Книга: Лабиринт



Лабиринт

Александр Бушков

Лабиринт

ПРЕДИСЛОВИЕ

Во время работы над повестью автора неоднократно посещала почти зримая картина некоего аутодафе: на костре, сложенном из экземпляров повести, грустно стоит он сам, а у подножия торжествующе хохочут специалисты по древнегреческой мифологии.

Признаться, у вышеупомянутых специалистов, безусловно, есть все основания для расправы. В повести поставлены с ног на голову наиболее известные мифы Древней Эллады, варварски нарушена их временная последовательность, а кое-где легенды смешаны с реальной историей. Действительно, Гомер родился и создал свои эпопеи значительно позднее минойской эпохи, времени действия как мифа о Тезее и Минотавре, так и повести. Хотя герои повести говорят о нем, как о давно умершем классике. Дедал с Икаром бежали с Крита после смерти Минотавра, а не за двадцать лет до описываемых событий. Наконец, реальный Крит вряд ли имел что-нибудь общее с измышленным автором, который ничтоже сумняшеся давал минойцам эллинские имена, сваливал в одну кучу Гомера, древних бриттов, Атлантиду, разгром греческой армии в дельте Нила — словом, сделал все, чтобы попасть под уничтожающий огонь любителей строгой скрупулезности.

Все так. В свое оправдание автор может сказать одно — что писал он не историческую повесть (правда, и не фантастическую). Более того, все анахронизмы и несообразности допущены вполне сознательно. Ибо весь интерес и внимание здесь отданы истории Минотавра и узкому кругу участников этой истории. Все остальное — фон и театральные декорации. Каждый знает, что королевский дворец на сцене — картонный, а драгоценности принцессы — цветное стекло. Однако эти детали нас не возмущают, потому что куда важнее — актеры и пьеса, которую они играют. Разве Шекспир не знал, что во время Ричарда III не было башенных часов, а во времена Цезаря — очков? А во что он превратил реальную историю в «Цезаре и Клеопатре»? Поверьте, я не пытаюсь спрятаться за спинами великих — всего лишь ссылаюсь на прецеденты.

И еще одно уточнение. Как ни странно, один из главных героев повести существовал в действительности. Некоторое время назад при раскопках одного из древнеегипетских городов была найдена каменная плита с лаконичной надписью: «Я — Рино с острова Крит, по воле богов толкую сны». По заключению специалистов, это самая древняя в истории человечества реклама. Реклама, как известно из энциклопедического словаря, — термин, произведенный от латинского reclame (выкрикиваю) и означающий популяризацию товаров, услуг, зрелищ, кандидатов в президенты всеми мыслимыми способами, кроме устного. Пока не найдено нечто более древнее, умерший тысячи лет назад критянин по имени Рино (по другой транскрипции — Ринос) может считаться отцом-основателем и изобретателем рекламы. Вся мощная рекламная индустрия наших дней, использующая радио, телевидение, прессу, лазеры, последние достижения полиграфии и даже небо, в котором самолеты вычерчивают цветными дымами названия марок сигарет, летают аэростаты в виде джинсов «Левис», — вся эта изощренно отлаженная и чрезвычайно доходная машина имеет своим истоком скромную каменную вывеску.

Над этим стоит задуматься. Творцы многих важных изобретений забыты прочно и, если мы только не изобретем машину времени, навсегда. Мы не помним имен изобретателей колеса, компаса, пороха, ложи — они канули в безвестность. Однако создатель рекламы, в общем-то третьестепенного предмета, не принесшего людям особых благ, сумел угодить на скрижали истории, и никто пока не оспаривает его приоритета. Еще один парадокс, которыми история землян, что уж греха таить, богата чрезвычайно.

Естественно, возникают вопросы. Что он был за человек, изобретатель рекламы, как получилось, что он покинул родину, могучий Крит, где города — беспрецедентный пример — не имели крепостных стен. Как получилось, что он набрался смелости утверждать, будто выполняет волю богов? Определенно можно сказать лишь, что род его занятий подразумевает определенные свойства характера и склад ума, а это не может не повлечь за собой... что? Мы не знаем. Однако сказано: посеешь характер — пожнешь судьбу. А когда речь идет о человеке, о котором ровным счетом ничего не известно, открывается широкий простор для домыслов и интерпретаций. Вот так и получилось, что в повесть с полным на то правом шагнул толкователь снов, известный как изобретатель рекламы. Проще простого заявить, что ничего подобного он не совершал, но кто может утверждать, что он не поступил бы так, подвернись случай? Нет таких гарантий. Не было Лабиринта, не было всего с ним связанного? Могло быть. А может, и было, только чуть иначе?

Может, это было вчера? С людьми, которых мы прекрасно знаем?


ИСХОДНЫЕ ДАННЫЕ (ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКАЯ СПРАВКА)


Лабиринт при Кносском дворце царя Миноса — огромное здание со множеством помещений и запутанных ходов. По приказу Миноса построен великим мастером Дедалом — для содержания в нем чудовища Минотавра, представлявшего собой человека с бычьей головой, сына царицы Крита Пасифаи и быка. Регулярно греческие города присылали на съедание Минотавру живую дань — семь юношей и семь девушек. Минотавр убит сыном афинского царя Тезеем, которому помогла дочь Миноса Ариадна, уплывшая после этого с Тезеем, но брошенная им по дороге в Афины.

Конец энциклопедической справки


ПРОЛОГ. ТЕЗЕЙ, ПОКА ЕЩЕ ЦАРЬ АФИН

Ему казалось, что не поздно еще все поправить, вернуть вчерашний беспечальный день, хотя никто из окружавших его в это уже не верил. Не верил, если заглянуть в его мысли, и он сам — просто не дотлела пока надежда на всегдашнюю удачу, последние огоньки не затянул еще пушистый пепел.

Очень старый человек в бесценном пурпурном одеянии отошел от окна к столу, взял тяжелую чашу, подержал, уронил на пол. Звякнуло о мрамор, покатилось и замерло маслянисто поблескивающее золото. Предательский металл, столько лет считавшийся самым верным, — стократ нужнее сейчас была бронза, из которой делали оружие. Ну и, разумеется, руки, чтобы это оружие держать. А рук как раз и не хватало.

К богам обращаться было бесполезно: он всегда их презирал, а олимпийцы злопамятнее людей. Сохранилась разве что слабая надежда: где-то поблизости дрались наемники, в Афинах стоял критский полк. А от всего царства у Тезея остался только дворец, к стенам которого уже подступали восставшие, от воплей и стука мечей нельзя было укрыться ни в одном зале, ни в одном самом глухом закоулке огромного мрачного дворца.

Царь поднял голову и встретил взгляд неслышно вошедшего придворного — в нем была преданность, как встарь, купленная не золотом и не страхом. Но было и еще что-то, отстраненное и безнадежное, как стук в двери пустого дома. Так смотрят на человека, которого через минуту должны повесить, — он еще живет и дышит, но уже вычеркнут из человечества, нет его больше.

Придворный долго был солдатом, поэтому он доложил четко и спокойно:

— Пока мы защищаем площадь и прилегающие улицы, но долго не продержимся. Их там по десять на одного нашего.

— Но мои войска? Ведь не могут предать сразу все?

— Предать, может, и нет. А вот отступить сразу все могут. Не первый случай. — Придворный отвел глаза. — Наемники ушли в Пирей и захватили корабли. Побоялись, что больше ничего от тебя не получат, и решили не рисковать.

Они обернулись на стук шагов, гулких, бесцеремонных, торопливых. Впервые во дворце звучали такие шаги, ясно дававшие понять, что с этикетом никто уже не считается. Воин в изрубленных, потускневших доспехах привалился плечом к косяку и смотрел грустно и спокойно, как человек, знающий, что от жизни ему больше ждать абсолютно нечего. Тезей не к месту, просто по привычке помнить все, подумал, что этого микенца почему-то всегда ставили на караул у западных ворот. Всегда только у западных.

Они ждали. Микенец мотнул головой, выплюнул перемешанную с кровью пыль:

— Критский полк уходит в Пирей.

— И вы их не остановили?

— Попытались было... — сказал микенец. Он шагнул вперед, упал на колено, медленно рухнул лицом вниз и замер — сразу, будто задули светильник. Длинная тяжелая стрела с излюбленным критскими лучниками черным оперением, вонзившаяся меж бронзовых пластин пониже левой лопатки, колыхнулась и застыла.

— Как он добрел с такой раной, не понимаю, — сказал придворный. — Это все, царь. Понимаешь? Все. Совсем. Человек сто пытаются задержать восставших, двадцать телохранителей у нас здесь, во дворце. В Пирее наши люди готовят корабль. Нужно торопиться.

— Изгнанники?

— Изгнанники, — кивнул придворный. — Ты не первый царь, а я не первый царедворец, которых изгоняет народ. Утешением это нам служить никак не может, зато прежние примеры, по крайней мере, подсказывают, как себя вести. Золото уже сложили во вьюки, так что хлеб с оливками нам жевать не придется...

— Сколько лет мы знаем друг друга?

— Лет сорок. Ты тогда еще не был ни царем, ни героем, помнишь?

— Я все помню, — сказал Тезей. — Смешно — не время вспоминать, а вспоминается. Ночная стража, у которой мы украли тогда мечи, та история в порту, караван, дочка Эгериона... — Он оборвал слова, словно задернул занавес. — Можешь ты мне сказать, ну почему они вдруг? Ты же ведал и соглядатаями... Почему вдруг я стал для них нехорош? Голов я рубил не больше, чем положено царю. Налогами прижимал в той мере, в какой это полагается. Тиран? Не спорю, но опять-таки не хуже и не лучше других.

Они молчали. Шум боя подступал все ближе к дворцовым воротам, накатывался, как прилив, и крики «Смерть Тезею!» были такими яростными, что от них, казалось, должны были отскакивать стрелы.

— Ты их всех слишком долго и слишком пренебрежительно оскорблял, — сказал придворный. — Слишком часто напоминал, что ты герой, великий полководец и победитель чудовищ, а они — сброд и жалкие людишки, не стоящие такого царя. В конце концов им надоело слушать, что только ты велик, только ты умен и храбр, только ты прав и справедлив...

— И вам, придворным, это не нравилось?

— Ну конечно. Кому такое может нравиться?

— А ведь я еще успею отрубить тебе голову, — сказал Тезей. — Мой палач от меня ни за что не отступится, ему-то меня покидать никак нельзя — многое могут припомнить.

— Воля твоя. Только я все-таки с тобой, а не с теми, кто рвется во дворец или сбежал из дворца. Это тебе о чем-нибудь говорит?

Он был прав, он оставался верным, и Тезей сказал:

— Прости, погорячился я. Привычка...

Длинный тягучий скрип и стук — запирали ворота, вставляли в гнезда длинные, гладко обструганные брусья-засовы. Во дворец уносили раненых, и кровь пачкала широкие ступени. «Они не меня любят, — подумал Тезей о воинах, — они ведь не из преданности — просто каждый за время службы накопил столько грехов, что о пощаде и думать нечего... Но какое это сейчас имеет значение, что мне до их любви, лишь бы дрались...»

— Ясно, что все стенобитное снаряжение попало к ним, — сказал придворный. — Ворота, правда, у нас хорошие, часок продержатся, но зачем нам этот час? Мы ведь не собираемся умирать здесь, царь?

— У тебя все готово?

— Все, — сказал придворный. — Сокровища казны навьючены, кони для телохранителей готовы, о потайных воротах чернь не знает — они сгрудились у главных, на противоположной стороне. Мы прорвемся в Пирей. Только нужно торопиться — если бунтовщики вздумают занять порт, нам конец. Я жду приказа, царь.

— Итак, я еще царь... — сказал Тезей. — Пока я во дворце и могу отдавать приказы, я еще царь, без сомнения... Ступай к воротам, организуй защиту. Собери челядь, поваров, слуг, всех, кто способен держать оружие, и — на стены. Приказ прорываться я отдам, когда сочту нужным. Иди.

Придворный ушел молча. Собственные мысли у него, безусловно, имелись, но не было смысла их высказывать. Тезей остался один. Гоплиты, застывшие по обе стороны двери, были не в счет — живая мебель, способная убивать и умирать, одушевленные мечи, не имевшие права на размышления, оценки и

слова.

Прежняя жизнь уходила, как песок сквозь пальцы, и совсем не имело значения, через сколько времени загрохочут в ворота монотонные удары стенобитных машин и как долго продержатся ворота. Ничто сейчас не имело значения — только то, что тридцать лет назад был синий остров Крит, и синий девичий взгляд, и свистящий взмах меча, и серый, ноздреватый камень запутанных, как человеческие судьбы, и длинных, как печаль, переходов. И тогда Тезей Эгеид, несмотря ни на что герой и пока еще царь Афин, обернулся к тяжелому темному занавесу. Складки раздвинулись с тихим мышиным шорохом, и выскользнул халдей.

То ли тридцать лет ему было, то ли пятьдесят. Он внушал удивительное доверие, а через промежуток времени, равный удару сердца, выглядел несомненным шарлатаном и прохвостом, которого лучше всего было бы без разбирательства вздернуть на воротах. Беда с ними, с этими халдеями, колдунами из далекой земли, — никогда их не поймешь и не разгадаешь.

— Все это немного забавно, царь, — сказал он. — Мне приходилось заниматься своим ремеслом в самых разных местах, но я впервые исполняю свои обязанности в осажденном дворце. В твоем положении обычно бегут не оглядываясь.

Он не язвил — просто говорил то, что думал. Сердиться на него не было охоты и времени.

— Мне говорили, что ты лучший посредник для беседы с тенями, — сказал Тезей.

— Возможно, — небрежно взмахнул рукой халдей. — Я всего-навсего занимаюсь этим всю свою сознательную жизнь. И не жалею. Видишь ли, тени умерших избавлены от свойственных людям пороков. Тени не способны ненавидеть, потому что это в их положении бессмысленно. Тени говорят так откровенно, как никогда не посмели бы при жизни... впрочем, тебе это сейчас неинтересно. И времени нет. Что ж, я буду беречь твое время. Приступим?

— Погоди, — сказал Тезей хрипло. — И это что же... вот так? Так просто?

— А, ну да, — кивнул халдей. — Ты имеешь в виду всякие там манипуляции с курильницами, загадочными пассами и раскатами грома? «В таинственном полумраке грозно мерцали глаза священного крокодила...». У нас нет времени на глупые спектакли, необходимые, чтобы больше выжать из клиента. Все делается довольно просто.

Он снял висевший на шее затейливый золотой медаль он и, держа его перед собой на вытянутой руке, заговорил скучным голосом:

— Геката, царица ночи, помоги ничтожнейшему из твоих слуг и отпусти к нам на короткое время несколько твоих подданных. Я зову вас на откровенный разговор, уважаемые тени, бывшие смельчаки, бывшие подлецы, бывшие влюбленные, бывшие хитроумцы...

И шум бушующей у стен толпы уплыл в неизмеримую даль. Яркий день за окном померк и поголубел, словно дворец опустили на дно неглубокого, пронизанного солнечными лучами морского залива. Густой мрак, будто сочившийся из стен, залил углы зала и застыл неподвижной завесой. А потом из мрака стали появляться тени.

Они выглядели совсем как люди, но были все же бесплотными, бесшумно ступали, проходя сквозь оказавшиеся на пути статуи, колонны и столы. Они были прошлое, сон наяву в ясный солнечный день, а прошлое не меняется, и мертвые остаются молодыми и сохраняют присущие им при жизни манеры.

Величественно, как на большом приеме, прошествовал Минос, царь Крита, в пурпуре и золоте, упругим шагом привыкшего к дальним походам воина прошел Горгий, начальник стражи Лабиринта, в серебряных доспехах, в которых и был убит. Тезей прекрасно помнил, куда пришелся удар, — в горло, повыше золоченого обруча. Он перевел взгляд в другой угол — из мрака, казавшегося шероховатым на ощупь, выступила Ариадна, прекрасная, как пламя, с длинным кинжалом из черной бронзы в руке. Тот самый кинжал, понял он и шагнул вперед, но его остановил исполненный все той же вялой скуки голос халдея:

— Забыл тебя предупредить: на этой встрече нет места изъявлениям бесполезного сожаления.

Тогда он остановился. Из мрака появился Рино с острова Крит, толкователь снов, и трудно было поверить, что он мертв, — он и по жизни всегда скользил беззвучной кошачьей походочкой. А в самом дальнем, самом темном углу стоял еще кто-то неразличимый, едва угадывавшаяся во мраке фигура. И тишина. Тезей почувствовал на плече руку халдея, твердую и сильную, и вспомнил, что он должен начать, — тени не могут заговорить первыми.

— Я хотел вас видеть, — сказал он, ни на кого не глядя.

— К чему такая спешка, братец? — откликнулся Рино насмешливо, как встарь. — Все равно скоро увиделись бы.

— А как... там? — спросил Тезей всех сразу.

— По-всякому, — сказал Рино. — По-разному, дружок. Но ты нас не для таких расспросов вызвал, я полагаю? Как у тебя дела, все царствуешь?



— Царствую, — сказал Тезей и подумал, что не врет в сущности, хотя границей царства стала дворцовая стена. Никак нельзя было рассказать им, что творится за стеной, — иначе, он знал совершенно точно, он терял последнее у него оставшееся, пусть невыразимое в словах и образах, но тем не менее самое ценное. Потому что спор, начавшийся три десятка лет назад, не кончился...

— Я хотел вас видеть, — повторил он. — Мы все наглухо связаны тем, что произошло тридцать лет назад. Мы все вместе однажды строили здание из подлости и лжи — это, помнится, твое выражение, Рино, верно? Мы оказались хорошими зодчими, мы один за другим переходили в небытие, а наше здание высилось в прежнем блеске, и оно неминуемо переживет всех нас, в этом ты оказался прав, Рино... Но вот что вы скажите мне, зодчие: можно ли обвинить в смерти Минотавра кого-то одного?

— Все-таки хочешь переложить на кого-то свою вину? — спросил Горгий холодно. В его тоне не было презрения — просто бесстрастность солдата.

— Вовсе нет, — сказал Тезей. — Я всего лишь хочу определить долю вины каждого. На каждом из нас лежит доля вины, никто не посмеет этого отрицать. Я убил Минотавра мечом.

— Я убил его тем, что определил ему судьбу, — сказал Минос. — И тем, что сказал тебе тогда «да».

— Я убил его тем, что верил людям, — сказал Горгий.

— Ну а я свел вас всех и заставил работать на этом самом строительстве, — сказал Рино.

Одна Ариадна молчала, смотрела синими глазами, и кинжал из черной бронзы с рукоятью в виде распластавшейся в прыжке пантеры был чересчур массивен и тяжел для узкой девичьей ладони. Тезей ничего у нее не спросил, но глупо было бы думать, что смолчит Рино.

— Ну а ты, красавица? — спросил Рино. — Тебе не кажется, что и тебе следовало бы к нам присоединиться? Ты же ничего не хотела знать, кроме своих чувств и того, что считала своими истинами. Ты...

— Хватит! — Тезей метнулся к нему, но руки прошли насквозь, и пальцы схватили пустоту.

— Брось ты, — сказал Рино. — Тридцать лет назад нужно было думать, спохватился...

Тезей отошел и остановился так, чтобы видеть всех.

— И еще один у меня вопрос, последний, — сказал он. — Кто-нибудь жалеет, что не поступил тогда иначе?

— Нет, — сразу, не раздумывая, сказал Минос. — Меня заставила государственная необходимость. Человек может стать царем, но царь не может остаться человеком.

— Нет, — сказал Рино. — Куда мне деться от моего характера?

— Нет, — сказал Горгий. — Я должен был жить с верой в то, что доброты на земле больше, чем зла. Убили меня, но не эту веру.

— Нет, — сказал Ариадна. — Я же любила.

— Но в таком случае так ли уж виноват я? — спросил Тезей свое прошлое.

