home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава десятая

Провинциальные посиделки

Завтракали в ресторане – Кацуба настоял, заявив, что у них, если как следует подумать, маленький праздник. Во-первых, состоялось первое погружение, во-вторых, неведомый противник начал предпринимать активные мероприятия – а потому, согласно профессиональному цинизму, подобные события следует безусловно относить к праздникам. Дискутировать с ним не стали – частью из субординации, частью из того самого профессионального цинизма.

Кормили, в общем, лучше, чем можно было ожидать – явно сказывалось наличие некоторого числа иностранцев, перед коими на Руси принято пресмыкаться с тех пор, как на Руси завелась интеллигенция и втолковала народу сей нехитрый тезис, заразив собственным комплексом неполноценности.

Иностранцев, правда, оказалось не так уж много – зато Мазур сразу узрел ту американскую парочку, с которой произошло не так давно маленькое недоразумение. Оба старательно притворились, что знать не знают вошедших, и начали хлебать пивко не хуже исконно русских индивидуумов.

Неподалеку за столиком обнаружился и почтенный седовласый дедушка, побывавший понятым, когда Мазура столь шумно и старательно уличали в неприкрытой педофилии, сопряженной к тому же с насилием. Поначалу он сделал круглые глаза, а потом старательно избегал встречаться взглядом, недоумевая от всей души, почему столь растленный тип, украшенный выразительными царапинами, обретается на свободе.

– Этот, что ли, мухомор? – спросил Кацуба.

– Ага, – кивнул Мазур.

– Ишь, скукожился… Да, знаешь, я тут перекинулся парой слов с очаровательной Фаиной. Выразил искреннее недоумение столь циничной провокацией против мирных ученых. Так вот, Фая тебе выражает искреннее сочувствие, грозила самолично разобраться со стервой Лизкой. Очень она за тебя переживает, Фаина-то, глянулся ей подводный богатырь… Трахнул бы ты ее, что ли? В часы, отведенные на личное время…

– Опять приказ? – сухо спросил Мазур.

– Да нет, на сей раз исключительно мужской циничный совет. Уберечь тебя хочу от спермотоксикоза.

– Иди ты, – без особой злобы отмахнулся Мазур.

– Ладно… Но ты с Фаей все же почирикай, она деталями интересуется, очень ей хочется Лизку уесть, там какие-то мне пока неизвестные, но безусловно имеющие место контры…

– Опаньки, – сказала Света, беззаботная и свеженькая поутру, словно и не болталась с варягом неизвестно где всю ноченьку напролет. – Вон знаменитость сидит. Я к роли старательно и долго готовилась, всю шантарскую желтую прессу назубок выучила…

– Где?

– А во-он… Который мордастенький. С косоглазой.

Они с сомнением обозрели маленького пожилого мужичка с обширной лысиной и грустной поросячьей мордочкой состарившегося сатира. На знаменитость он походил не более, чем Мазур на плясунью из парижского кабаре «Крейзи хорс».

– Этот-то?

– Газеты читать надо, сиволапые… – фыркнула Света.

И в ожидании горячего поведала всю историю. Лысый оказался гнуснопрославленным шантарским поэтом Никифором Яремко, искавшим здесь убежища от житейских бурь.

В безвозвратно ушедшие времена советской власти Никиша Яремко служил заведующим отделением в шантарской психушке – и страстно лелеял мечту стать поэтом, но по причине клинической бездарности получалось плохо. Точнее говоря, не получалось никак. Даже партийная пресса отказывалась брать его уродливо зарифмованные опусы о победной поступи развитого социализма и единодушном отпоре заокеанским проискам – а это о многом говорит…

К счастью для Яремко, в Шантарске жило много настоящих поэтов. К несчастью для поэтов, они, маясь угнетенными коммунизмом душами, лакали водочку в ужасающем количестве, после чего, уставши гонять маленьких зелененьких цензоров, приземлялись в психушке, где их ласково убеждали, что цензоры, честное слово, привиделись, как и черти.