— Вот как? — Рино скользнул к нему, смотрел дерзко и насмешливо. — А ты, Эгеид, так-таки никогда не задумывался — может быть, следовало поступить иначе?

Тезей застыл. Не было больше осажденного дворца, не было снов из прошлого, в лицо дунул свежий и соленый морской ветер, над головой туго хлопнул белый парус, навстречу плыли желтые скалистые берега Крита, и все живы, и ничего еще не случилось...


ТРИДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД.


СТАВРИС, БЫВШИЙ КАМЕНЩИК


— Ну что ты мне вкручиваешь, парень? Что ты там строил? Храм Диониса, скажите пожалуйста, страсти-то какие, от почтения к тебе, молокососу, умереть можно... Нет, я не спорю — храм вы неплохой отгрохали, большой и красивый, согласен.

Только ты с нами себя не равняй. Потому что мы — мы и есть, лучше не скажешь. Вот мы однажды строили, двадцать лет назад... Лабиринт я строил этими руками, понял? Камни клал и стены выводил. И нет другого такого здания во всем мире, даже у атлантов в Посейдонии нет. Пирамиды, говоришь? Тоже мне достижение — натесал кучу камня и громозди до небес. Нет, не то, не то... Не вытягивает, клянусь священным дельфином, священным быком и священным петухом! Тройной нашей клятвой клянусь!

Вот Лабиринт, братцы вы мои, собутыльнички тупые! Лабиринт, шантрапа вы кносская! Год по этим ходам бродить можно, поседеешь, а дороги не отыщешь. Знал свое дело великий мастер Дедал, его здоровье! Что? А, ну конечно, те, кому следует, дорогу всегда найдут, а уж как это делается, мне думать не полагалось и не полагается. Мы этого не знаем, потому и живы, потому и платят нам до сих пор заботами царя Миноса, его здоровье! Десять лет, как я работу бросил, — к чему, коли денежки и так плывут? Зачем мне работать, если я тот, кто Лабиринт строил? Уяснили, шантрапа? Прониклись?

Что? А наплевать мне на Минотавра, Аид его забери, и слушать о нем не хочу. Его дело, кого он там жрет. Кого нужно, того и чавкает, Миносу виднее. Мне не за то платят, чтобы я думал, для чего и кому строил. Лабиринт я строил, понятно, молокососы? И все. Проживи вы еще по сто лет, не построить вам такого!


ДАВИС, РЯДОВОЙ СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


— Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре... Так и идет — секиру на плечо, четыре шага туда, четыре обратно. Солдатское дело, оно известное — стой, где поставили, сторожи, что поручено, пропускай тех, про кого велено, а всех прочих хватай и представляй, куда положено. Об остальном начальство думает, у него бляхи золотые, а наше дело десятое. Правда, судари мои, вы уж нас не равняйте со всякой серой пехтурой! Клянусь священным петухом, мы хоть и простые солдаты, морда булыжником, да охраняем-то мы что? Мы — особая стража, охраняем Лабиринт и подчиняемся только нашему Горгию, а он — только царю нашему, высокому Миносу, внуку бога Солнца. Так-то вот. А на остальных начальников чихал я со стены, будь он хоть тысячник. Сто раз нам было говорено, что мы вроде как совсем особые — больно уж важное дело нам поручено, и чтоб мы прониклись и осознали. Говорил это сам Горгий, а уж за него мы в огонь и в воду, потому как помним его по разным прошлым войнам. Исключительной храбрости человек, нашего брата всегда понимал и в обиду не давал.

Вовнутрь я ни разу не ходил. На то другие есть — наши же ребята, из стражи. Они туда еду чудищу, Минотавру то есть, носят, а мое дело — стоять у главного входа и смотреть, чтобы никто чужой поблизости не отирался, а подозрительных хватать, и занимается такими сам Горгий. Так что служба нетрудная: ходи себе да ходи, а надоест — сядь. У входа скамейка есть, и сидеть не возбраняется, лишь бы смотрел зорко. Вот так времечко и бежит — походишь да постоишь, посидишь да подумаешь. У солдата, известно, мыслей особых не водится — что на ужин дадут, да не будет ли вино кислое, как на прошлой неделе ключник утворил (ну, да мы его головой в тот кувшин макнули и держали, пока половину не выхлебал), да как оно будет, когда сменишься и к девкам пойдешь. Нам-то с девками всегда везет, любая привечает, узнают ведь по одежде, где мы служим, и каждая добивается — расскажи да расскажи про Минотавра. А как расскажешь? Если бы что и знал, за длинный язык голову снимут. Да и не знаю я ничего, если честно — откуда? Ребята, бывает, наврут девкам с три короба по пьяному делу. А я молчу. Это даже сильнее действует, когда молчишь многозначительно так.

Болтают про Минотавра все, что на ум взбредет. Оно и понятно, коли никто ничего толком не знает, только и остается, что болтать. А правда... Вы что же думаете — мы тут совсем ничего не знаем? Рев я, к примеру, по десять раз в день слышу — жуть, который год слышу, а привыкнуть до сих пор не могу. И то, что никто из тех, кто драться с ним ходил, не вернулся, — святая правда, доподлинная истина. Сорок три их было, мы считали. Идут они туда по-разному. Кто прет грудь колесом, будто не то что людей, богов и тех не боится, — молодежь больше. Кто идет сторожко, как охотник на зверя, сразу чувствуется, что бывалый, — те посолиднее, мужики, битые и хваткие. А иной идет, будто сам себя за шиворот тащит, сразу видно, что ему, бедолаге, до смерти хочется драпануть отсюда, да уж отступать поздно, стыдно трусом домой вернуться. Да что там, по-всякому они туда входили, да только ни одного мы больше не видели. Сорок три их было...

А вот про дань эту самую живую — совсем наоборот дело обстоит. Ну да, присылают нам другие страны регулярно по семь девушек и семь юношей Минотавру на съедение. Только никто из них в Лабиринт так и не попал — всех их при дворе оставляют, это точно известно, да разглашать запрещено. Слугами делают. Или там на скотный двор, кого куда. Я сам с одной девчонкой из Коринфа второй год знаком, женюсь, наверное, уж больно ладная, да и надоело по девкам шататься, правду говоря. Мужчине в мои годы дом нужен, семья, хозяйство.

Говорят про Минотавра всякое, и потому, как знаешь, что этим сплетням никакой веры нет — уж если мы не в курсе, откуда эти городские болтуны знают? — поневоле же сам начнешь задумываться. Оно солдату вроде бы и ни к чему, да ведь скучно на посту. С одной стороны, Минотавр, конечно, чудище и людоед, — и рев все слышим, и те сорок три в Лабиринте сгинули. А с другой стороны — эта самая живая дань, про которую говорят, что она для него, получается, и не для него вовсе. Ну, тут какое-то хитрое государственное дело, не по нашему уму...

А вчера я снова злодея изловил. Стою себе, вдруг подходит скользкий такой человечишка, одет неприметно, глазками блудливыми по сторонам юркает. И давай мне шепотом: я, мол, знаю, что в деньгах у тебя нехватка вечная, у тебя, служба, в них нуждишка, так я тебе дам столько, что внукам останется, а ты меня за это так пустяково отблагодаришь, что говорить совестно. Когда ваши Минотавру еду понесут, когда они засовы отпирать станут и отвернутся, ты же свой — подкинь в корзину вот это яблочко, его совсем незаметно будет. И показывает мне, гнусь, яблоко — такое, что и у статуи слюнки потекут. Ну, как в таких случаях поступать, давно приказ есть, этот тип у нас и не двадцатый даже. Свищу в два пальца ребят, наши его сгребают и волокут в подвал, а там уже все приготовлено, чтобы он говорил не запинаясь.

Только ничего там от него не добились — кто послал, не признался. Закопали его там, где и всех прочих. Но все равно, пусть он и слова не сказал, мы ж как-никак дворцовые, знаем, кто его послал. Высокая наша царица Пасифая. Тс-с! Насчет этого и родной матери не проговорись, а то и тебя самого... там, где всех закапывают.

Вот тут я нашего высокого царя Миноса решительно не понимаю, клянусь священным дельфином. Прижила его собственная жена, высокая наша царица Пасифая, урода, то бишь Минотавра, от быка. Бык у нас, конечно, вместе с петухом и дельфином животное священное, может, там и бог какой-нибудь был под видом быка, случалось же такое, однако все ж как-то оно не того... Царица все же, не какая-нибудь прачка. Самое лучшее было бы тут же придушить это чудовище, потолковали бы об этом год-другой, а там и забыли. Или вообще бы не узнали — если все с умом обернуть. А что Минос сделал? Отгрохал этот самый Лабиринт — уймищу ведь денег вбухал! — посадил туда Минотавра и растрезвонил по всему свету, какое у него диво имеется. Ну а откуда это диво произошло, народ постепенно узнал за двадцать-то лет. Это ж позор на весь белый свет, последнему водоносу со стыда сгореть можно, не то что царю...

А он терпит... Минотавра приказано оберегать пуще собственной жизни. Но вот тогда на кой эти, что драться с ним приезжали? Мы бережем, а им идти убивать можно? Снова государственное что-то, не для нашего ума. Ну, ладно, наше дело десятое, начнешь думать — башка лопнет. Может, сегодня на ужин телятину дадут! Обещали вроде...


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


День начался паршиво. Сначала ввалился пьянехонький купец и стал добиваться, чтобы я объяснил: что значит, если во сне ему привиделась танцующая на ветке голубая рыба? Пить нужно меньше, иначе наяву голубых рыб видеть начнет... Идиотский сон требует идиотского же толкования, и я сказал ему таинственным голосом: «Когтистая лапа занесена над блюдом, но ястреб взмахнул крылом». Он ничего не понял и оттого заплатил больше, чем я обычно назначаю.

Потом пришел понурый соседушка Гикесий, выложил на стол монеты и стал рассказывать свой утренний сон. Оказывается, корова с увесистым поленом гонялась за ним по всему дому, и он проснулся в самый трагический момент, оказавшись зажатым в угол, и теперь хочет знать, не является ли сон пророческим, не прознала ли дражайшая супруга о той мельничихе, которой он всю эту ночь помогал чинить жернова?

Я вынужден был огорчить его, сказав, что, к моему большому сожалению, сон его является насквозь пророческим, и любезная Нира ждет не дождется, когда он переступит порог, и рядом с ней пребывает, ожидая своего часа, суковатая палка. Видят боги, я ничего не мог поделать. Он недооценил свою половину — та еще позавчера наняла ловкого человека, набившего руку на слежке за неверными мужьями и женами, и тот за умеренную плату превратился во вторую тень Гикесия, выведав все подробности. Я это узнал на заре — когда-то этот тип прирабатывал на моих самых несложных поручениях и по старой памяти заглядывал с новостями. Так и работаем — в нашем деле никак нельзя полагаться на одних богов, тот, кто не уяснил этого золотого правила, кончит в самой грязной канаве.

После Гикесия, ушедшего с плачем и стенаниями, наступило долгое затишье. Я знал, что это означает. Вернее, кто в этом виноват — косой лидиец, обосновавшийся на нашей улице через пять домов от моего. На потолке у него болтается мерзкое чучело крокодила — ненавижу этих тварей, в углу многозначительно скалится череп, пряно пахнут пучки заморских трав, блестят хрустальные шары, а в углу звенит цепью выученная двум-трем нехитрым штукам облезлая обезьяна, ужасно похожая на своего хозяина. Словом, полное снаряжение шарлатана, неотразимо завлекательное для простодушных дураков, не понимающих, в чем разница между пышным блеском замаскированного ничтожества и аскетической сухостью истинного ума и таланта. И дураки не понимали — достаточно было взглянуть на очередь, растянувшуюся к дому этого мошенника на три квартала...

Будь это хотя бы два месяца назад... Священный бык, священный петух и священный дельфин, не люблю упоминать вас, считаю это глупым суеверием, но что поделать, если поневоле срывается с языка... Поневоле приходится с болью и тоской вспоминать, что Каре Быстрый Нож схвачен и умер, скалясь в лицо всей этой своре, столпившейся вокруг со своим раскаленным железом; что его люди (шайка, по-моему, слишком пошлое слово) частью казнены, частью покинули в панике Крит. Каро ничего не сказал, ни слова, он был настоящим мужчиной и не предавал друзей, но все мои теплые мысли о нем не воскресят его и его людей. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь отыскать еще одного такого друга, великолепно умевшего презирать предрассудки и абстрактные понятия, выдуманные нищими мудрецами и якобы ведущие к созданию на земле Золотого века, царства добра.

А теперь Каро нет, и мир стал беднее, и я лишен моих верных помощников. И полицейский сотник, что раньше кланялся, завидев меня за квартал, вошел вчера ко мне в дом едва ли не как хозяин, лучась самодовольством и важностью. Оперируя деликатными намеками, он рассказал мне о лидийце и вежливо, но достаточно грозно предупредил, что в случае каких-либо осложнений, случись с лидийцем что плохое, он уж мне... Проглотив это, я с видом оскорбленной невинности прикинул, сколько же ему перепало от лидийца. Довольно много, если он так держался, забыв свои прошлые страхи...

Вот и результат десятилетних трудов на поприще толкования снов. То, что мы с Каро называли между собой «исцелением души», теперь, с его смертью, невозможно, и мне пришлось отослать ни с чем трех набитых золотом клиентов. Обыкновенное гадание, толкование примитивных снов мелких людишек до того бесперспективно и малодоходно, что я бросил бы его, не объявись даже лидиец. Для человека моих способностей это — неразумное разбазаривание по мелочам своего таланта. Итак?

Можно обратить в звонкую монету все написанные неосторожными людьми письма — мою коллекцию, долго и кропотливо собиравшуюся по крупицам. Коллекцию, открывающую мир слабостей, необдуманных влечений, скотской невоздержанности, предательства, жалких потуг на незаслуженную славу. Она стоит немалых денег, если торговать письмами в розницу, но как целое она еще дороже — материал для моего будущего труда «Что есть человек». Труд этот должен неопровержимо доказать скотскую сущность человека — в противовес потугам бродячих философов, прочащих человеку божественное величие духа.

Эти глупцы смеют уверять, что человек станет лучше бога, но что такое бог? Я хорошо знаю богов, мне приходилось иметь с ними дело. Боги — не более чем уставшие актеры, которых ведет роль, жалкие куклы, обреченные разыгрывать до бесконечности одни и те же приевшиеся сцены — до бесконечности, потому что боги бессмертны. Люди мечтают о бессмертии, но я давно понял, о чем мечтают бессмертные боги, — о смерти...



Никак нельзя продавать письма — иначе погибнет ненаписанный труд «Что есть человек». Так что же, достать из тайника тяжелый мешок — и прочь с Крита? Мир велик, в нем достаточно мест, где может найти себе приют толкователь снов, но мне надоело быть толкователем. В силу своего таланта я хочу управлять событиями и людьми, ибо познал все людские слабости, и это ставит меня неизмеримо выше толпы. Но кто предоставит мне возможность властвовать там, в чужих землях, если не удалось достичь этого на родине после десятилетних трудов? Места вокруг сладкого пирога давно заняты, опоздавших прогоняют взашей, и стоит ли сердиться, если сам поступал бы точно так же, покусись на твою долю затесавшийся с улицы нахал? Сердиться нужно на самого себя.

Так ничего и не решив, я отправился прогуляться, и город, надоевший Кносс, показался мне еще более пыльным, грязным и скучным. Возле дома лидийца ждали своей очереди человек двадцать, я спокойно прошел мимо, старательно изображая полнейшее равнодушие, спиной чувствуя, что они смотрят вслед с насмешкой и разочарованием. Конечно, им хотелось бы поглазеть на нашу драку, растрепанные бороды и набежавших полицейских, но такого удовольствия я этому сброду не доставлю...

Возле заведения Валеда, где останавливаются заезжие торговцы, чтобы получить за свои деньги все удовольствия, было шумно, как всегда. Свистели флейты, кружились и выгибались танцовщицы, едва прикрытые прозрачной тканью, изображая чувственность и веселье, звенели дутые браслеты, падали с плеч покрывала, а на широкой галерее гомонили купцы, наслаждаясь короткой свободой, — дома не разгуляешься, там разжиревшие жены будут лупить их метлами при закрытых дверях.

Я прошел бы мимо, но ко мне бросился одноглазый бактриец, верный Валедов слуга, изгнанный из родных мест и лишенный уха наверняка не за благочестивую жизнь. Оказывается, Валед ждал меня и велел доложить, как только я буду замечен поблизости. Пренебрегать предложением не следовало. Правда, я не знал, как он примет меня теперешнего, после смерти Каре многие стали меня избегать, считая, что мои золотые дни позади.

Хотел бы я видеть честного содержателя дома для приезжих. Само это занятие и честность — вещи несовместимые. Разумеется, в любом таком заведении купец может беспрепятственно предаваться всем порокам, какие только существуют, а если он захочет, ему выдумают новые, но хитрый Валед, решив быть оригинальным, устроил еще тайные закутки — там могли развлекаться женатые и замужние из почтенных семейств, там продавали, покупали и выменивали ценные сведения полицейские у воров, воры у полицейских, шпионы разных стран — друг у друга. Платой Валеду служили не только деньги, но и львиная доля этих сведений, поэтому Валед прямо-таки необходим многим, в том числе, разумеется, и мне.

Он сидел в своей комнатушке, толстый, огромный, похожий на старого обрюзгшего борца. Никто не знал о нем ничего. Словно стена раскрылась двадцать лет назад, и Валед вышел из трещины. Единственный человек, о прошлом которого не смог ничего узнать даже я...

Тут же пребывал какой-то тип, по виду грек из портового города. Между ними стояла девушка, и было ясно — грек расхваливает Валеду ее достоинства, а Валед по своей всегдашней привычке напустил на рожу раздумье, но сам давно уже все решил и думает только, как облапошить грека. Грек, по всему видно, тоже парень не промах. Впрочем, особого ума для этого не требуется — в отличие от моего ремесла законы торговли разработаны в незапамятные времена и не меняются с начальной поры.

— О, вот и Рино! — заорал Валед с таким радостным видом, словно я пришел вернуть ему крупный долг. — Мой многомудрый друг, что ты думаешь об этой девчонке? Боюсь прогадать по своей непрактичности.

— Откуда? — спросил я грека.

— С Оловянных островов, — сказал грек. — Покупай, не сомневайся.

Я посмотрел на нее внимательно, она стояла, опустив руки, и покорно ждала — а что ей еще оставалось? Женщина создана, чтобы быть игрушкой и вещью. Белокурая и синеглазая, как все северянки, тоненькая, обыкновенная. Но было в ней какое-то отличие, которого я не понял, потому что не стоило задумываться над такими пустяками.

— Товар лицом, грек, — сказал я, сел рядом с Валедом и налил себе прекрасного вина, за которое, разумеется, пошлины не платили сроду.

Грек привычно сдернул с девушки покрывало, она покраснела — как все они, когда их впервые раздевают перед покупателем. Через месяц будет плясать в кисее и искусно услаждать стряхнувших семейные и деловые заботы купцов. Даже удовлетворения не чувствуешь, зная все наперед.

— Что ты посоветуешь? — спросил меня Валед.

— Ничего особенного, — решил я подыграть. — Да и вообще эти, с Оловянных островов, плохо переносят наш климат.

Поторговавшись, сошлись на семидесяти драхмах.

— Понимаешь, Рино, у меня сейчас свободных денег нет... — сказал Валед.

Я прекрасно знал, что это означает, — деньги у него, разумеется, есть, но он раздобыл для меня что-то интересное, и семьдесят драхм — цена тому. Поэтому я беспрекословно заплатил греку, он выкатился, кланяясь, покупку отвели в то крыло, где дрессируют новеньких, и я повернулся к Валеду.

— Вчера стража Лабиринта схватила еще одного отравителя. От него ничего не добились.

— Ну, милый мой, — сказал я. — И за это я платил?

— Кто-то этой ночью пустил стрелу в Горгия. Промахнулся, и охрана сгоряча его зарубила.

— Уже интереснее, но...

— И наконец, — сказал Валед. — Люди Пасифаи тайно подкупают солдат и войсковых начальников в Фесте и Амнисе.

— Только солдат?

— Да, — сказал он. — Умная баба, но логика типично женская — что она добьется с помощью нескольких подкупленных полков?

— Что ж, я платил не зря, — сказал я. — Игра переходит в новое качество...

Мы немного поговорили о Пасифае и ее яростном желании уничтожить Минотавра — свой вечный позор. Мы говорили, называя вещи своими именами и не выбирая выражений, так что наш разговор по сути являлся государственной изменой, за которую по закону раздирают лошадьми на площади. Но подслушать нас здесь никто не мог, а доносить друг на друга мы никогда не стали бы. Донос — пошлое оружие слабого. Люди вроде нас с ним, даже став врагами, сражаться будут лишь с помощью сложной и отточенной до бритвенной остроты интриги.

Пасифае не удастся уничтожить Минотавра с помощью подкупленных солдат — потому что противостоят ей Минос и Горгий, их отборные войска и мощь дворцовых стен. Тайну Минотавра, кроме богов, от которых, к сожалению, ничего не скроешь, знают лишь три человека на свете — Минос, Горгий и я. Минос все придумал, Горгий — его верный помощник. Ну, и лоскутки тайны известны мелким исполнителям, без этих неизбежных издержек, мелких утечек информации в таком деле не обойтись. Что же касается меня — я раскрыл тайну год назад, после напряженнейшей работы ума, отсеивая из океана сплетен и болтовни крупицы истины, кропотливо отделяя правду от лжи, сопоставляя, анализируя, исследуя неясности и темные места. И отыскав разгадку, стал безгранично уважать Миноса — такие люди безусловно заслуживают уважения, я сам не придумал бы лучше. Правда, и меня следует уважать — за то, что я силой лишь собственного ума разгадал совершенное хитроумнейшим Миносом.

Я ушел вскоре, зная, что Валеду не терпится добраться до новой покупки. Старая история — неделю он от нее не отойдет, потом она ему надоест и отправится к танцовщицам.

Стремление убраться подальше от городской пылищи привело меня в порт. Там дул свежий ветер, а вот гама было побольше, чем в городе. Носильщики разгружали прибывшие корабли и нагружали отходящие, повсюду шатались пьяные моряки, среди которых было немало пиратов, шмыгали шустрые типы, предлагавшие ошейники для рабов, заморские диковинки, травы, уносящие в мир грез, и молодых рабынь, неизвестно каким образом добытых, а также драгоценности столь же сомнительного происхождения и вообще все что угодно. Портовая полиция зорко наблюдала за этим вавилонским столпотворением, изо всех сил заботясь о своем благополучии. Царских соглядатаев и чужестранных шпионов здесь было, наверное, больше, чем на всем Крите.

Я направился в кабачок «Петух и якорь», который держал оборотистый финикиец, шпион Сидона, как доподлинно было известно. Иногда он раздобывал кое-что и для меня.

Но и здесь не удалось скрыться от бесполезных знакомых, встречи с которыми не приносят никакой выгоды. Двое гуляк с моей улицы, неисповедимыми путями затесавшиеся в порт, вывалились мне навстречу из низкой закоптелой двери.

— Вот у наш провидец! — с пьяной радостью заорал один, преградив мне дорогу. — Рино, дружочек, у тебя, болтают, неприятности? Пойдем зальем!

— Погадаешь нам по-соседски!

— Расскажешь, что видит во сне высокая царица. Случаем, не быков?

— А если быков, как ты это истолкуешь? Вот тебе задачка, платит Минос!

Нужно было немедленно уходить, но один из проклятых идиотов вцепился мне в плечо, я вырвался... И не успел. Несколько скромно одетых людей с неприметными лицами взяли нас в кольцо. Мне стало нехорошо. В подобных случаях берут тех, кто болтал, тех, кто слушал, но не забывают и тех, кто на свою беду просто оказался рядом и вовремя не улепетнул. Я попытался с отсутствующим видом проскользнуть меж двух неприметных, но остановился, увидев у своей груди кинжал. Тот, в котором я угадал главного, сказал, наслаждаясь властью:

— Не так быстро, земляк, поспешность вредит. О чем вы там болтали, пьяные хари, что там за быки?

Пьянчуги протрезвели мгновенно, но от страха лишь мерзко лязгали зубами.

— Это ошибка, — сказал я, стараясь выглядеть спокойным. — Я не из их компании, с ними не пил и не слушал, что они там болтают. Я толкую сны.

— Чего толчешь? — Он откровенно издевался.

— Толкую сны. Паук — к пожару, облако — к драке...

— А болтовня — к аресту. Взять!

На меня кинулись, напялили на голову пыльный тяжелый мешок, бросили в повозку на голые твердые доски. Швырнули рядом гуляк, и повозка тронулась, невыносимо скрипя. Слышались голоса зевак, оживленно обсуждавших увиденное.

Страх не схлынул — даже усилился. Если сегодня там у них дежурит Месу или Хризофрис, еще можно выкрутиться, но если кто-нибудь другой, незнакомый... им хорошо платят за каждого пойманного крамольника, большое количество схваченных считается признаком ревностной службы, и вырваться на свободу практически невозможно. На какое-то мгновение страх сменился почти не свойственной мне злобой — автор оставшегося ненаписанным труда, неопровержимо доказавшего бы, что человек есть скот, сам попал во власть скотов, скручен, как свинья, которую везут из деревни на рынок.

Нас долго везли по городу, по галдящим улицам, и этот гвалт, которого я обычно терпеть не мог, казался сейчас сладостными звуками кифары Аполлона. Этот путь, будем рассуждать трезво, вполне может стать моим последним путем, и я с грустью подумал, что не успел оставить после себя ничего великого.

Те услуги, что я оказывал, проходили незамеченными толпой — так и было задумано, за тайну мне и платили, и платой за обнародование моего авторства был бы топор палача. Те, кто искал моей помощи, сразу же старались забыть меня по исполнении своих желаний.

Нет, я ни о чем не жалею, я не стремлюсь к известности и славе. Я сам выбрал себе дорогу и чувствую себя прекрасно, шагая по ней. Совсем другое меня мучает. Я страстно желал бы совершить в своей области нечто такое, что было бы равно подвигам Геракла или деяниям титанов — понятно, противоположное по значению, то есть величайшее зло. Пусть бы об этом никто не знал, лишь бы нечто великое. Но я не успел. Если это моя последняя дорога, окажется, что за тридцать с лишним лет я не создал ничего выдающегося — так, пустяки, на которые способен едва ли не каждый заурядный прохиндей, обладающий кое-какими ловкостью и хитростью. Даже великий труд не написан, пропадет мой бесценный жизненный опыт, стопа писем так и останется в тайнике на десятки лет, пока не начнут ломать мой отнюдь не старый, прочно выстроенный дом.

Может быть, самое время вспомнить и о людях с белыми крыльями? Похоже на то.

Двадцать лет назад это было, почти день в день. Дедал завершил для Миноса постройку Лабиринта, а Минос вопреки обещанию его, конечно же, не отпустил. Как можно было выпустить человека, знающего все секреты Лабиринта? Но даже хитроумцу Миносу не по силам оказалось задержать такого мастера, как Дедал. Над небом не властны самые могучие цари... Крылья, что Дедал смастерил себе и сыну своему Икару, казалось, сделать нетрудно — всего лишь белые птичьи перья и воск. Ну и руки Дедала, разумеется. Но потом-то ни у кого из толпы подражателей так ничего и не получилось, хотя старались многие, от мала до стара, чуть ли не весь воск на Крите перевели, едва ли не всех гусей ощипали, а позже, решив, будто все оттого, что гуси — птицы нелетающие, стали ловить летающих, но и из этого толку не вышло.

Они летели над Кноссом, Дедал и Икар, белокрылые люди в лазурном солнечном небе, — над грязными крышами, над пыльными улицами, над плохими и хорошими людьми. И не было на Крите человека, который не смотрел бы в небо — даже слепые, заразившись общим возбуждением, пытались что-то разобрать. Разве что младенцы не в счет и заключенные в тюрьмах. Даже Валед, крепко выпив, вдруг признался мне в прошлом году, что едва ли не до заката стоял тогда на крыше своего притона, в котором впервые за все время его существования воцарилась тишина. Стих гвалт на базаре, ремесленники побросали инструменты, полицейские отпустили сцапанных с поличным воров, а те побросали поличное и не думали убегать, шлюхи перестали зазывать клиентов, возницы остановили телеги, все замерло в порту, люди смотрели в небо...

Мне тогда едва пятнадцать исполнилось. Я не бежал следом за другими мальчишками с нашей улицы — я стоял и думал. Когда-нибудь и я создам нечто великое, вот о чем я тогда думал.

С визгом открылись какие-то ворота. Стража весело перекликалась со схватившими нас соглядатаями, их шуточки в наш адрес могли привести в уныние и храбреца...

Меня столкнули с повозки, подхватили, не снимая отвратительного мешка, повели куда-то, грубо пихая, но я вдруг перестал обращать внимание на тычки в спину — сердце наполнила надежда...

Меня вели вверх.

С изначальных времен повелось, что застенки размещают у самой земли, а то и под землей, словно стараясь укрыть от солнечного света и жертв, и палачей. В основе, думаю, лежит доставшееся нам от зверей подсознательное стремление надежно укрыть добычу. Мне пришло в голову, что об этом свойстве людей, безусловно, следует упомянуть в моем труде, представить как еще одно проявление животной сущности человека. Лишний аргумент не помешает.

Меня вели вверх, перестали толкать, и не слышно было, чтобы пьянчуг тащили следом. Конвоиры свернули налево, потом направо, снова налево, мы шагали по чему-то мягкому, вернее всего по коврам, звуки наших шагов отнюдь не напоминали гулкий топот ног по голому тюремному полу. Я ощутил стойкий запах дорогих благовоний и, наверное, впервые в жизни прошептал: «Хвала священному петуху, символу бога солнца, хвала священному быку, хвала священному дельфину...» Хватит. Кажется, обошлось...

С меня содрали мешок. Я стоял в богато убранной комнате. Небрежно отстранив стоявшего у двери солдата, в комнату вошел скромно одетый человек. Увидев его, я окончательно забыл о темных подземных застенках. Правда, душевного спокойствия у меня не прибавилось, скорее наоборот. Я давно его знал и благоразумно заботился, чтобы наши пути не пересекались, а интересы не сталкивались, — для меня схватка с ним была бы гибелью.

Клеон его звали — вольноотпущенник, верный пес Пасифаи, главный поверенный ее тайных дел. Личность, обладавшая могуществом, стократ превосходившим мое даже во времена моего расцвета. Я не мог понадобиться ему ради пустяка...

— Стерегите этого человека, — сказал Клеон, не глядя в мою сторону. — Когда вернусь, скажу, что с ним делать дальше.

И скрылся в другой двери.


БИНОТРИС, ЧИСЛИТСЯ ПОДМЕТАЛЬЩИКОМ ДОРОЖЕК В ДВОРЦОВОМ САДУ


Ну а этот кубок — во здравие священного петуха! За быка я уже пил вроде. Эх, жизнь ты наша, эх, капризы богов, что вы с человеком-то выделываете! Плохо только, что в одиночку пить приходится, собутыльника иметь не разрешают, но, с другой стороны, имея такие деньги, имея такое вино... На кой ляд собутыльники, если разобраться? Ну их.

Нет, ну это ж надо! Тетка моя путается с одним царским соглядатаем, а у того брат служил в дворцовой страже, а у того племянница была любимой флейтисткой царя нашего, высокого Миноса. Вот и покатилось от человека к человеку, когда двадцать лет назад захотелось мне получить беспечальную доходную работенку.

Нашли такую, порадели за родственничка, ничего не скажешь. Пить вот приходится в одиночку, потому что, если словечко сболтнешь, — крышка. Ну да за такие деньги, с таким вином... Здравие великого Миноса!

Отменным все-таки мастером был Дедал. Голосники эти придумал, трубы хитрые, что-то там еще, все в стены поупрятано, я и не интересуюсь. Наворотил умелец — мне самому иногда страшно делается. Кашляну я в эту трубу — рев на весь дворец, а уж если я благим матом заору... Вот вам и рык Минотавра, держите меня, хохотать больно! Двадцать лет блажу чудовищем, а все эти олухи от страха поносом маются...

И всего-то десять раз в сутки — по казенным водяным часам. Я в эти часы, каюсь, давно вместо воды вино заливать приноровился — тоже мокрое, так же капает, время не хуже воды отмеряет, и веселей с ним как-то...

Вот и вся моя работа. Сто стран обойди, легче не найдешь. Только бы — язык за зубами.

Пора, что ли, по моим винным часам? Пора. Последнюю — во здравие Минотавра! Ну, я вам сейчас рявкну — боги уши зажмут. Собутыльника бы мне еще...


ПАСИФАЯ, ЦАРИЦА КРИТА


Сначала доложили о Горгии, и пришлось его принять. Меня мутит от него, но ничего не поделаешь. Странно даже, что он мне не нравится, — высокий, сильный, загорелый, с красивой проседью, и этот короткий шрам на щеке его не портит. Разве что немного мрачноват, но мрачность я к числу мужских недостатков не отношу. Вполне в моем вкусе.

Но между нами стоит Минотавр. Двадцать лет я пытаюсь его уничтожить, и двадцать лет Горгий мне в этом препятствует. Наша взаимная ненависть такая давняя и немеркнущая, что стала привычкой, по-моему...

О, конечно, он всего лишь пришел сообщить мне, что на могучем и богатом Крите все обстоит благополучно: ремесленники работают, пахари пашут, жрецы возносят молитвы богам, враги нападать не собираются. Обычный визит вежливости, один из приближенных царя пришел засвидетельствовать почтение царице, как того требуют неписаные дворцовые законы. И я с долей кокетства — я все же не только царица, но и женщина — поддерживаю пустую болтовню.

Убила бы своими руками... Он не упомянул ни о вчерашнем отравителе, покушавшемся на жизнь Минотавра, ни о лучнике, выпустившем стрелу в него самого, — к чему? Мы прекрасно понимаем друг друга, он знает, что я знаю, а я знаю, что он знает... Мы с ним привыкли за двадцать лет выражать язвительные реплики посредством вежливых улыбок.

Правда, не он один во всем виноват. Он не более чем орудие. Уж если убивать, я начала бы с Миноса. Наверное, я единственная на свете женщина, которой муж так страшно отомстил за случайную измену — чудовищем в Лабиринте, вечным позором господствующей над дворцом каменной громады. И ведь каждый на Крите, да и за его пределами все знает... Что из того, что ни один критянин не смеет произнести это вслух — разорвут лошадьми, а за пределами Крита о Минотавре и его родителях судачат в открытую, — я все равно не слышу... Что мне до того, казалось бы? Но как бы там ни было, а самый страшный мой сон — тысячеголосый шепот в уши: "А мы знаем...

Знаем..." И вдобавок сознание того, что ты — мать одного из самых отвратительных чудовищ, каких только знал мир... Как это могло случиться, о священный петух? К чему эта отвратительная выдумка о быке, ведь не было никакого быка, тогда, двадцать один год назад, был Тагари, молодой и красивый начальник конной сотни, и люди Миноса его убили, хотя Минос никогда, ни до этого случая, ни после, не трогал моих любовников. Как это могло случиться, о священный дельфин? Временами подступает острое желание самой взглянуть на Минотавра, посмотреть на страшилище, из-за которого я страдаю двадцать лет. Ненавижу... Неужели нет силы, способной заставить рухнуть серые стены Лабиринта, погребя под собой мой вечный позор?

Вошла Ариадна, и я едва успела сделать беззаботное лицо. Моя единственная любовь и отрада, все остальное и все остальные — случай, каприз, мой мимолетный вздор...

— Почему ты бледна? — спросила я, целуя ее. — Плохо спала?

— Я гуляла по южной галерее, — сказал она со вздохом. — На той, откуда виден Лабиринт. Потом убежала — этот рев... Еще я слышала разговор, и мне страшно...

— Что может испугать царевну в ее собственном дворце?

— Правда ли, что он мой брат?

Мне не хватило воздуха, комната завертелась в бешеном танце, но вместо ярких ковров вокруг меня кружились серые стены Лабиринта. Лишь боги да верные люди знают, сколько я приложила усилий, чтобы уберечь ее от слухов и сплетен, и вот...

— Кто тебе это сказал, глупышка? — спросила я с веселым смехом и веселым лицом.

— Им ничего не будет?

— Кто же наказывает за глупую болтовню?

— Стражники у южных ворот говорили между собой. Они не видели меня.

— Глупости, успокойся, — сказала я, обняла ее и прижала к себе, чтобы она не видела моего лица. — Люди любят распускать самые нелепые слухи о власть имущих — это от зависти. По их мнению, вся грязь и жестокость мира собраны во дворцах. Ну, неужели ты способна поверить, что твоя мать...

— Прости, — шепнула она. — Я наговорила глупостей.

— Я не сержусь. — Я действительно не могла сердиться на нее даже в эту минуту. — Лучше скажи — что с тобой происходит? Нянюшки жалуются — ты стала рассеянной и странной, то грустишь без причины, то неизвестно от чего смеешься.

— Мне просто скучно. Говорят, когда-то во дворце было гораздо веселее.

Я легонько отстранила ее и заглянула в глаза. Пожалуй, она уже выросла, а я и не заметила. Забыла, что сама в семнадцать лет не считала себя девчонкой и уже успела узнать в одной уединенной комнатке, что бывает, если мужчине позволить абсолютно все.

Если посмотреть на нее мужскими глазами — она красива, готова стать женщиной и чувствует это. Но я не хотела бы, чтобы началось у нее, как у меня, — маленькая комнатка и самоуверенный смазливый офицер. Естественное желание матери — чтобы дочь не повторила ее ошибок, пусть даже мать и не собирается в своих ошибках каяться. Но где я ей найду подходящего жениха, если из-за проклятого Минотавра молодые люди из знатных критских семей давно не появляются во дворце? О чужестранцах и говорить нечего...

— Не грусти, — сказала я. — Скоро во дворце вновь станет весело, будет много юношей, ты полюбишь самого лучшего и красивого, и мы сыграем такую свадьбу, что позавидует весь мир... А сейчас иди к своим девушкам, у меня важные дела. И прикажи Клеону явиться ко мне, он ждет за дверью.

Еще одна сторона дела, подумала я, глядя ей вслед. Я должна уничтожить Минотавра и ради счастья Ариадны, а найдет она счастье лишь тогда, когда дворец вновь станет веселым, когда Лабиринт перестанет отпугивать людей. Я борюсь за счастье Ариадны. Ради нее я должна выиграть затянувшуюся на двадцать лет войну.

— Убрать стражу южных ворот в подземелье, — сказала я, прежде чем Клеон успел открыть рот. — И передушить всех немедленно. Что с нашим делом?

— Яд был отличный, — сказал он хмуро. — Мог бы свалить и быка, но...

— Человека с яблоком схватили, а твой стрелок промахнулся, — закончила я за него. — Горгий был так любезен, что лично сообщил мне об этом... Ты отправил деньги в Фест и Амнис?

— Нет. И не собираюсь.

Я остолбенела от изумления. Впервые он признавался, что палец о палец не ударил для исполнения моего приказа.

— И не собираешься?

Он посмотрел мне в глаза открыто и дерзко:

— И не собираюсь. Это бессмысленно, царица. Даже если мы подкупим гарнизоны не двух, а десяти городов, им не занять дворец и не взять Лабиринта. Хотя бы потому, что в этих гарнизонах полным-полно обленившихся бездельников, почти разучившихся держать меч, а дворцовые войска Кносса, охрана Миноса и стража Горгия — лучшие солдаты Крита. Пароли, тайны укреплений, секретные планы на случай каких-либо неожиданностей — этого не могу узнать ни я, ни даже ты. Ты можешь победить, лишь если тебе помогут Минос или Горгий.