Вот тут Никиша Яремко развернулся во всю ширь. Точные детали его соглашений с белогорячечными поэтами покрыты мраком неизвестности, но суть широкой публике стала известна с началом перестройки. Жук Никишка попросту мягонько вымогал у вверенных его попечению витий по паре-тройке стишков, которые потом и публиковал под своим именем. В обмен поэты получали смягчение режима, освобождение от особенно болючих процедур, а также выписку раньше срока. Оказавшись на свободе, они старательно помалкивали, прекрасно понимая, что им предстоит еще не одна ходка в психушку, а потому лучше поддерживать с Яремкой добрые отношения – хрен с ним, пусть подавится… В конце концов, рифмованную дань они отбирали по известному принципу: на тебе, боже, что нам негоже, резонно полагая, что для Никишки сгодится и осетрина второй свежести.

Литературные критики, малость поудивлявшись, отдались привычной схеме и написали стандартно – мол, начинающий поэт учел советы и пожелания, после чего улучшил свое мастерство… Кое-кто пронюхал правду, но не хотел связываться – Никиша Яремко, трудолюбиво разнося по редакциям и издательствам хапаное, как-то незаметно заматерел, попал в струю, издал парочку сборников под романтическими названиями и проскочил в Союз писателей (половина коего тоже ходила в Яремкиных клиентах, а потому, стиснув зубы, проголосовала «за»), а кроме того, проторил ходы и в столицу – обворованные поэты-алкоголики как-никак были талантливыми, даже их третьесортные стишки, пожертвованные забросившему медицину рэкетиру, могли создать тому, кто их публиковал под своим именем, добрую репутацию.

Яремко пополнел, заматерел, пролез даже в руководители городского объединения молодых поэтесс «Чудное мгновенье». И там-то развернулся по-крупному – как широко стало известно в узких кругах, опубликовать свои вирши сможет любая, даже самая бездарная стихослагательница, если только она достаточно смазлива и готова обсудить свое творчество с Никишей, пребывая в горизонтальном положении. Иногда, поскольку женский язык без костей, подробности проникали к кавалерам смазливых поэтессочек, и пару раз Яремко был серьезно бит, но как-то научился уворачиваться от этаких неприятностей. Понемногу он и сам начал рифмовать чуточку получше, чем прежде, так что и его собственные стишата проскакивали в печать. Правда, контраст меж ними и уворованными у запойных талантов был столь разительным, что критики частенько отделывались дежурной фразой – мол, творчество Яремко весьма неровно. Впрочем, иные лишний раз видели в этом признак гениальности.

Погубила Никифора перестройка, к которой он поначалу попытался добросовестно примазаться, наляпав кучу басен, где в облике благородного льва представал Ельцин, а в виде всевозможного гнусного зверья – его политические противники. Басни даже увидели свет на страницах газеты «Глас демократии», возглавляемой еще одной пациенткой Яремко, Машей Душкиной.

Но вскоре грянули черные времена. Психиатрия как-то враз растеряла карательный престиж и была отдана на поношение горластой толпе демократических интеллигентов вместе с дюжиной других государственных институций, признанных тяжким наследием советской империи, от которого следует срочно избавиться.

Вот тут злопамятные поэты развернулись во всю свою русскую широкую душеньку, наперебой перетряхивая грязное бельишко на страницах газет и с экрана. Поэтесса Травиата Федяшкина (ради справедливости стоит добавить – единственная среди пациентов Никиши настоящая шизофреничка, смертельно обиженная к тому же тем, что Никиша отказался с ней переспать, ибо страшна была, как смертный грех) пошла дальше – публично обозвала Яремку майором КГБ, лично пытавшим ее в психиатрических застенках за неприятие советской власти (что было брехней, поскольку до того, как окончательно подвинуться умишком, Травиата тиснула полдюжины поэм о боевых и трудовых свершениях комсомола, за что получила от ЦК ВЛКСМ какую-то медальку).

Яремко пытался оправдываться. Не получилось. Во-первых, в те угарные времена никому ничего невозможно было доказать, а во-вторых, Никифора тут же поразил в самое сердце пьющий талантище Пятериков, заявивший в печати, что в свое время коварно подсунул вору Яремке целых три акростиха, что, ежели прочесть такие-то и такие-то стихотворения, опубликованные экс-психиатром под своим именем, первые буквы строчек составят незатейливые изречения: «Ярема – вор», «Ярема – козел», «Ярема – графоман» и даже «Ярема – п.з. а».