— Но они же никогда...

— Я сказал все, что хотел сказать.

— Клеон... — И я с ужасом услышала в своем голосе беспомощность. — Неужели даже ты ничего не можешь сделать?

— Да. — В его голосе была та же беспомощность, а еще — грусть и безнадежная усталость. — Увы, царица, я ничего не могу. Не знаю, что придумать. Со мной такое впервые, а уж ты-то меня знаешь.

— Ты верный слуга, — сказала я. — Я была довольна тобой до сих пор, но ты ведь сам понимаешь, насколько важно для меня, чтобы сгинуло это чудище. Я порой грозила тебе плахой — исключительно из вспыльчивости, по злости. А сейчас говорю совершенно спокойно — если ты не найдешь выхода, мои палачи превзойдут самих себя... Что ты молчишь? Страшно?

— Страшно, — сказал он. — Очень.

И я видела, что это действительно так. Больше других смерти и пыток страшатся сами палачи.

— Тогда сделай что-нибудь, — сказала я.

— Сделал, — сказал он. — Я нашел тебе человека.

— Кто это?

— Толкователь снов. В его распоряжении была шайка из двадцати человек. Устраняли чьих-то соперников в торговых делах и в любви, поджигали, убивали. Словом, за соответствующую плату могли как нельзя лучше истолковать сон клиента согласно его желаниям. Я приказал полиции перевешать всю шайку — кроме, понятно, самого гадальщика — его нужно было лишь оставить без прежних источников дохода, разрушить надежды на будущее.

— И ты считаешь, что какой-то мелкий прохвост может сделать так, что под его дуду запляшет сам Минос?

— Можешь сейчас же отправить меня в подземелье до завершения дела, — торжественно сказал Клеон. — Это отнюдь не мелкий прохвост — просто у него не было возможности взяться за крупные дела. Я могущественнее его, но я его боюсь, и хвала священному петуху, что он об этом не знает. Но я-то, я знаю его лучше, чем он сам, — к иным людям следует предусмотрительно приглядываться заранее... Наше счастье и его беда, что он родился в семье гончара, а не поблизости от трона. Это страшный человек. Я не смог найти решения, но он найдет.

Я знала, что Клеон, кроме смерти и пыток, не боялся никого и ничего. Сомневаюсь, боялся ли он богов. Вряд ли. И если он в таких выражениях говорил о человеке, человек того стоил. Но прожить после выполнения всего ему порученного такой человек должен не долее минуты — подбирая для себя слуг и исполнителей, знай меру. Пусть они будут коварнее хозяина, пусть будут умнее, но ни в коем случае они не должны быть способными напугать такого человека, как Клеон. Услуги — и смерть.

— Здесь все, что мне известно о его делах, — сказал Клеон. — Прочти сначала.

— Хорошо, — сказала я. — Как ты считаешь, на время разговора с ним следует поставить за портьеру телохранителя?

— Совсем ни к чему, — сказал Клеон. — Такие люди никогда не убивают сами. Случается, что за всю свою подчас очень долгую жизнь они так и не обучаются владеть оружием. И в руках его не подержат — оно им ни к чему. Их оружие — ум.


ХАРГОС, ЧИСЛИТСЯ ОТКРЫВАТЕЛЕМ ЗАСОВОВ ГЛАВНОГО ВХОДА ЛАБИРИНТА


— Подвинься, Мина, я встану. Что-то еще вина захотелось. Ну да, пью слишком много. Так ведь нельзя иначе. Если пить не буду, с ума сойду и как начну рубить всех подряд... Даже Горгия, понимаешь? Даже его. Даже не смотря на то, что я ему, как отцу, верю. Больше — отец у меня препустой был человек, брехун первостатейный... Одно хорошо — хвала священному петуху, два года никто уже не суется в Лабиринт драться с Минотавром. Но ведь эти восемнадцать лет из памяти не выбросишь? Куда там, и пытаться нечего.

Сорок три человека. Ну и что? На войне я втрое больше убил. Но то ведь война — там ты с мечом, а не с кинжалом, и на тебя идут с мечом, и смотрим мы друг другу в глаза, и целимся в грудь, все честно. А здесь? Поганое это дело — превратить солдата в палача. Правда, было мне тогда поменьше двадцати, глуп был, но какая разница? Тогда я ничего не понимал, и сейчас ничего не понимаю — просто верил и верю Горгию, а Горгий клянется священным быком, священным петухом и священным дельфином, что это государственная необходимость. Ну, предположим, плевал я в глубине души на эту самую государственную необходимость, штука эта для меня малопонятная и расплывчатая, мне бы только Горгию верить, потому что никому и ничему больше не верю, такой уж удался. Только б Горгию... Знаешь, Мина, временами страх берет, на таких мыслях себя ловишь — а если и Горгий чего-то не понимает? Нет, не может такого быть — тогда уж все, ничего не останется.

Сорок три человека. На моей совести все. Всех я один положил, всех на том самом месте — в коридорчике, у поворота. Очень удобное место. Вступил он в Лабиринт, настроившись на бой с Минотавром, ждет, когда шаги чудища загремят, и отодвигается у него за спиной совершенно бесшумно плита. А из щели — я. Кошкой. С кинжалом. Только первые двое успели крикнуть, побарахтаться. Наловчился я вскоре. Остальные, клянусь священным петухом, понять ничего не успевали. Сорок три... Хорошо все же, что понять они ничего не успевали — и им вроде бы не так обидно, и мне вроде бы полегче на душе. А Минотавр — он где-то там, в глубине, в самом центре, я его и не видел никогда, и пропади он пропадом, мне бы только в Горгии не разувериться... Интересно, те, что еду носят, видели его когда-нибудь?

Живет там, в Лабиринте, Минотавр, сомнений нет, но какой он? А ну их всех. Какая у тебя кожа нежная...

В сотый раз я тебе, наверное, все это рассказываю. Эх, Мина ты, Мина этакая, и красивая ты, и в постели ладная, но самое в тебе ценное — что глухая ты, как пень. Цены тебе за это нет. Потому я и жив, что ты глухая. Не знаю, что и делать стану, случись что с тобой, — пока найдешь другую глухую да красивую, рехнешься...

И что у тебя за привычка такая пальцы мне в волосы запускать? Нет, приятно, спору нет, и пальцы у тебя теплые такие, но ведь вспоминать лишний раз мне про мои волосы... Хорошую мне все же краску достают, ничего не скажешь. Что улыбаешься, проказница ты этакая? Ну да, красивые волосы, черней воронова крыла, как у молодого. Я и говорю — хорошую мне краску достают. И не подумаешь, и не заметишь, что я, Мина, еще десять лет назад, в тридцать, седой стал. Работы тогда было — невпроворот. В последние годы только и полегчало. Перестали к нам ездить молодые сорвиголовы, хвала священному петуху. Что это там, не за мной? Да нет, снова кто-то спьяну дверь перепутал. Вот я и говорю, Мина, — в тридцать лет седой стал...


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Клеон вернулся довольно быстро, жестом отпустил стражу, жестом приказал мне следовать за ним, и мы пошли по широкому дворцовому коридору — я уже был абсолютно уверен, что нахожусь во дворце Миноса. Поворот. И галерея, с которой мне открылся вид на Лабиринт — огромное серое здание с длинными, как века, и запутанными, как судьбы, коридорами. Разумеется, коридоров я никогда не видел, но, как и очень многие на Крите, кое-что знал о них — строившие Лабиринт каменщики любят почесать языки в кабаках. Плана Лабиринта никто из них, разумеется, знать не мог, план существовал лишь в высокомудрой голове Дедала, так что Миносу болтовня каменщиков не опасна, вовсе даже наоборот — ему выгодно, чтобы строители, всячески привирая и преувеличивая, расписывали ужас и величие Лабиринта. Не зря каждый из бывших каменщиков получает щедрое пожизненное пособие.

Клеон пропустил меня в комнату и бесшумно прикрыл дверь за моей спиной.

Очевидно, комната эта служила для разного рода неофициальных и любовных встреч. Роскоши в ней не было, но не было и скромной простоты. Над всей обстановкой царило огромное ложе — здешний трон, надо понимать. Пасифаю я узнал сразу. Ей сорок с лишним, но больше тридцати не дашь. Фигура, лицо и волосы Цирцеи, ну а что касается души — пугливым и робким туда лучше не заглядывать. Очаровательная стерва. Личной стражи у нее пятьдесят человек, и, как рассказывал мне имевший кое-какие связи в Кноссе знакомый, ни один из них этой комнаты не миновал. Но это — третьестепенные подробности.

— Приветствую тебя, — сказала она.

— И я тебя приветствую, светлая госпожа, — сказал я, поклонившись с несколько неопределенной вежливостью — просто как высокородной. Я ведь, согласно правилам игры, не мог знать, кто она такая, а на людях владыки Крита появляются нечасто. — Госпожа, соблаговоли объяснить, откуда такая напасть на честного обывателя? Схватили, потащили, слова не дали сказать, да вдобавок — по загривку... Обыватель — опора трона, не следовало бы так хамски с ним обращаться.

Я увидел в ее глазах интерес и любопытство.

— Успокойся, это не арест. Ведь ты толкователь?

— Да, — сказал я, сохраняя на лице испуганно-восхищенное выражение. — Клянусь священным петухом. Я — Рино с острова Крит, по воле богов толкую сны, беру недорого, есть рекомендации и хвалебные отзывы от влиятельных лиц. Они у меня дома, прикажешь послать?

— Не нужно, я верю. Объясни, почему ты постоянно подчеркиваешь свое критское происхождение? Говорят, у тебя и на вывеске так написано. Я не помню, чтобы так делал еще кто-нибудь.

— Это своего рода дополнительная рекомендация, — сказал я. — Конечно, я гадаю и иноземцам, если они ко мне обращаются, не делаю различий — работа такая. Но большинство моей клиентуры составляют критяне, и они должны знать, что свои заботы несут к земляку, что их выслушает и им поможет соотечественник, а не жалкий заезжий шарлатан, который и говорит-то с отвратным акцентом. Я патриот, светлая госпожа; чем и горжусь.

— Я так и думала — что-то в этом роде... Ты не удивился, когда тебя вместо тюрьмы доставили во дворец?

— Ты считаешь, что я более достоин тюрьмы? — спросил я невинно.

— Как знать, как знать, — небрежно отмахнулась она. — Так ты не удивлен?

— Я разучился удивляться жизни, в ней так много странного, — сказал я. — Я не хочу показаться нескромным, но не понадобятся ли мои услуги?

— Ты угадал. По ряду причин к тебе не могли обратиться открыто.

— Кому же я нужен?

— Я царица Крита.

— О! — сказал я и взглянул еще испуганнее и восхищеннее. — Госпожа моя высокая...

Женщина остается женщиной и в глубине души всегда млеет, когда на нее смотрят глазами вожделеющего самца. В особенности такая, как эта. Так что я поумерил испуг и откровенно стал раздевать ее глазами — пусть считает меня более понятным, следующим все тем же стереотипам. Не помешает. Конечно, не следует и переигрывать, она должна увидеть во мне не просто рядового ловкого интригана: если она посчитает, что я не оправдал ее надежд, живым отсюда не выбраться.

— Ты можешь сесть.

— Не смею, — сказал я, — испытываю верноподданнический трепет, высокая госпожа.

Она сдвинула брови, но в голосе, кроме гнева, был все тот же интерес:

— Ты надо мной насмехаешься?

— Я бы никогда не посмел. Просто я не стесняюсь сказать вслух то, что твои царедворцы выражают раболепно согнутыми спинами и преданными взглядами. Суть одна, не правда ли? Только они не умеют пресмыкаться с чувством собственного достоинства, а я умею. Вот и вся разница.

— Вот как? Все же садись, разговор у нас будет долгий. (Я сел.) Так вот. Ты предсказал Беренике, тетке моего повара, смерть одного ее давнего врага. И он умер. На дороге из Кносса в Аркалохори его убили разбойники.

— Намерения богов мне порой открыты, — сказал я. — А разбойники, увы, еще не перевелись и в нашем достославном государстве.

— Далее. Зерноторговец Поллий спрашивал у тебя, удастся ли ему обойти своего соперника — предстоял выгодный заказ, и коринфяне колебались, не зная, кому из двоих торговцев отдать предпочтение.

— Но достопочтенный Поллий увидел поистине вещий сон, — сказал я.

— Да, амбары его соперника сгорели. Все. В одну ночь.

— Боги властны и над богатыми зерноторговцами, — сказал я и подумал: «Бедный Каро, как мне будет не хватать тебя».

— Кроме этих случаев, ты совершенно правильно истолковал сны почтенного Павсания, золотых дел мастера Гикесия и многих других, не правда ли?

Слишком много они обо мне знали, может быть, почти все, а для этого нужно было наблюдать за мной не неделю и не месяц — простым копанием в моем прошлом, проведенном в краткие сроки, такой осведомленности не объяснишь. Примем к сведению и запомним.

— Предсказывать будущее нелегко, — сказал я. — Не у каждого есть к тому талант, но коль у кого-то он есть — для этого человека не существует тайн.

— Тогда ты можешь истолковать и мой сон?

— Как только ты мне о нем расскажешь.

Она колебалась, и я прекрасно понимал почему. Рассказывать постороннему человеку о своем позоре даже намеками, рассчитанными на умных людей недомолвками и иносказаниями было для нее тягостно. Как ни нужен я ей, как твердо ни решила она извести Минотавра, не бывает абсолютно порочных женщин. Но и отступить она не могла. Я терпеливо ждал.

Ее взгляд рыскал по комнате, задерживаясь на дорогих предметах: тяжелые шторы из золотой парчи, небрежно брошенное на столик ожерелье из крупных рубинов, огромный безвкусный золотой кувшин с вычеканенными сатирами, лапающими нимф, серебряный тартесский светильник, имеющий явное сходство с фаллосом...

Знакомая роскошь должна была возвратить уверенность, внушить, что ничего особенного не происходит, — она в своих покоях, госпожа, дающая ничтожному слуге приказ без промедления и на совесть исполнить пустяковое поручение. Только и всего. Никаких тайн, доверенных низкорожденному, никаких тайн, ставящих нас с ней на одну доску. Забыть, что мы с ней совершаем государственную измену, ибо Минотавр — ценнейшее достояние Миноса, а следовательно, и Крита. Но я постараюсь поставить нас на одну доску.

— Итак, госпожа? — спросил я.

— Меня душит змея, — сказала она. — Вот уже много ночей подряд. Черная, скользкая, она проникает сквозь запертую дверь, обвивается вокруг шеи и душит. И все время смотрит мне в глаза. Все время смотрит... Мне страшно, я просыпаюсь в холодном поту и больше не могу уже заснуть. Что мне хотят сказать этим боги?

— Змея — это совесть, — сказал я. — Наша жизнь порой сумбурна и не всегда благонравна, и очень часто, особенно в молодости, мы живем одним днем. Желания подменяют здравый смысл, страсть... (Я посмотрел ей в глаза. Она отвернулась.) Страсть заставляет забыть об осторожности и возможных последствиях. Человек слаб, в молодости легко быть безрассудным и стремиться удовлетворять все свои желания...

— Ты это осуждаешь?

— Отнюдь. Не вижу ни удовольствия, ни необходимости в том, чтобы клеймить чьи-то пороки. Мое дело — слушать и исцелять души.

— Как же исцелить мой недуг? — спросила она, и ей казалось, что она надежно скрыла от меня свое волнение.

— Средство есть, — сказал я. — Оно известно с давних времен, и его изобретатель прочно забыт — людская память неблагодарна. Но в конце концов неважно, кто придумал снадобье, если мы им успешно пользуемся которую сотню лет. Автора идеи обычно доискиваются лишь в случае неудачи, естественно, ищут его с топором. Так вот, лучший способ уничтожить тревогу — уничтожить ее источник. Знахари советуют после укуса змеи прижечь ранку каленым железом, но гораздо проще рассечь гадюку мечом до того, как она вонзит зубы. Ты меня поняла?

— Да, — сказала она спокойно.

— Но почему ты решила обратиться ко мне? К чему вмешивать богов там, где в состоянии справиться смертные?

По ее лицу пробежала легкая тень, наверное, она вспомнила своих верных слуг, сгинувших бесследно, бесславно и без пользы, впустую потраченные деньги, яды... Ну и прекрасно.

— Иногда смертные бессильны, — сказала она неохотно. — Даже те, что носят царский венец. Так берешься ты излечить мой недуг? Уничтожить змею?

— Готов служить, царица, — сказал я. — Потребуется некоторое время — нужно будет в спокойной обстановке побеседовать с богами, рассказать им все подробно и испросить совета.

— Надеюсь, боги не задержат ответ?

— Боги не любят волокиты, у них много дел и решить нужно все. Однако для успеха гадания...

— Сколько? Золотом? — быстро спросила она с презрительной усмешкой, которую уже не считала нужным скрывать, коль я сам спешил навстречу роли платного слуги, презренного наемника. Ну уж нет...

— Я никогда не беру денег вперед.

— У тебя есть принципы?

— Отсутствие принципов — тоже принцип, — сказал я. — Мне нужен корабль с надежной командой. Своего у меня нет. И еще мне нужна возможность отдавать некоторые приказания, которые по своему нынешнему положению я отдавать не могу.

— Иными словами, ты просишь Знак?

— Вот именно.

Она подняла крышку тяжелой шкатулки, и я невольно затаил дыхание — был бы жив мой дражайший родитель, незабвенной памяти болван, вдалбливавший мне в голову, что нет ремесла древнее и почетнее гончарного, видел бы он...

Знак — это тяжелый бронзовый медальон. С одной стороны на нем изображен священный бык, с другой — священный петух. И царское имя. Его обладатель может распоряжаться за стенами дворца от имени царского дома, и все, пусть и не отдавая ему царских почестей, должны слушать его, как слушали бы царя. Не более десяти человек на Крите имеют Знак. Сколько раз он грезился мне бессонными ночами, являлся в снах.

Она подала мне Знак, я принял его, и на этом состязание в лицемерии, кажется, закончилось. Весьма некстати распахнулась дверь и вошла Ариадна — конечно, сверхуслужливый Клеон просто-напросто побоялся ее задержать. Этим он и плох — у него не хватает смелости идти до конца. Правда, царица вовсе не выглядела рассерженной, говорят, дочку она по-настоящему любит и, скорее всего, за то, что дочь на нее ничуть не похожа. Я не о внешности, если верить на слово знающим людям, Ариадна — живой портрет матери в ее семнадцать лет.

— Ты толкователь? — спросила меня Ариадна.

Ну конечно — идиот Клеон сболтнул, робко пытаясь ее задержать, что мамочка-де призвала толкователя снов.

— Толкователь, — сказал я, глядя в ее до отвращения невинные глаза.

— Я хотела бы...

— Разве придворные толкователи так неискусны?

— Слишком искусны — в лести. Они мне надоели, все мои сны толкуют одинаково — меня ждут радость и счастье.

— А ты хочешь, чтобы тебе предсказали беду?

— Я просто думаю, что иногда мои сны сулят и нехорошее, но мне об этом не говорят.

— Что ты видела сегодня ночью во сне, царевна? — спросил я.

— Цветущий луг.

— Цветы красные, желтые? — спросил я, сохраняя полнейшую серьезность.

— Красные. Было очень тихо, и солнце вставало над лугом.

— Нет ничего легче, — сказал я. — Тот, о ком ты думаешь, придет, и все будет так, как ты хочешь.

Она слегка покраснела (краснеть при ее-то наследственности!) и добавила:

— А потом прилетела какая-то странная птица, и кричала она, как человек, которому больно...

— Это — к долгой жизни, — сказал я. — Прости, царевна, но и я оказался неоригинальным.

Она, однако, ничуть не выглядела разочарованной, поблагодарила и ушла, такая молодая, такая красивая, такая легковерная. Все они одинаковы в этом возрасте — томление души и тела, мечтают о романтической любви и ужасно удивляются, узнав, что любовь — это всего лишь грубая возня на смятой постели. Тошнит меня от этого слова — любовь.

Что ж, я отведу в моей пьесе одну из главных ролей и этой глупой девочке. Все она у меня поймет — чего стоит жизнь, чего стоят любовь и высокие слова. Как миленькая поймет, что жизнь проста и грязна, перестанет тешиться красивыми сказками...

— Мне можно удалиться? — спросил я.

— Подожди, — сказала Пасифая. — Я хочу тебя предупредить, что...

— Что мой единственный залог — моя голова, и я должен приложить все силы к тому, чтобы она осталась на моих плечах, — бесцеремонно перебил я ее вопреки всем правилам обращения к царствующим особам. — Не беспокойся, я не убегу на твоем корабле, я вернусь. И мне удастся заставить Миноса поступить так, как ты хочешь.

Наконец-то я ее пронял — до души. Казалось, ее волосы сейчас взовьются, зашипят и заметаются вокруг искаженного яростью лица, как змеи Горгоны. Я был на волосок от смерти, но знал, что этот волосок не оборвется, она переборет себя, вспомнив, что я для нее значу. Так и произошло, она опомнилась, отдернула потянувшуюся к золотому колокольчику руку и тихо сказала, полуотвернувшись:

— Ты или великий мудрец, или...

— Или, — сказал я. — Для мудреца я чересчур грешен. Но какая тебе разница, кто я, собственно, такой, мудрец или подонок? Тем более что одно другому сплошь и рядом не мешает. Главное — я тот, кто наконец поможет тебе.

— Послушай, — сказала она с ноткой суеверного страха. — Случалось, что боги сходили на землю в облике смертных...

— О священный петух, — вздохнул я. — Я — не воплощение бога плутней. Правда, я лично знаком с Гермесом, как-никак он мой покровитель, но сам-то я — обыкновенный человек. Что это за глупая манера думать, будто человек не в состоянии превзойти бога в хитрости? Еще как способен! Равным образом, — мне захотелось грубо пошутить со своей сообщницей, и я бесстыже улыбнулся, — равным образом человек способен превзойти бога и в некоторых других отношениях.

Она меня великолепно поняла, сиятельная шлюха, и по старой привычке, забыв обо всем прочем, улыбнулась не менее бесстыже. Высокая царица Пасифая. Беспомощная стерва.

Я поклонился — не особенно низко — и вышел в коридор. Клеон имел немалый опыт службы при дворе: он успел бесшумно отскочить от двери и стоял в стороне в выжидательной позе терпеливого стража.

— Ну? — спросил он уже как равный равного.

— Корабль, Клеон, — сказал я. — Больше мне ничего не нужно. Распорядись.

Я задержался на галерее, откуда открывался вид на Лабиринт во всей его дикой мощи и своеобразной красоте. Шкатулка для драгоценного камня, засада на охотника, воплощение, быть может, самой грандиозной за всю историю человечества лжи. У главного входа расхаживал часовой в черной одежде с золотым изображением священного петуха на груди, солнце играло на его начищенном шлеме и лезвии секиры. Дворец был покоен и тих, и я с удовольствием подумал о том, как разобью вскоре этот покой и эту тишину, как заставлю кукол в пурпуре и золоте разыгрывать мою пьесу. Но зритель-то — зритель будет видеть лишь ее отражение в кривом зеркале и считать это отражение святой истиной, безупречным совершенством. Да будет так! Сын вечно голодного гончара, мальчишка с грязной окраинной улочки Кносса управляет царями и героями, праведниками и подлецами. И плевать мне, что никто ничего не узнает о тайных пружинах происходящего, — истинный талант не вопит о себе на весь мир, а тихо и незаметно делает свое дело.

Лабиринт — воплощение грандиозной лжи? Прекрасно. В моих силах сделать эту ложь еще более грандиозной. Я сказал бы, что мой план достоин богов — если бы с большим почтением относился к богам. Я нашел наконец то, свое, великое. Это будет не заурядная интрига с ядами, кинжалами и словесными поединками, какими от сотворения мира полнились дворцы, — все эти интриги при всем мастерстве их исполнения похожи друг на друга, как два горшка умелого гончара. Разумеется, и моя пьеса не обойдется без блеска оружия и словесных битв, но мой замысел неизмеримо гениальнее: совершить чернейшую подлость и заставить всех поверить, что они были свидетелями благородного подвига, достойного Геракла. Создать ложь, которой будут верить наши потомки сотни и тысячи лет спустя. Обмануть праправнуков, тех, кто даже не будет знать моего имени, но станет слагать стихи и красивые сказки о славном подвиге. Все в них будет, все, услаждающее глаза и уши слезливых романтических идиотов: благородный красавец-герой, чистая и нежная любовь, высокие слова и благие помыслы о счастье человеческом. Все, кроме правды.

Еще одна маленькая деталь. Пасифая ни словом не упомянула о сумме вознаграждения, которое меня ожидает, — настолько она прониклась мыслью, что я переживу Минотавра не более чем на один-два удара сердца, не подумала, что проницательного человека умолчание о деньгах может встревожить и заставить задуматься. Ну что же, надо подумать и о том, как отсрочить мое путешествие в царство теней, — там, должно быть, невыносимо скучно, ибо вряд ли там существуют интриги и интриганы... Хотя что тут думать — достаточно открыть тайник и достать один из папирусов. Даже скучно чуточку, до того легко.

Я шел по городу не спеша — чтобы острее ощутить перемену, разницу между тем (не вижу смысла скрывать это от самого себя) жалким и растерянным человеком, что брел по Кноссу утром, и нынешним, уверенным в себе, таившим в складках одежды Знак. Я прошел бы мимо заведения Валеда, но мое внимание привлекла необычная суета, ничуть не похожая на ту, что обычно царила в этом храме увеселения и утоления грубых инстинктов.

Флейты молчали. Не было видно ни танцовщиц, ни гомонящих купцов. На мощеном дворе толпились люди всех возрастов и званий: крестьяне, нищие, ремесленники, бродяги, моряки, солдаты, шлюхи и скучающие знатные юнцы — словом, та самая пестрая толпа, что обычно стекается на место какого-нибудь преступления. Все смотрели на окна, тараторили и пытались проникнуть внутрь, но вход загораживали полицейские и люди Валеда, которыми распоряжался одноглазый бактриец. Я протолкался к нему и спросил:

— Что тут у вас случилось?

— Горе! — взвыл он, пуская слезы из единственного глаза. — Эта, с Оловянных островов, зарезала хозяина...

Я отпихнул его и прошел в дом. Дом был словно маленькая копия Лабиринта, столько там насчитывалось хитрых коридоров, потайных лестниц и укромных комнат. И убийств там произошло наверняка раз в десять больше, чем в Лабиринте, разница лишь в том, что никто за этими стенами о них не знал.

Что-то, похожее на грусть, шевельнулось в моей душе — Валед, Валед... Исключительно талантливый в своем деле был человек, ловкач в тайных и подлых делах необычайный. Вот вам и еще один печальный пример того, как глупые слабости губят истинный талант: один упивается до смерти, другой шатается по портовым притонам, пока однажды не заработает кинжал в бок, третий обожает возиться с юными чужеземками, не думая, какое впечатление на них производят его брюхо и рожа. Неужели нельзя создать какого-нибудь железного, медного или золотого человека — гения коварства, не подверженного примитивным страстишкам? Неужели не найдется лекарь, что сможет, покопавшись в наших головах, оставить и усилить искусство интриги, но удалить слабости?

Он лежал на полу, видимо, там, где и упал, никто не потрудился перенести его на ложе — с мертвым Валедом можно обращаться по-свински, он уже не внушает почтения и страха. Девчонку караулил в углу полицейский, приняв воинственную позу, а двое других, судя по их хитрым мордам и шмыгающим глазам, прикидывали, что бы стащить под шумок. Тут же пребывал этот паршивый Кандареон, полицейский сотник, что предупреждал меня насчет лидийца.

— А ты как сюда попал? — зарычал он. — На дружка пришел взглянуть? Ну, полюбуйся, приятно выглядит, а?

Полицейские дружно заржали.

— Я и на нее хочу взглянуть, — сказал я и остановился перед девушкой.

Удивительно, но страха в ее глазах не было, одно непреклонное упрямство и даже что-то, похожее на силу воли. Женщина — и сила воли?

— Ну ладно, берите ее и пойдем, — сказал Кандареон своим. — Дело ясное, и что за это полагается, известно.

— Ты не спеши, — сказал я ему неожиданно для самого себя. — Заберу ее я, а не вы.

— Ты? — Он залился деланным хохотом. — Рино, дружочек, ты что, выбился в квартальные судьи? Палок захотел, шарлатан? Смотри, у нас это быстро.

Я дал ему время повеселиться как следует, насмеяться досыта — смех, уверяют лекари, полезен для здоровья. Потом медленно снял с шеи Знак и ткнул в его корявую рожу. Выражение его лица описать было невозможно.

— Кланяйся, тварь, — сказал я. — Ниже, ниже...

— Но как ты смог? — еле выдавил он, показывая своим, чтобы они поскорее ушли и не видели его унижения.

— Не твое дело, — сказал я. — Прилежно охраняй добро для передачи царской казне (ибо кто знает, есть ли у Валеда наследники и где они?). Шкуру спущу, если что...

— Рино, прогнать лидийца? — льстиво предложил он, снизу вверх заглядывая мне в глаза.

— Дурак ты все-таки, — сказал я. — Только и умеешь, что с купцов тянуть. Кто тебе приказал уничтожить Каро и его людей? Ты сам никогда не осмелился бы, я твою заячью душонку насквозь знаю.

— Меня повесят, если...

— Я повешу тебя еще быстрее. Прикажу это сделать твоим же подонкам — сколько из них метят на твое место, а? Кто?

— Клеон. Сам Клеон, — прошептал он, оглядываясь на дверь.

Все понятно — они хотели для полной уверенности во мне лишить меня верных людей, оторвать от привычных занятий, привязать к Клеону. И не подумали, как я им за это отплачу. Я не верю в дружбу, в то, что под этим словом подразумевает глупое большинство, но Каро на свой лад был мне чем-то вроде друга, и его смерти я не прощу.

На улицу мы с северянкой вышли через известную мне потайную дверь, не привлекая внимания зевак, — их уже разгоняли конные стражники. Девушка покорно шла рядом, но вырвалась, когда я взял ее за руку.

— Откуда ты взяла кинжал? — спросил я на ее родном языке, которым с грехом пополам владел, — в нашем деле без знания языков не обойтись.

Конечно, она взглянула удивленно:

— Откуда ты знаешь наш язык?

— Я многое знаю, — сказал я. — Где ты взяла кинжал?

— Со стола.

Что ж, это похоже на Валеда — бросать оружие где попало. В доме у таких людей, как мы, оружия вообще не должно быть, наш ум — наш меч.

— Как тебя зовут?

— Рета. Куда ты меня ведешь?

— Уж понятно, не в тюрьму. Мы пришли.

Услышав наши шаги и звук открываемой калитки, во дворе мгновенно появилась Ипполита, мегера моя седенькая. Критически оглядела Рету и заняла обычную позицию — метла отлетела в глубь двора, кулаки в бока, седые волосы раскосмачены. И обрушилась на меня:

— Это что еще за новости, что за девка? — И стала сыпать перенятыми у мужа словечками — тот был моряком, побывал, наверное, во всех портовых городах, которые только существуют на свете, и из каждого привозил пригоршню смачных местных ругательств. Мою Ипполиту боялись все торговки на базаре и даже пьяные каменотесы обходили стороной. — Ты что это творишь, холера дельфийская, потрошитель священного петуха, крокодил холощеный? Клиентуру у него отбили, полиция стращает, скоро жрать станет нечего, а он девчонку приволок. Мне, что ли, в шлюхи пойти, чтобы вас кормить? Так кому я нужна? Думаешь, того, что осталось у тебя, надолго хватит? Много ты без Каро сделаешь? Сам-то, недотепа, ни зарезать, ни поджечь толком ведь не сумеешь?

— Ну, предположим, старая, даже ты не знаешь, сколько у меня осталось, — сказал я. — И как смеешь ты кричать на владельца Знака?

И показал Знак, после лицезрения которого Ипполита издала новые вопли, теперь уже восторженные. Наверное, она единственный человек, привязанный ко мне по-настоящему, — сначала моя кормилица, потом нянюшка, кухарка, служанка, домоправительница и доверенное лицо, передававшее Каро мои распоряжения. Я никогда не пробовал, но уверен — прикажи я ей зарезать человека, зарезала бы без удивления, по-крестьянски споро, как резала птицу для кухни.

Ипполита втащила нас в дом, усадила за стол, продолжая восторженно кудахтать, подала великолепный обед и мое любимое вино. Я вкратце изложил ей положение дел, мое теперешнее положение и велел собрать мне вещи для морской поездки.

— Не сиделось дома, — заворчала она. — Куда тебя несет?

— В Афины, скорее всего.

— Тоже нашел место — там у моего Хриса в двадцать третьем двадцать серебряных сперли. Не сиделось дома, плохо было на Крите, приспичило по морям шататься... Что ты на этот раз задумал?

— Убить Минотавра, — сказал я. Секретов от нее у меня не было.

— Совсем рехнулся! Чудовище это?

— Старая, я уже близок к сорока, — сказал я. — Пора и на большие дела замахиваться.

— Он же тебя сожрет!

— Вовсе не я буду его убивать.

— Ну, тогда другое дело, — повеселела она и ушла.

— Зачем ты меня сюда привел? — спросила Рета.

— Глупый вопрос.

— А ты не боишься, что я зарежу и тебя?

— Нисколько, — сказал я. — Ну давай рассудим, что нужно девушке? Хорошего мужа, чтобы не бил, не обижал, не обманывал и был с нею ласков. Я не красавец, но и не урод, не юноша, но и не стар. На твои острова тебе уже не вернуться, оставайся здесь и не прогадаешь. Бить тебя я не буду, потому что никогда не опускался до драки, драка — удел животных. Изменять тебе вряд ли хватит времени при моем-то роде занятий. Чем для тебя плоха такая участь? По-моему, я все рассчитал. В любом случае лучше, чем плясать перед купчишками и переходить из рук в руки.

— Ты прав, выбора у меня нет, — сказала она, и я понял, что на сей раз угадал ее будущее.

— Знаешь, почему я тебя спас? Я был уверен, что повторится набившая оскомину история — сначала ты со слезами и царапаньем достанешься Валеду, а после месяца дрессировки займешь место среди его шлюх-танцовщиц. Как сотня до тебя. Но ты доказала, что я ошибся, а я так редко ошибаюсь, что готов уважать человека, заставившего меня изменить мое мнение о нем. Потому что исключения лишь подтверждают правило.

— Чем ты занимаешься?

— Помогаю людям понять, какие они скоты. Скажи, ты меня не боишься? Меня ведь многие боятся.

— Нет, — сказала Рета. — Я тебя не боюсь. Мне просто кажется, что ты несчастен.

— Глупости, — сказал я. — Я не могу быть ни счастливым, ни несчастным, потому что такие люди, как я, не верят ни в счастье, ни в несчастье. Ничего этого нет. Есть только жизнь, в которой везет тем, кто умеет управлять другими.

— Но такими людьми тоже что-то управляет, — сказала Рета.

— Возможно, — сказал я уже рассеянно, чтобы прервать пустую дискуссию, — не хватало еще обсуждать с женщиной нашу жизнь и мое ремесло.

Все-таки нужно плыть именно в Афины. Кандидатур могло быть несколько, но лучше тамошнего Тезея не найти, во всех отношениях подходит, не имеет смысла искать что-то лучшее, так что завтра утром с попутным ветром мой корабль отплывает в Пирей...


СГУРОС, ПОМОЩНИК ГОРГИЯ, НАЧАЛЬНИКА СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


Ничего я не могу с собой поделать. И не хочу, клянусь священным петухом. Нет для меня других женщин, одна Ариадна. Одно солнце светит в небе, других нет. Но что же мне делать, о боги?

Кто я для Миноса? Да едва ли не слуга, и никаких надежд впереди. Двадцать пять стукнуло, а я все проверяю посты, покрикиваю на солдат, и хоть платят мне не меньше, чем в иных странах полководцу, но что это по сравнению с сокровищами царских подвалов? Да Минос меня на месте прикончит, заикнись я ему...

А ведь Минос с Горгием в свои двадцать пять только что приплыли из-за Геркулесовых столбов, где покрыли славой свои имена, затупили мечи и взяли бесценную добычу. Мне такого не совершить — кто отпустит с Крита посвященного в тайну, которую знают, кроме меня, только Минос и Горгий? Будь проклята эта тайна и моя служба, отца ненавижу за то, что, пользуясь старой дружбой с Горгием, уговорил того взять меня на службу. Но разве я знал тайну Лабиринта? Сначала я даже радовался, болван, в первые дни.

И сама Ариадна... Кажется, во всем друг другу признались, все слова сказали, но дразнит она меня постоянно, то разрешает целовать, то холодна, как лезвие меча, ночью. И бросает меня то в жар, то в холод, то в радость, то в тоску. Сто раз себе повторял, что все от ее возраста, что недалеко она ушла от детства, не всегда понимает, что делает. Разве легче от этого? Ничуть. Не пойму, чего я жду. Когда она окончательно повзрослеет? Перестанет меня мучить? Когда с небес спустится священный петух, посланец Солнца, и заставит Миноса отдать Ариадну мне? Нужен я священному петуху, как же... И начинаю ненавидеть Минотавра — за то, что прикован невидимыми цепями к его логову, и не уйти мне от него за славными подвигами и богатой добычей. Сам бы его и убил.

Предложить ей бежать со мной? Не согласится и будет права, кто она тогда — жена нищего воина? Когда-то еще придут слава и богатство. Но ведь должен существовать какой-то выход? Или нет? Что мне делать с этой любовью, что мне делать с самим собой, священный дельфин?


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Я не сомневаюсь, что покойный Хрис, муж Ипполиты, попросту потратил те двадцать серебряных на пирейских шлюх — не тот он был молодчик, чтобы позволить кому-то украсть у него деньги. Вот сам он, действительно, мог украсть хоть Дельфийский треножник. Но Ипполита, с юных лет считавшая все человечество бандой скотов, шлюх и преступников (в чем мы с ней сходимся), теряла способность к критическим оценкам, как только речь заходила о ее Хрисе. А впоследствии, будучи посвящена во все мои дела, тем не менее оправдывала любые мои поступки и вообще считала меня едва ли не богом Солнца в человеческом облике, воплощением священного петуха. Я удивлялся поначалу, но скоро вспомнил, что это типично женская черта — наделять любимого человека всеми мыслимыми достоинствами и обращать в добродетели его грехи, а то и просто-напросто не верить в существование этих грехов.

По следу Тезея я шел трудолюбиво и настойчиво, более чем полдня. След брал начало в задних комнатках нескольких пирейских кабаков, где мало пили и долго разговаривали вполголоса, а то и шепотом; пролегал мимо корабля с переломленной мачтой и пробитым бортом, уныло накренившегося набок в дальнем конце причала; привел из Пирея в Афины, проходя по местам, где имел обыкновение развлекаться к превеликому смятению своих земляков Тезей, сын царя Эгея; и наконец оборвался у кабачка, где, как выяснилось, вышеупомянутый Тезей появлялся чаще всего.

В кабачке его, однако, не оказалось. Никого там не было, кроме унылого хозяина, давно, по всему видно, примирившегося с мыслью, что богиня удачи никогда не посетит его скромное заведение. Плюгавенький был кабатчик, не из оборотистых, — задними комнатами и побочными заработками тут и не пахло, глаз у меня насчет этого наметан. Люди такого сорта хороши одним — они простодушные болтуны и порой по наивной своей бесхитростности выложат сведения, за которые в другом месте пришлось бы как следует заплатить.