Шустрые журналисты и вообще интересующиеся кинулись листать указанные сборнички. Оказалось, все правда, так и обстоит, акростихи наличествуют, и матерный в том числе.

Вот тут Никифора стали бить всерьез, кому не лень. Карьера рухнула в одночасье, юные поэтессы переметнулись к денежным спонсорам, газеты издевались, поэтесса Травиата, раздобыв где-то красной краски, исписала весь Никишкин подъезд гневными обличениями (она бы и окна побила, но Никифор обосновался на седьмом этаже). Даже столичные критики, столько лет исправно принимавшие в презент кедровые орешки, копченое шантарское сальце и водочку «Золото Шантары», развернулись, стервецы, на сто восемьдесят градусов, щедро полив бывшего друга грязью.

В поисках спасения Яремко забился аж в Тиксон, ибо дальше бежать было некуда. Здесь было малость полегче, и Никифор прижился, устроился фельдшером в порту, иногда тискал в местной газете убогие стишата, а потом женился на единственной у экзотического народца путоранов поэтессе с непроизносимым именем. Узкоглазые тесть с тещей подкидывали оленинки и морошки, Яремко помаленьку переводил супругины вирши на нормальный русский язык – словом, так-сяк существовал…

– Ну и хрен с ним, – сказал Кацуба, выслушав душещипательную историю падения классика. – С Кристиансеном-то как?

– Как инструктировал, во всех позициях…

– Это лирика, а резюме?

– Ох, резюме… – вздохнула Света. – Если он разведчик – то разведчик супергениальный, а я что-то сомневаюсь, что этакого мастера штучной выделки пошлют сюда пакостить заштатной ракетной базе… По моему глубокому убеждению, которое готова отстаивать, – обыкновенный придурок. Повернутый на «зеленых» прибамбасах так, что дальше некуда. У него с собой толстенная папка с вырезками и снимками – как его в Бергене отрезали автогеном от ограды, когда он себя цепью приковал, как его в Бремене лупят дубинками полицаи, как он в Африке протестует против охоты на леопардов, а местные его гнилыми бананами закидывают… И так далее. Конечно, дело не в этом альбомчике – наш Глагол и почище сляпает, – а в моем опыте. Если ты за мной признаешь определенную профессиональную хватку и чутье, то уж поверь – пустышку тянем…

– Признаю, – проворчал Кацуба.

– Дальше разрабатывать? Уже замуж зовет усиленно, дурило скандинавское…

– Разрабатывай вялотекуще, – подумав, распорядился Кацуба. – На безрыбье-то… А вообще – жуйте побыстрее, соколы мои. Какой сегодня день, кто помнит?

– Суббота, – доложил Шишкодремов.

– Верно, – кивнул Кацуба. – Банный день. И грозит нам сегодня роскошная по здешним меркам банька. Понимаете ли, вчера в городской управе беседовал я с одним столоначальником – из тех, что трут жопой кресло не один десяток лет, пережили все реформы с зигзагами, да и нас с вами переживут… Так вот, оный титулярный советник возлюбил меня невероятно. И приглашал нас всех посетить сегодня его баньку с таким усердием, словно мы – грудастая восьмиклассница с ногами от ушей, а он – южный мандаринщик. Я, конечно, согласился. Когда вокруг ничем не примечательной ученой шоблы начинает вдруг порхать с изъявлениями горячей любви этакий местный ярыжка, не имеющий в нас вроде бы никакого интереса, когда он в гости на аркане тащит, словно овеянный традициями горец, – режьте мне голову, присутствует подтекст и двойное дно. Я бы понял, клюнь он на Светку, но он ее и в глаза не видел… Так что, соколы, париться мы поедем, но ухи держите востро. Место отдаленное, там можно и базар устроить вдали от лишних глаз, и скальп ласково снять…

– Мне его трахать? – деловито спросила Света.

– Поглядим по обстановке, – сумрачно сказал Кацуба. – Как бы самих не попытались трахнуть…


* * * | Крючок для пираньи | * * *