Я заказал вино и обед, достаточно дорогие, чтобы быть занесенным в число гостей, заслуживающих внимания и лучшего обращения, и довольно быстро разговорил хозяина, незаметно переведя разговор с кносских новостей на Тезея, о котором я, профан этакий критский, знал едва ли не меньше новорожденного младенца.

И хозяина понесло. Я и раньше знал, что Тезей благодаря своему живому характеру горячей любовью афинян не пользуется. Спасало их от полной прострации лишь то, что большую часть времени Тезей проводил, болтаясь в иных краях с ватагой шалопаев под предводительством некоего лапифа Пиритоя, того еще молодчика. Однако и самые светлые деньки когда-нибудь кончаются, и афиняне вновь обрели Тезея при обстоятельствах, о которых я слышал впервые, — это были самые свежие новости, еще не успевшие дойти до Крита.

Пиритой со своими приятелями, в том числе, понятно, и Тезеем, ни за что не упустившим бы такой случай, отправился в Кикир, чтобы украсть жену у тамошнего царя Эдонея. Однако старый Эдоней кроме молодой красивой супруги обладал еще и знаменитой на всю Элладу псарней, обитателей которой он, не мудрствуя, и спустил на нахальных гостей, вознамерившихся против его воли разлучить его с любимой супругой. Пиритоя и кого-то еще псы разодрали в клочки, кое-кому удалось удрать, а покусанный Тезей угодил в Эдонееву тюрьму, где, на радость афинян, мог задержаться надолго.

Выяснилось вскоре, что радовались Афины рано. Одно из заданий, данных царем Эврисфеем Гераклу, как раз и заключалось в том, чтобы привести из Кикира свору тамошних псов. Геракл выполнил его добросовестно, как и все прочие, но по собственной инициативе, уходя из Кикира, кроме псов прихватил и Тезея, приходившегося ему дальним родственником. Так и вышло, что Тезей, едва залечив раны, осел в Афинах, причем пережитые неприятности отнюдь не способствовали превращению его характера в голубиный. И слабым утешением афинянам служили лишь поговорки вроде «перебесится — остепенится». Увы, поговорки не всегда отражают хитросплетения реальной жизни — в частности, увиденный мною утром в порту изувеченный корабль приобрел такой вид после того, как Тезей с дружками не поделили что-то с его командой.

Наш чинный разговор был прерван к вящему моему удовольствию и полному неудовольствию хозяина. Глянув случайно в окно, он съежился — мне показалось даже, что сейчас он нырнет под стол, — и прошептал:

— Тезей!

И шустро юркнул за стойку. Я пересел на другой табурет, в угол, чтобы быть лицом к вошедшему.

Ничего пугающего и ничего выдающегося. Таких тысячи. В меру привлекателен, молод, достаточно силен, но никакой, как у них в Афинах говорят, божьей отметины. Впрочем, он меня вполне устраивал таким, каким был.

Удостоив меня лишь мимолетным равнодушно-пренебрежительным взглядом, он ногой придвинул табурет, сел и рявкнул:

— Вина! И не того уксуса, которым простаков потчуешь. Что стоишь, может, денег ждешь?

Хозяин выпорхнул из-за стойки так, словно на ногах у него внезапно оказались крылатые сандалии Гермеса.

— Какие деньги, Тезей? — приговаривал он, увиваясь вокруг стола. — Такая честь моему скромному заведению, жаль вот, жена с дочкой на базаре, они бы тоже порадовались...

— Кстати, о дочке, — Тезей его не отпускал. — Красивая она у тебя, да больно много о себе воображает. Ты почему недотрогу воспитываешь, старый баран? (Хозяин мялся, угодливо хихикая.) В кого это она такая скромненькая, интересно бы знать? Уж наверняка не в тебя. Думаешь, не знаю, куда ты норовишь шмыгнуть, когда жена гостит у родни? Домик у бани, а?

Я не сводил взгляда с его лица и, надо признаться, испытал некоторое потрясение. Я умею разбираться в людях и в их поведении, ремесло того требует, я и жив-то остался до сих пор только благодаря умению разгадывать собеседника, противника. Так что ошибиться я никак не мог. Этот парень играл, играл как первоклассный комедиант, актер из самых лучших, великолепно изображая недалекого молодого шалопая, полупьяного хама, смысл жизни которого заключен лишь в неразбавленном маммертинском вине, драках и доступных красотках. Но это была маска; судя по всему, он давно и тщательно отрепетировал интонации, позы и жесты. Не только простака хозяина, многих людей поумнее он с успехом мог ввести в заблуждение. Но только не меня.

То, что он оказался сложнее, чем я представлял, собственно, ничего не изменяло. Его роль в предстоящих событиях четко определена, и его качества никоим образом ни на что не влияют. Примитивная марионетка как раз способна создать лишние хлопоты и вызвать непредвиденные случайности, а я, при всем к себе уважении, отнюдь не считаю, что полностью застрахован от упущений и промахов. Решено, он подходит.

— Повеселились на славу? — спрашивал тем временем кабатчик, неуклюже меняя тему разговора.

— Ничего интересного, — небрежно махнул рукой Тезей. — Разнесли в щепки одну тартесскую лоханку.

— Какой великий подвиг, право! — громко и насмешливо сказал я на весь кабак. — Хозяин, выгляни на улицу, посмотри, не шатаются ли поблизости летописцы. Если увидишь рапсода, тоже зови. Такое героическое деяние нужно немедленно занести в скрижали.

Хозяин уставился на меня с ужасом, Тезей — с изумлением.

— Я не ослышался? — спросил он многозначительно.

Я сказал раздельно и громко:

— У нас на Крите такими потасовками и уличные мальчишки не стали бы хвастаться.

— Так ты с Крита? — Он издевательски расхохотался. — Это у вас там любвеобильная царица наставила рога супругу в прямом и переносном смысле?

— Болтают всякое, — сказал я, — а ты, оказывается, не только болтун, но еще и сплетник?

Он двинулся ко мне нарочито медленно. Я стоя ждал, неотрывно глядя ему в глаза.

Он шел, отшвыривая ногами табуреты.

Я стоял.

Он чуточку замедлил шаг — его смутило, что я держусь столь уверенно.

Я смотрел ему в глаза.

Теперь нас разделял шаг, не более. Он нерешительно положил ладонь на рукоять меча.

— Меч не стоит обнажать в кабаке, он от этого теряет блеск, — сказал я. — И потом, я безоружен, это как-то...

— Что тебе нужно, бычачий подданный? — спросил он грубо, но за грубостью не скрылось то самое удивление — он был умен, сообразил, что все это ничуть не похоже на обычную кабацкую ссору, и откровенно колебался.

— Я не затем плыл к тебе с Крита, чтобы ты меня зарубил в первые минуты знакомства.

— Ко мне? — Он обернулся: — Хозяин, брысь!

Хозяин исчез. Тезей присел напротив — смесь удивления, любопытства и подозрительности.

— Ты кто такой?

— Я — Рино с острова Крит, по воле богов толкую сны.

— Я сплю без снов, — отмахнулся он.

— Ой ли? — сказал я. — Ложь. Сны видят даже собаки, а уж человек... Человек их видит всегда. Отними у человека сны — и он умрет от отчаяния, потому что сны — это наши желания и те, что еще могут осуществиться, но чаще всего — желания уже заведомо несбыточные. Сплошь и рядом во сне мы живем более насыщенной и удачливой жизнью, нежели наяву, потому что наяву заела обыденность, смелости не хватило, просто не повезло. Можешь мне верить — я большой специалист по снам. Я их толкую, но одного толкования мало.

— Что же еще нужно, кроме толкования? — спросил он, и я подумал: вот и все, теперь ты мой. Ты умнее, чем я считал, но я понял тебя, и ты все-таки станешь моей марионеткой.

— Согласно доктринам современной науки, сны человеку посылают боги, — сказал я. — Но для чего они это делают? Чтобы дать отдых уставшему за день, чтобы подсластить нашу убогую и скудную жизнь? Если ты перебиваешься с хлеба на чечевицу, во сне будешь играть мешками с золотом, если тебе не отдалась гордая красавица, во сне ты ее получишь, если ты родился в хижине, во сне будешь восседать на троне, одетый в пурпур, и все это — милостью добрых богов. Как умилительно, слов нет... Чушь собачья, Тезей. Боги становятся филантропами раз в столетие — по капризу, из пресыщения. Когда им надоедает Олимп, небо, облака, они спускаются на землю, чтобы немного развлечься. А развлечения бывают самыми разными — например, творить добро.

— Философия у тебя интересная, — сказал Тезей. Сейчас он был таким, каким, по всей вероятности, бывает только наедине с собой. — Но перейдем к делу.

— Я и говорю о деле. Ты согласен теперь, что боги посылают нам сны отнюдь не по доброте своей? Отлично. Тогда?

— Что же тогда? — подхватил он.

— Сны — одна из разновидностей наказания. Чем обычно наказывают людей боги? Засухой, дождем огненных камней, градом, чудовищами, пожарами, мором, набегами неприятеля. Но все это действует лишь на наше бренное тело, а сны — истязание души.

— А что если боги не имеют никакого отношения к нашим снам? — резко перебил он.

— Прекрасно, — сказал я. — Собственно говоря, заявлять так — богохульство, ведь каждому известно, что сны нам посылает Морфей. Ладно, будем надеяться, что он нас не слышал, нет у него времени следить за каждым... Видишь ли, Тезей, если сны — наказание, то вряд ли имеет значение, посылает ли их бог или человека наказывает его собственная душа, ты согласен?

— Что-то я тебя не совсем понял.

Я нагнулся к нему и заглянул в глаза:

— А что заставило тебя поверить, будто сны — наказание? Каждую минуту я жду, что ты скажешь: «Критянин, ты пьян или безумен и болтаешь глупости. Если я увидел во сне поющую на крыше корову или храмовый праздник в честь Зевса, то в чем же тут наказание?» — Я нагнулся к нему еще ближе. — Ничего подобного ты не сказал, такой вывод тебе и в голову не мог прийти, потому что твои сны на редкость однообразны. Тебе снятся горящие города, которые жгут твои воины, армии, которые ты ведешь, морские сражения, в которых побеждает твой флот. Это под твоим мечом хрустят кости Лернейской гидры, это на твоем ложе Андромеда и Елена Прекрасная, это от твоих стрел падают стимфалиды, это через твое плечо перекинуто золотое руно. Ты примерял на себя подвиги Геракла и аргонавтов, славу Одиссея и битвы Патрокла — так слуга, пока хозяина нет дома, надевает его блестящую виссоновую тунику и кривляется перед зеркалом. Но потом наступало жестокое утро, младая наша Эос розовыми своими перстами пыталась открыть тебе глаза, а ты отбивался и молил дать досмотреть сон. И горько сожалел, что живешь не в гиперборейских землях, где ночь длится полгода. Так, Тезей? Я прав?

На лице у него был страх.

— Ты колдун или бог?

— Я обыкновенный человек, — сказал я. — Стыдно, Тезей, — ты сомневаешься в могуществе человеческого ума? Твой дед Питтей, царь Трезены, был образованнейшим человеком своего времени, писал книги, ты многому у него научился. К чему нам привлекать колдунов и богов? То, о чем думает один человек, может отгадать другой — вот и весь секрет.

Хотя есть и другой секрет, унизительный для него, и поэтому не следует говорить о нем вслух — он считает себя неповторимой и самобытной личностью и мысли не допускает, что его побуждения ужасно стандартны.

— Если честно, я вполне сочувствую тебе, Тезей, — сказал я. — Мачеха у тебя — весьма неприглядного поведения особа, даже убить тебя пыталась. Отец пока что не намерен освобождать для тебя трон. Золотое руно давно отнял у колхов Язон, чудищ трудолюбиво перебил Геракл, осада Трои — в прошлом. Ну где уж тут проявить себя? И чтобы дать хоть какой-то выход неутоленному честолюбию и энергии, ты буянишь в портовых кабаках, пугаешь путников на дорогах...

— Хватит! — Он грохнул кулаком по столу, упал и разбился кувшин. Тезей склонился ко мне и заговорил лихорадочным шепотом, готовым в любой момент перейти на крик. — Да, ты прав, проклятый критянин. Я хочу славы. Чем я хуже Язона, Патрокла или дяди Геракла? Чем они были лучше меня — тем, что родились вовремя и ухватили за хвост счастливый случай? Почему я, молодой, сильный, не без способностей, точно знающий, чего хочу, должен прозябать в глуши? Где справедливость богов, о которой вопят во всех храмах? Или ты будешь говорить о деле, или...

Его рука дернулась к поясу. Переигрывать не стоило — он приведен в нужное состояние, пора обговаривать конкретные детали.

— В последнее время стало ужасно модным жаловаться на несправедливость богов, — сказал я. — Плохому любовнику всегда неудобная постель мешает. Хорошо, оставим высокие материи. Поговорим о деле. Ты жаловался на несправедливость богов? Что ж, настал твой час. Чудовища, некогда обитавшие в ущельях Эллады, перебиты, но остается Минотавр, страшилище из кносского Лабиринта. Убей его, и тебя признают равным Гераклу. Или ты в этом сомневаешься?

— Минотавр? — переспросил он, заметно побледнев. — Это страшилище?

— Испугался? Столько лет мечтал о славе, а теперь, когда стоит лишь протянуть руку и взять ее, как спелое яблоко с ветки, идешь на попятный? Или все же думаешь, что это и подвигом нельзя назвать? Вспомни живую дань, которую платят Криту твои Афины. Хочешь, выслушаем мнение простого, среднего человека? Хозяин! — закричал я.

Хозяин опасливо приблизился. Он был несказанно удивлен и обрадован, застав нас мирно сидящими за своим столиком, а утварь своего заведения, если не считать кувшина, — совершенно целой. Однако кувшин он все же отметил скорбным взглядом.

— Друг кабатчик, что ты думаешь о Минотавре? — небрежно спросил я.

— Мерзкое чудовище. — Его лицо помрачнело. — Сколько это может продолжаться — живая дань, погибшие смельчаки? О чем Геракл думает, не знаю, как раз ему по плечу. Постарел наш Геракл, что ли...

— А найдись смельчак и убей он Минотавра? — спросил я.

— Вся Эллада славила бы его как богоравного!

— Довольно, иди, — сказал я. — Итак, Тезей? Наш друг кабатчик нисколько не преувеличил — победителя Минотавра весь мир, и особенно Эллада, признают героем, равным Гераклу и Язону. Боишься?

— Как тебе сказать, — произнес он задумчиво. — Это не страх, тут другое. Сорок три человека уже погибли, ни один из них не вернулся назад. А ведь это были опытные, набившие руку бойцы. Последние два года никто уже не отваживается выйти на поединок. Я не боюсь рисковать, но какой смысл идти в бой, зная заранее, что тебя ожидает поражение?

— Ты просто не веришь в свои силы, — сказал я. — Разве до Геракла никто не пытался убить Немейского льва? Разве до Язона никто не пробовал добыть золотое руно? Путь к победе всегда устлан трупами неудачливых предшественников.

— Может быть, ты побывал в Дельфах и заранее знаешь...

— И не думал, — сказал я. — Хороший лекарь никогда не станет лечиться у другого лекаря, иначе он рискует подорвать свой авторитет. Решайся, Тезей. Рискни, поверь, что повезет именно тебе, что так предначертано. Я могу уйти, но ты никогда не простишь себе, что однажды смалодушничал.

Наступил решающий миг. Он умен и честолюбив, но нужно еще, чтобы он не оказался трусом. Неизмеримо проще было бы, окажись он откровенным примитивным подонком, тогда я мог бы позволить себе кое-какими намеками убедить его, что его задача легче, чем ему представляется. Но он пока всего лишь юный неглупый честолюбец, равно чуждый подлости и героизму, и моя откровенность может его отпугнуть. А жаль. Как-никак неплохая кандидатура на роль главного героя, дело не в молодости и обаянии, родословная его меня привлекает — сын Эгея, царя одного из славнейших городов Эллады, внук мудрого царя Питтея, воспитывался в знаменитой своими учебными заведениями Трезене, родственник Геракла, наконец, а это — преемственность поколений, толпа такое любит, Аид меня забери.

— Я согласен! — Он вскинул голову.

Конечно, он чуточку рисовался, сам восхищался своей храбростью, но и понять его можно — не так-то просто решиться выйти на бой с чудовищем, прикончившим уже сорок три храбреца. Итак, полдела сделано.

— Ты победишь, Тезей! — раздался мягкий вкрадчивый голос. Давненько я его не слышал, но ничуть не удивился — чего-нибудь в этом роде следовало ожидать. Впрочем, и на лице Тезея я не заметил особого удивления — очевидно, он полагал, что, решившись на подвиг, может беседовать с богами, как равный.

Гермес, бог торговли и всевозможных плутней, покровитель путников и мошенников, шествовал к нам от двери во всем своем великолепии, в самом, так сказать, парадном и престижном облике — он шагал по воздуху, не касаясь грязного пола, прозрачные, отблескивающие радужными вспышками крылышки золотых сандалий трепетали, и сандалии казались живыми существами, прекрасными птицами, залетевшими из неведомой страны; в руке сверкал витой золотой кадуцей; короткий плащ, сотканный из радуги, колыхался за спиной; сияние, напоминающее чистым золотым цветом луч солнца, пробившийся сквозь тающую грозовую тучу, излившую весь до капельки дождь, вплыло следом за Гермесом в дверь и заливало кабачок, преображая обшарпанные стены и делая гармонично красивыми грубые табуреты. Выглядело все это достаточно эффектно — наш покровитель умеет себя подать, ничего не скажешь.

— Ты победишь, Тезей, — сказал Гермес мурлыкающим голосом. — Боги поручили мне, легконогому вестнику Олимпа, сообщить тебе эту приятную весть.

Он уселся в воздухе над табуретом и изящно скрестил ноги. Улыбка его была подкупающей, невинной и прекрасной, как лесной ручей.

— Ты не изумлен и не испуган, юноша? Я, правда, не самый старший и не самый влиятельный в семье олимпийцев, но бьюсь об заклад, тебе не столь уж часто приходится лицезреть богов...

— Как-то не приходилось, — сказал Тезей. — То ли я их не интересую, то ли...

Он все же не осмелился закончить, и Гермес сделал это за него:

— Они тебя не интересуют, ты это хочешь сказать?

Его улыбка стала еще более чарующей.

— А хотя бы и так, — сказал Тезей. — Почему я должен о вас думать? Что хорошего вы для меня сделали?

— А что ты сам сделал для того, чтобы обратить на себя внимание богов и пробудить к себе интерес?

— Я еще сделаю, — сказал Тезей уверенно. — На Крите.

— Да, разумеется, мой юный друг. — Гермес был великолепен. — И я послан, чтобы тебе помочь. Это моя обязанность — помогать героям, ты, может быть, слышал. Приходилось выручать и Одиссея, и Персея. Мои крылатые сандалии, которые я однажды одолжил Персею, тебе не понадобятся, а вот изделие Гефеста оказалось как нельзя более кстати. Возьми же, о Тезей!

Он снял с пояса короткий меч в богато изукрашенных ножнах и торжественно протянул его Тезею. Похоже, на сей раз Тезей был слегка взволнован.

— Изделие Гефеста? — спросил он дрогнувшим голосом.

— Специально для тебя, — сказал Гермес. — Прикрепи его к поясу, юноша, и отправляйся собираться в дорогу. Ветер как раз дует в сторону Крита.


— Ты был великолепен, — сказал я, когда за Тезеем затворилась низенькая выщербленная дверь. — Однако встреча старых знакомых может обойтись и без ваших олимпийских выкрутасов, а? Юнца ты и так восхитил до предела.

Он усмехнулся, опустился на табурет, небрежно бросил кадуцей рядом с кувшином и взмахнул рукой. Золотистое сияние растаяло, исчез радужный плащ, крылышки сандалий помутнели и стали неподвижными, похожими на листки слюды.

— Так-то лучше, а то я чувствовал себя рыбкой в аквариуме, — сказал я. — Ты, как всегда, не упустил случая участвовать в спектакле?

— Ну конечно. Я бы появился и раньше, но любопытно было, сумеешь ли ты справиться сам.

— Гефест, разумеется, и в глаза не видел этого меча «своей» работы?

— Разумеется, — беззаботно сказал Гермес. — Я его купил тут неподалеку, в лавке за углом. Что ж, поздравляю, дружок, замысел дерзкий, мистификация грандиозная. Ты полностью оправдываешь мое доверие и выгодно отличаешься от большинства моих обычных подопечных.

Странные все же у нас с ним отношения. Он, я подозреваю, втихомолку гордится мной — то, что среди его подопечных имеются столь яркие и одаренные личности, помогает ему не чувствовать себя на Олимпе простым мальчиком на побегушках, каковым он, в сущности, и является — не более чем гонец, которого без зазрения совести используют почти все остальные олимпийцы. А такие, как я, поднимают его и в собственных глазах, и в глазах других богов — отблеск наших свершений ложится и на него.

Ведь, если совсем откровенно, на что он может влиять? Купцы и мошенники и без него прекрасно знают свое дело, просто традиционно считается, что и они должны иметь своего покровителя. Но вот уважают ли они его, как, к примеру, уважают и не на шутку побаиваются моряки Посейдона, — другой вопрос. Возведенные в его честь храмы не столь уж многочисленны и пышны. И чтобы утолить свое честолюбие и упрочить свои позиции на Олимпе, он частенько возникает на пути героев и полководцев, оказывая мелкие услуги, прикидывается соратником и единомышленником, так что в конце концов его имя оказывается прочно связанным со всем, что эти герои совершили. Одиссея во время его многолетних странствий Гермес, рассказывают, временами доводил до бешенства, навязчиво возникая на его пути там и сям, чуть ли не в спальню к Навсикае вламывался, чуть ли не каждый шаг комментировал, с Цирцеей поссорил и заставил покинуть ее раньше, чем того Одиссею хотелось, — злые языки утверждают, что к Цирцее Гермес его попросту приревновал, и моральная стойкость Одиссея в отношениях с Цирцеей, если верить вовсе уж вошедшим в раж сплетникам, проистекала исключительно оттого, что Гермес подсунул ему какое-то снадобье, вызывающее временный упадок мужских способностей. Не знаю в точности, как там обстояло дело, история давняя, но от Гермеса всего можно ожидать. Говорят еще, что он умышленно затягивал странствия Одиссея, дабы тот испытывал как можно больше приключений (которые ему, естественно, предсказывал и из которых помогал выпутываться невредимым Гермес); что и узел на мешке с усмиренными Бореем ветрами развязал не кто иной, как Гермес, когда Итака уже виднелась на горизонте, — понятно, чтобы Одиссей подольше мотался по свету.

Правду от выдумки отделить довольно трудно (своих шпионов на Олимпе у нас нет, увы), но, как бы там ни было, Гермес своего добился — Гомер в «Одиссее» уделил ему немало места. Не зря (это я уже знаю совершенно точно) Гермес впоследствии, когда «Одиссея» была перенесена на папирус, уговорил слепого и неграмотного Гомера начертать на ней какие-то каракули, долженствующие изображать теплую дарственную надпись, и хвастался этим свитком на Олимпе направо и налево. Как и своим участием в истреблении сестер Горгон и спасении Андромеды.

Объективности ради и к чести Гермеса следует упомянуть, что иногда и он отличается весьма похвальной скромностью. Например, он очень не любит вспоминать, что по приказу Зевса арестовал Прометея и доставил его к скале в землях колхов. Гермес обычно сваливает все на эту мерзкую тварь, Зевсова орла (хотя орел выступал в роли простого полицейского), и на Гефеста, чье дело — приковать Прометея к скале — было уж вовсе десятое. Меж тем несомненно, что заправлял всем, когда орел сцапал Прометея за шиворот, как жалкого уличного воришку, не кто иной, как Гермес, и я не исключаю, что именно он предварительно и донес на Прометея Зевсу. Вспоминать обо всем этом Гермес не любит — как-никак Прометей до сих пор томится в тех диких скалах и пользуется большим уважением — и лишь видя, что недомолвками и умолчанием не отделаться, цедит с кислой миной, что он-де лишь исполнял приказ Зевса, которого никак не мог ослушаться.

Вот такой он у нас, Гермес. Конечно, в силу своего положения он обладает кое-какими способностями: полеты и ходьба по воздуху, фокусы с невидимостью и прочее, но на роль подлинного вершителя судеб не вытягивает. И он не настолько глуп, чтобы не знать, что и мы об этом прекрасно осведомлены.

— Я слышал, ты в последнее время стал отрицать существование богов? — спросил Гермес.

— Неправда, — сказал я. — Вы существуете, и с вами приходится считаться.

— Смел...

— Что поделать, таким уродился, — сказал я.

— Знаешь, постоянно насмехаться над богами опасно. Могут и отомстить когда-нибудь.

Я насторожился — не понравились мне что-то его глаза — и сказал:

— Ударом молнии?

— Рино, голубчик, — поморщился Гермес. — Ты человек умный, спору нет. Но слышал ли ты, что своих желаний нужно бояться, ибо они сбываются?

— Не приходилось, — осторожно сказал я.

— Можно наказать молнией, а можно и удачей. — Он задумчиво повертел в руке кадуцей, улыбнулся преувеличенно добродушно и коснулся кадуцеем моего плеча. — Предрекаю тебе удачу, ею тоже можно наказывать.

— Намекаешь на судьбу Мидаса?

— Вот видишь, ты не понял. — Он улыбнулся уже искренне.

И растаял, исчез, как рассветный сон.


ГОРГИЙ, НАЧАЛЬНИК СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


Никак не получалось у нас разговора, не клеилось что-то. Вернее, я не мог начать, не знал, с чего начать. Минос долго рассказывал о вчерашних гонках колесниц, жалел, что проиграл тот, новенький, с гнедой квадригой, — крайнюю левую лошадь пришлось буквально накануне гонки заменить другой, слаженная квадрига перестала быть единым организмом, и возничий едва не сломал себе шею. А первым пришел Феопомп, которого Минос за что-то неизвестное мне крепко недолюбливает, но послать на Олимпийские игры придется все-таки его — при всем своем к нему отношении Минос вынужден признать, что этот тип обладает врожденными бойцовскими качествами и непременно выиграет. Лучше уж послать Феопомпа, чем не посылать никого, нужно помнить о нашем престиже и нашей роли в Играх — Минос чрезвычайно горд, что именно критяне стояли некогда у колыбели Олимпийских игр. Я слушал вполуха, рассеянно поддакивал в нужных местах, но, видимо, в конце концов все же рассеянность и равнодушие вырвались наружу, и Минос их заметил. Он остановился (мы прохаживались по западной галерее, самом тихом месте дворца, где всегда полумрак и тишина) и положил мне руку на плечо:

— Что с тобой происходит? Я заметил давно. И не я один.

Он облегчил мне задачу, сам свернул на нужную мне тропу, но я то ли растерялся, то ли не нашел нужных слов и смог лишь пробормотать:

— Пустяки.

— Мне-то ты можешь сказать? Долги? Нет, ты бережлив и богат. Заболел отец? Или, — он лукаво подмигнул, — влюбился наконец старый солдафон? Мы с тобой, хвала священному петуху, еще в том возрасте, когда можно подкреплять влюбленность практическими действиями. Я могу чем-нибудь помочь?

— Только ты и можешь помочь, — сказал я.

— Интригующе. — Он беззаботно улыбнулся. — Так чем же я могу тебе помочь?

— Мне, собственно говоря, помощь не нужна.

— Значит, ты выступаешь посредником? Почему же тот, за кого ты просишь, не обратится ко мне сам? Клянусь священным дельфином, я не думал до сих пор, что мои подданные боятся обращаться ко мне с просьбами.

— Ему довольно затруднительно обратиться к тебе с просьбой, — сказал я. — Для этого ему нужно сначала выйти из Лабиринта.

Улыбка мгновенно исчезла с его чуточку обрюзгшего, но все еще красивого и волевого лица, он невольно оглянулся, но на галерее было пусто и тихо.

— Ты опять за свое? — спросил он тихо, без выражения.

— Да, — сказал я. — Он двадцать лет сидит в Лабиринте. В чем его вина? В том только, что рожден распутницей?

Он схватил меня за серебряный наплечник, приблизил бешеные глаза, и гнев сделал его лицо совсем молодым, каким оно было много лет назад, когда мы врубались в стройные ряды египетской пехоты или отражали атаку хеттов:

— Не забывайся! Ты как-никак говоришь о царице Крита!

Я молча смотрел ему в глаза, и наконец он убрал руку, как-то расслабленно она соскользнула с моего плеча, перстни царапнули по закраинам моего панциря. Склонив массивную голову, он отошел на шаг, отвернулся и заговорил тихо:

— В чем-то ты прав. За один намек на это людей разрывают лошадьми перед дворцом, но если возле меня не будет хотя бы одного человека, с которым можно откровенно говорить, жизнь станет невыносимой. Шлюха, да, и все это знают. А что ты мне предлагаешь делать? Лупить метлой, как принято у черни? Или сделать нечто более приличествующее царю — отрубить голову? Отравить, быть может?

У меня сжалось сердце — нельзя вычеркнуть из памяти наши бои и походы, нельзя не сочувствовать тому, кто несколько лет дрался с тобой плечом к плечу, а однажды спас тебе жизнь. Тем более нельзя не сочувствовать, когда необъяснимым чутьем солдата чувствуешь в нем какую-то перемену. Что же, годы нас так меняют? Жизнь? Одежда из пурпура? Злая воля богов? И в чем же эта перемена состоит, до сих пор не могу понять.

— Не будем о Пасифае, — сказал я. — Не о ней речь, в конце концов. Я не хочу оскорблять ни тебя, ни даже ее. Мы сами недостаточно чисты, чтобы быть судьями. Я лишь напоминаю о Минотавре.

— Почему тебя так волнует его судьба? Судьба одного-единственного человека? Мы с тобой видели поля, покрытые тысячами трупов, огромные пылающие города, в которых не осталось ничего живого. Ты в состоянии подсчитать, сколько человек мы с тобой убили?

— Это была война, — сказал я.

— Ну и что? Разве за эти годы ты еще не успел понять, насколько мала цена жизни отдельного человека? Какому-нибудь голодному мудрецу простительно называть каждого живущего единственным и неповторимым. Но мы-то, Горгий, мы-то прямо-таки обязаны мыслить иными категориями. Государство, армия, город — вот о чем мы думаем, и тысячи лиц сливаются в одно поневоле, у нас нет возможности расщеплять целое на частички.

Он говорил что-то еще. Я солдат, прежде всего солдат, только солдат. Я не умею рассуждать на такие темы, да и мало что в них понимаю, откровенно говоря. Не мое это дело. Поэтому всякий раз, как только заходит речь о каких-то сложных и отвлеченных понятиях, я теряюсь, не умею связно высказать свои мысли. Но и устраниться от спора на сей раз не могу. И отступать не собираюсь. Это продиктовано чисто военным складом ума: можно иногда отступить, но нельзя отступать до бесконечности, когда-нибудь да следует закрепиться и принять бой.

— Тридцать лет назад ты был другим, — сказал я.

— Тридцать лет назад мы были молоды, Горгий, и, как все юнцы, считали, что жизнь предельно проста и никаких сложностей впереди нет. Но с годами приходит мудрость, пойми это наконец, мой верный меч.

— В последние двадцать лет мне пришлось иметь дело в основном с кинжалами, а не с мечами, — сказал я.

— Ты об... этом?

— Об этих, — сказал я. — Сорок три человека, стремившихся сразиться с кровожадным чудовищем, существовавшем лишь в их воображении. Что из того, что их убивал не я, а Харгос?

— Это еще кто?

— Знаток своего дела, — сказал я. — Бывший искусный воин, который стал непревзойденным мастером по ударам кинжалом в спину. Будем называть вещи своими именами: ты превратил меня и моих солдат в тюремщиков и палачей.

— Подожди, Горгий. — Он властно поднял руку. — А что тебя больше волнует — судьба Минотавра или то, что вас превратили в тюремщиков? Ну-ка?

— Ты снова жонглируешь словами, — сказал я. — Конечно, мне не по душе то, что нас все эти годы заставляли делать. Но и Минотавр, его судьба... Как-то все это не по-солдатски, не по-человечески.

— Ты меня осуждаешь?

— Нет, — сказал я. — Просто я иногда не понимаю тебя, а иногда думаю, что ты, прости меня, запутался. Я понимаю — двадцать лет назад ты был молод и, когда разразилась вся эта история, растерялся, искал решения на ходу. Сгоряча, желая отомстить Пасифае, возвел Лабиринт, не пресек слухи о чудовище, позволил им вырваться за пределы дворца, а потом и Крита. Конечно, потом ты опомнился, поручил мне охрану Лабиринта, велел мне поступать с желающими поединка так, как мы поступали. Наша выдумка зажила самостоятельной жизнью, не зависящей от своих творцов. Колесо закрутилось и крутится все эти годы, а мы растерянно смотрим на него, не пытаясь остановить. Не можем или не хотим? Притерпелись за двадцать лет. Может быть, решимся?

— А ты остался моим верным другом, — сказал он рассеянно. Он стоял, глядя то ли вниз, на покрытые сетью мелких трещинок каменные плиты дорожек, то ли в прошлое.

— От тебя требуется не столь уж много, — сказал я громче. — Набраться решимости и прекратить игру, не нужную никому, в том числе и нам, ее создателям. Мы еще в состоянии это сделать.

Он повернулся ко мне, и я понял, что ошибался, — он слушал очень внимательно.

— Прекратить затеянную сдуру игру, не нужную никому, даже нам, ее создателям, — сказал он. — Что ж, ты умный и проницательный человек, Горгий. Ты очень точно обрисовал историю создания Лабиринта, ты нашел нужные слова, я высоко ценю твою преданность и дружбу и никогда в них не сомневался. Может быть, пошлем надежного человека в Дельфы, к оракулу?

— Сомневаюсь, будет ли польза.

— Ты не веришь богам?

— Я привык верить людям, — сказал я. Я все-таки хорошо его знал и видел, что на этот раз он не собирается отделаться от меня под каким-нибудь надуманным предлогом или с помощью обещания подумать, как четырежды случалось за последние годы. На сей раз он готов что-то решить, что-то сделать, но надолго ли хватит благой решимости? Случалось и так, что он готов был уступить, но в последний момент менял решение и все шло по-прежнему.

— Высокий царь! Высокий царь!

Мы обернулись — к нам бежал телохранитель в желтой одежде с черным изображением головы священного быка на груди.

— Высокий царь! — Он задыхался. — Только что во дворец прибыл Тезей, сын царя Афин Эгея. Он желает поединка с Минотавром.

Наши взгляды скрестились — Минос был спокоен, а что касается меня, я просто не мог разобраться в своих чувствах и мыслях. Властным мановением руки Минос отослал телохранителя, тот уходил медленно, по-моему, ему очень хотелось оглянуться, но он, разумеется, не посмел.

— Через несколько минут эта новость облетит весь дворец, — сказал Минос. — А в Кноссе наверняка это уже знают, вряд ли он держал свои намерения в тайне. Два года гостей не было.

— Еще один, — сказал я. — Сорок четвертый. Что же, и ему отправиться вслед за остальными? Пора на что-то решаться.

— Хорошо. Но ты-то мне веришь, Горгий? Веришь?

— Разве о таком спрашивают? — сказал я. — Я не могу не верить человеку, который спас мне жизнь.

— Спасибо. — Он коснулся рукоятки моего меча. — Когда же я в последний раз держал в руках меч?

— На берегах Скамандра, двадцать три года назад, — сказал я. — Помнишь ту войну? Весть, что умер Великий Сатури и трон перешел к тебе, застала нас именно там.

— Да, действительно. Что же, пойду взгляну на этого юного храбреца. Ты со мной?

— Я приду позже, — сказал я.

Да, Скамандр... Для Миноса это был последний поход, я же участвовал еще в пяти, а потом родился Минотавр, появился Лабиринт и мы сменили мечи на кинжалы.

Наверное, я уже старик, если считаю, что у меня не осталось ничего, кроме воспоминаний, но, с другой стороны (этого неспособна понять и оценить молодежь), воспоминания — огромное богатство. Как всякое богатство, оно порой расходуется крайне неумеренно.

Но обо мне этого не скажешь. Я не мот и не скупец в обладании своим богатством, избегаю обеих крайностей. Я умею расходовать воспоминания разумно и бережно. И все же порой, словно богатей, задумавший вдруг кутнуть, поразвлечься, я уверенно запускаю руку в груду своих невидимых золотых монет. Но ведь нельзя иначе, как, например, сейчас, когда только что закончившийся разговор вновь возвращает к тому дню, когда Минос спас мне жизнь...

Тридцать лет назад Минос был юным наследником престола, а я — столь же юным рубакой, бедным на деньги и жизненный опыт. Правда, мы успели достичь кое-какой славы — участвовали в десятке крупных сражений и походов, едва спаслись после печального и унизительного для эллинов сражения, когда фараон Меренитах наголову разгромил греческое войско в дельте Нила. Этого, разумеется, было весьма и весьма недостаточно — тем же тогда мог похвастаться едва ли не каждый носивший меч, время было бурное.

С отрядом критской конницы мы добрались до Геркулесовых столпов, угадав как раз ко времени, когда Элаша, царь Тартесса, замыслил дерзкий набег на окраинные владения великой Атлантиды. Схватиться с могучими атлантами, потомками Посейдона, вторгнуться в страну, где храмы, города и дома набиты золотом, — могло ли найтись что-либо более привлекательное даже для людей посерьезнее нас, тогдашних? Конечно, мы тут же истратили последние деньги, уплатив за места на кораблях.

Сейчас, с высоты своих лет и военного опыта, я просто не могу понять, как не провалилось это прямо-таки обреченное на провал предприятие. Элаша был смел и горяч, но искусством полководца не владел ни в коей мере. У нас вообще не было хорошего полководца. И разведку мы не выслали. Нам просто повезло. Мы благополучно высадились, угодив в момент, когда поблизости не было вражеских войск, заняли большой и богатый город, похозяйничали там в свое удовольствие и отправились восвояси, не претендуя на что-то большее, — щелчок по самолюбию надменных внуков Посейдона и так получился достаточно ощутимым.

Сегодня я, повторись такой поход, сделал бы несколько простых вещей — разместил бы в месте высадки несколько сильных отрядов прикрытия, разослал во все стороны легкоконных разведчиков, а главное — перекрыл бы то ущелье, потому что большого труда не стоило незаметно перебросить по нему к месту стоянки наших кораблей хоть целую армию. Ничего этого не было тогда сделано, мы даже не выставили боевого охранения, считая, что войск поблизости нет.

Мы ошиблись. Не зря ходят упорные слухи, что жрецы атлантов владеют каким-то таинственным способом молниеносно передавать известия и приказы на огромные расстояния. Мы возвращались, опьяненные вином и победой, мы хвастались друг перед другом действительно грандиозной добычей, пленницами, золотым оружием и собственной храбростью, и никто уже не сохранял строя, отряд превратился в бредущее без порядка и управления скопище людей. И тут пронзительно завыли служившие атлантам боевыми трубами огромные морские раковины, которые они привозят из каких-то дальних неведомых земель. Загремели трещотки. Из ущелья слева от нас, рассыпаясь веером, на полном скаку стали вылетать конные полусотни, их становилось все больше и больше и им не было конца; казалось, их в дикой злобе извергают сами скалы. Это была знаменитая тяжелая конница атлантов, Любимцы Посейдона. Позже, когда я метался в жару на корабле, эта картина вновь и вновь вставала перед глазами. Да и ночью, уже на Крите, уже оправившемуся от раны, иногда снилось — сухая каменистая земля, ослепительно синее небо, гремят копыта, воют трубы, мелькают оскаленные, пенные конские морды, сверкают доспехи и шлемы из орихалка и дико ревут всадники: «Посейдон! Посейдон!» Их было раз в пять больше. Конница, а у нас две трети людей были пешими — сколько лошадей можно привезти на кораблях?

Нас спасло одно — то, что мы находились на расстоянии полета стрелы от наших кораблей. И все-таки мы имели кое-какой воинский опыт. Вряд ли нас поддерживало еще и сознание, что позорно будет бежать, бросив добычу, после того, как мы так дерзко бросили вызов могуществу атлантов. Ни о чем подобном в такие минуты не думаешь. Просто мы были в двух шагах от своих кораблей.

Элаша, к великой радости наследников, там же и сложил голову, бросившись галопом со своими конниками навстречу врагу. Их буквально смяли и растоптали тяжелые меченосцы. Мы поступили иначе — построились тесными рядами, поместив повозки с добычей и пленников в центр, и стали отступать к морю, ощетинившись копьями и пуская стрелы. То, что у нас было много пеших, вооруженных луками, как раз и пошло на пользу: атланты изрубили несколько внешних шеренг, но не смогли прорвать наши ряды. Половину людей мы потеряли, но добычу сохранили всю, так что доля каждого увеличилась вдвое. Это мне рассказали, когда я очнулся на корабле, — хвала богам, что нам удалось уйти от флота атлантов, воспользовавшись туманом.

Я был тяжело ранен в первые минуты боя, когда Элаша со своими уже погиб, но наш отряд не успел сомкнуть ряды, и какое-то время царила неразбериха.

Конник, который ударил меня мечом, не сумел добить вторым ударом — распаленная лошадь пронесла мимо, но я, потеряв сознание, неминуемо бы слетел с седла и погиб под копытами своих и чужих лошадей, если бы не Минос. Он не дал мне упасть, поддержал, вывел моего коня из боя к повозкам и уложил меня в одну из них, а сам бросился назад, вспомнив, что у нас имелся небольшой запас огненных стрел, наилучшего средства борьбы с конницей, распорядился метать их и сумел многое сделать для того, чтобы отступление не превратилось в беспорядочное бегство, а атланты не успели бы отрезать нас от кораблей. Так что один способный стратег у нас все-таки оказался.

Так все было, он спас мне жизнь, я навеки ему благодарен, но сейчас, глядя, как он уходит по галерее быстрой, однако исполненной величавого достоинства походкой, я не в силах ответить на давние вопросы: правда это или нет, что мы не понимаем друг друга, как встарь? Правда ли, что чего-то не понимаю я? Что же большое и важное унеслось вскачь вместе с нашей юностью на полудиких тартесских скакунах? В самом деле, что?


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


— Конечно, я и не рассчитывал, что все решится с первой аудиенции и перед Тезеем распахнутся украшенные коваными барельефами ворота главного входа в Лабиринт, едва он заявит о своей твердой решимости разделаться с чудовищем. Такие вопросы Минос с маху не решает. Более того, отправь он Тезея в Лабиринт сразу же, это означало крах всего замысла, это означало бы, что Тезея прикончат там, как и всех его предшественников, ибо Горгий еще не обезврежен, а Минос еще не подведен к нужному решению. Первая встреча была лишь обязательной торжественной церемонией.

Я на ней, разумеется, присутствовал. Для успеха дела мне просто необходим был пост главного сопроводителя, который представляет Миносу знатных чужеземных гостей и обязан присутствовать в тронном зале до конца приема. Получить эту должность было нетрудно — лишь сказать об этом Пасифае. Никогда не вникал я в мелкие подробности, и мне ничуть не интересно, что там учинил Клеон, только прежний главный сопроводитель, безобидный такой и осанистый старичок, проходя по галерее, вдруг схватился за горло, рухнул ничком и тут же скончался на глазах нескольких придворных. Сердце, вероятно. Поскольку он не участвовал в интригах, переполнявших дворец от подвалов до крыши, никто не стал шептать о насильственной смерти. Смотритель дворца, ведавший всеми назначениями, от главного церемониймейстера, моего прямого начальника, до кухонного мальчишки, был человеком Пасифаи, и я тут же заполучил так кстати освободившееся место. Никто и внимания не обратил — должность эта во дворце высоко не котировалась. Ариадна, правда, встретив меня, удивилась было, но я объяснил, что удостоен этого поста в награду за успешное гадание, и этого ей оказалось достаточно.

Жизнь при дворце была скучноватая, собственно, кроме интриг, развлечений не было, соискатели поединка к тому же не появлялись давно, так что в тронный зал собрались царедворцы и приближенные от мала до велика — все, кто имел на это право. Я впервые присутствовал на столь представительном и торжественном сборище, но это ничуть не наполнило трепетом сердце и особого впечатления не произвело. Толпу сановников, этих разряженных в пурпур и виссон болванов, вообще не следовало брать в расчет, а тем более интересоваться ими. Горгий, как обычно, был словно олицетворение мировой скорби, и я знал, почему он сегодня особенно хмур, — люди Клеона, обязанного теперь отчитываться и передо мной, уже донесли о разговоре Горгия с Миносом. О чем они разговаривали, подслушать удалось плохо (недавно умер чтец по губам, один из лучших лазутчиков Клеона), но я примерно догадывался. Пасифая разглядывала моего афинянина с откровенным любопытством стареющей шлюхи, Ариадна — с жадным удивлением ребенка, узревшего великолепную игрушку, но было уже в ее глазах и не одно детское, так что и с этой стороны дело развивалось в нужном направлении.

Главным образом меня, понятно, интересовал Минос. Я впервые видел так близко этого храброго в прошлом солдата, любителя и любимца женщин, человека великого ума и вынужден был признать, что противник у меня достойный. Это не означало, что моя задача так уж трудна. Во-первых, то, что однажды построено одним человеком, всегда может в один прекрасный момент быть разрушено другим. Во-вторых, в отличие от обыкновенного человека, царю свойственны некоторые стереотипные ходы мышления и присущие только властелинам страхи. И сыграть на этом можно великолепно.

Все шло, как обычно. Минос расспросил Тезея о происхождении, родственниках, прежних подвигах, буде таковые имеются, и, оставшись, по моим наблюдениям, довольным, отпустил его, ничего конкретного не пообещав, а дальнейшего я уже не видел и не слышал — вывел Тезея из тронного зала, и на этом мое участие в церемонии закончилось, о чем я нисколечко не сожалел.

— Он не сказал ни да, ни нет, — обернулся ко мне Тезей, когда мы оказались в достаточно уединенном коридоре.

— Обычная блажь многих властелинов — оттягивать решающий миг, — сказал я. — Будь то объявление войны, завершение ее или, например, наш случай. Попытка царя внушить себе и окружающим, что он сохраняет некую верховную власть над событиями. Успокойся, он вскоре решится. Как тебе понравились наши войска?

— Вымуштрованы неплохо, — сказал Тезей. — Только опыта, по-моему, им не хватает — в вашу землю давно уже никто не вторгался.

— Да, — сказал я. — Но мы воюем. Правда, давно предпочитаем воевать за пределами Крита. Нас боятся, и еще как боятся...

— Ну еще бы, запугали соседей своим чудищем...

— Государственная мудрость — штука тонкая, — сказал я. — Иногда она в том, чтобы воевать, иногда в том, чтобы не воевать.

— Но почему ты стремишься, чтобы я его убил? Ведь он, не в последнюю очередь, основа вашего благополучия?

У парня острый ум, не замутненный волнением, подумал я и сказал:

— У нас, знаешь ли, каждый делает, что хочет, и промышляет, чем может. К тому же ты помнишь — воля богов. Ну, как тут с ними спорить? Просто никакой возможности нет, я человек богобоязненный.


ГОРГИЙ, НАЧАЛЬНИК СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


Ариадну я встретил в парке, у подножия статуи великого Сатури, отца Миноса. Вернее, она меня встретила — явно ждала, я понял это по тому, как она порывисто подалась навстречу.

— Что решил отец?

— Ничего определенного. Он подумает.

Она опустила голову. Плохо я разбираюсь в женщинах — кто их вообще понимает? — но угадать ее волнение мог бы и болван — она еще в том возрасте, когда плохо умеют скрывать мысли и чувства. Жаль, что с годами это проходит, как жаль, что не дано нам всем навсегда остаться чистыми душой, откровенными, прямыми... как на войне, где нет места двусмысленности и лжи. Священный петух, ну почему я все меряю войной и все с ней сравниваю? Двадцать лет я не воевал. Что за отрава таится в звоне мечей и грохоте подков, что за сладкая отрава? И почему меня вдруг потянуло на такие мысли? Старею? Конечно. А вот мудрею ли?

— Сядем, если ты не спешишь? — спросила она.

Я сел с ней рядом на теплую каменную скамью. Зеленая ящерка бесшумно скользнула прочь, всколыхнув траву.

— Горгий, я красивая? — спросила она вдруг. — Меня можно полюбить?

— Почему ты задаешь такие вопросы именно мне?

— Захотелось. — Она лукаво улыбнулась. — Ты ведь еще в том возрасте... И знал много женщин, как всякий солдат, я много слышала о солдатах. И ты обязан говорить правду, потому что солдаты, ты сам говорил, самые правдивые люди в мире. Ну?

— Ты красивая, — сказал я.

Ненависть к Пасифае я никогда не переносил на Ариадну — я не придворный, я солдат. Наверное, симпатию к Ариадне я испытываю потому, что она — на распутье, она чиста и открыта, я желал бы ей в дальнейшем всегда оставаться такой. Женщина и подлость, женщина и зло, криводушие, я считаю, — вещи изначально несовместимые. Почему-то те отрицательные черты, которые мы сплошь и рядом прощаем мужчинам, продолжая не без оснований числить их в своих друзьях и сподвижниках, в женщинах нам нетерпимы. Может быть, это идет от почтения, которое мы испытываем к Рее-Кибеле, великой праматери всего сущего? Или есть другие причины и кроются они в нас самих — это подсознательное желание всегда видеть женщину чистой, лишенной всяких грехов?

— Как мы скучно живем, Горгий, — сказала Ариадна.

— Ты думаешь?

— Да. День, ночь, день, ночь, завтрак, обед, ужин... Мне скучно, понимаешь? Я — всего лишь глупая девчонка, запертая в этом нелепом и угрюмом древнем дворце. О многом хочется поговорить...

— Но вот подходит ли в наперсники юной царевне старый солдат?

— Он-то как раз и подходит, — сказала Ариадна. — Есть между нами много общего, тебе не приходило в голову?

— Нет, — сказал я. — Что же?

— И у девушек, и у солдат есть свои любимые героини и герои, которым хочется подражать. У тебя был такой в твои семнадцать лет?

— Еще бы, — сказал я. — Геракл, Ахилл, Гектор, Патрокл. Тогда только что кончилась Троянская война, мы им всем ужасно завидовали. Война, в которой мы, юнцы, усматривали что-то романтическое и возвышенное. Чеканные речи богов и героев, благородные воители, блеск оружия. Потом нам самим пришлось повоевать, и мы задумались над кровью и грязью Троянской войны, ее неприкрашенной грубой правдой. Площадная брань Одиссея, набросившегося с кулаками на пожелавших уплыть домой солдат, уставших торчать под неприступными стенами; волочащееся в пыли за колесницей Ахилла тело Гектора; жалкий, плачущий Приам, пришедший ночью в лагерь осаждающих выкупить тело сына; Кассандра, изнасилованная в храме, у алтаря; ночная резня на улицах; Одиссей, оклеветавший своего товарища по оружию и погубивший его... Искупает ли все это обращенная к победителям лучезарная улыбка Афины? Я отдал войне годы и годы, но война — это трудная и грязная работа и не более того, не ищите в ней романтики.

— Вот видишь, — сказала Ариадна. — Тогда ты должен меня понять. Я завидую Андромеде, ее истории и истории Медеи, завидую Елене Прекрасной, из-за которой и разразилась такая война. Что в ней такого плохого и необычного, в этой зависти, ведь правда?

— Ничего плохого, — сказал я.

Что мне ей сказать? Она права, я ее прекрасно понимаю. Но...

Пожалуй, только история Андромеды воистину романтична, без малейшего изъяна, и Персей, убивший Горгону и дракона, имеет полное право именоваться героем. Что касается Язона, это был обыкновенный набег в поисках богатой добычи — как еще можно назвать похищение золотого руна, составлявшего законную собственность царя Ээта? Я ничего не имею против похода Язона, таковы уж правила войны, я и сам воевал по таким, но это, как ни крути, был обычный набег, ничем не отличавшийся от похода Элаши на атлантов. Разница только в том, что нам не подвернулось юных царевен и мы остались невоспетыми.

О Елене Прекрасной я и не говорю. Оставим в стороне то, что после смерти Париса она утешилась мгновенно и вернулась к Менелаю не прежде, чем сменила еще несколько мужей. Обратимся к известным нам точным датам — ахейская армада отплыла к Трое через три дня после похищения Елены, вернее, ее добровольного бегства с Парисом, использованного, без сомнения, как предлог. Не знаю, кто задумал «похищение», но каждый человек, имеющий военный опыт, поймет, что налицо — топорно сработанная ложь. Узнав, что их прекрасная Елена похищена, ахейцы бросились в погоню, гонимые естественным желанием восстановить справедливость... Успеть собрать за эти три дня флот более чем в тысячу кораблей и десятки тысяч воинов — греков и жителей десятка других стран, весьма отдаленных друг от друга? Спросите любого бывалого солдата, и он ответит, что подготовка к такому походу займет не менее полугода. Интересно, что пришлось бы придумывать ахейцам, окажись Парис недостаточно расторопным или робким?

Но я не мог объяснить все это Ариадне — она бы просто не поняла. Невозможно вот так, одним махом, разделаться со множеством красивых сказок и заставить поверить, что все было проще, мельче, грубее. Для этого нужно время, юные не терпят мгновенного краха романтических иллюзий. Для этого Ариадне нужно самой накопить кое-какой жизненный опыт, научиться отличать вымысел от действительности, правду от лжи. Но ведь можно же ей как-нибудь помочь уже сейчас?

И тут мне пришла в голову горькая и трезвая мысль: чем я-то лучше тех, кто спровоцировал «похищение» Елены и рассказывал сказочки о праведном гневе ахейцев, чтобы как-то оправдать нападение на Трою? Тех, кто усиленно приукрашивал войну? Никакого права я не имею не то что судить — ругать их. На мне самом тяжелый груз — Лабиринт и сорок три трупа. Так-то, брат...

Над аккуратно подстриженными деревьями, над аллеями, над дворцом далеко разнесся отвратительный рык — Бинотрис сегодня был определенно пьян в стельку. Впрочем, он всегда пьян, счастливый человек, ему не нужно убивать. А Харгос вынужден красить волосы.

У Ариадны было такое лицо, словно она сейчас расплачется. Бедная девочка, подумал я, она слышит этот рев с раннего детства, привыкнуть к нему, конечно же, не может, как и все остальные, и, как все остальные, искренне ненавидит и боится обитающего в сырых подземельях чудовища.

— Слышишь? — сказала Ариадна. — И он должен будет пойти туда, а сколько храбрецов там сгинули! Горгий, ты любил когда-нибудь?

Любил ли я? Моя первая женщина тридцать лет назад, не могу вспомнить ее имени, да, мы с ней шептали друг другу какие-то глупые слова, когда она провожала меня в порту. Не помню, куда все исчезло, и куда исчезла она, и встречались ли мы, когда я вернулся. Ну а потом — и просто женщины, и женщины, к которым я, пожалуй, испытывал нечто большее, чем просто интерес и желание, и разные истории в походах, и моя жена, мать моих сыновей.

— Пожалуй, любил, — сказал я.

— Он пойдет в Лабиринт, — сказала Ариадна, не слушая.

Дурак я дурак, раньше можно было догадаться. Я взял в свою руку ее тонкие теплые пальчики, унизанные тяжелыми перстнями, заглянул в глаза.

Она жарко покраснела.

— Тезей? — спросил я.

Она кивнула, зажмурившись, и долго не открывала глаз. Что я мог ей сказать? Мои мальчишки для меня понятны и близки, но дочери у меня нет.

— Ты уверена, что это серьезно?

Она кивнула.

— Знаешь, — осторожно подыскивая слова, начал я, — бывает, только покажется, что это серьезно, особенно если впервые.

Священный петух, легче было прорубать дорогу в рядах хеттской пехоты!

— Но ведь это не впервые, Горгий, — сказала она. — Первое, несерьезное, чувство уже было. Не думая, были только поцелуи и слова, но я умею теперь отличить несерьезное от настоящего, взрослого.

— Это хорошо, — сказал я.

— Он тебе не нравится?

— Отчего же, — сказал я.

Я не лгал — он мне действительно нравился. Лихой и хваткий парень, безусловно не трус — успел повоевать, а теперь решился на поединок с чудовищем, прекрасно зная о судьбе сорока трех своих предшественников и не зная правды о Минотавре. Но если Минос разрешит ему идти в Лабиринт, как я потом посмотрю в глаза Ариадне? Хватит, устал от этой проклятой службы. Предупредить его, поговорить откровенно? А поверит ли он? Я поверил бы на его месте? Вряд ли.

— Он погибнет, — сказала Ариадна. Тень статуи Сатури медленно-медленно наползала, заслоняя от нас солнце. — Он же погибнет там. К чему лавровый венок героя, лишь бы он остался жив.

Вот и выход, подумал я. Он устраивает всех.

Я заставлю Миноса решиться, и поединка не будет, рухнет ложь. Тезей останется живым и невредимым — это во-первых. Ариадна, узнав об истинной сути Лабиринта и Минотавра, волей-неволей вынуждена будет серьезно задуматься над соотношением в жизни правды и лжи, более критически станет смотреть на красивые сказки, научится отличать истину от вымысла. Повзрослеет. Без сомнения, хороший урок. Она поймет, что я не мог поступить иначе, и Минос не мог поступить иначе.

— Ты мне веришь? — спросил я.

— Как ты можешь спрашивать? — Она не отнимала руку.

— Я клянусь священным быком, священным петухом и священным дельфином — все будет хорошо. Он останется жив, это так же верно, как то, что сейчас светлый день. Больше я тебе ничего не скажу — не время пока. Но ты должна верить — будет так, как я сказал, и никак иначе.

— Я тебе верю, Горгий. — Ее глаза сияли. — Верю, как...

Она вскочила и побежала прочь, звонко стучали ее сандалии по старинным плитам дорожки. Пожалуй, я гожусь-таки в отцы взрослой дочери, подумал я. Я все рассчитал верно, теперь нужно постараться, чтобы все это исполнилось. Ариадну это многому научит, а я обрету наконец желанное успокоение души, сниму с себя часть вины — часть, потому что всей все равно никогда не снять...

Я увидел медленно идущего по аллее главного сопроводителя — какой-то мелкий случайный человечек, чей-то дальний родственник, по чьему-то покровительству получивший должность. Ничуть он меня не заинтересовал — сразу видно, что особенным умом не блещет, как и талантом.

Он почтительно поклонился. Я кивнул и отвел от него взгляд, но он, кажется, и не собирался проходить мимо.

— У тебя ко мне дело? — сухо спросил я.

— И не только у меня, — сказал он.

— То есть?

— Между прочим, меня зовут Рино.

— Мое имя ты знаешь. Что тебе нужно?

— Мне нужно знать, — он со смелостью, которой я от него никак не ожидал, посмотрел мне в глаза открыто и честно, — не надоело ли тебе ходить в палачах? Сорок три человека — это немало.

Ну вот, устало подумал я, вот и задали мне этот вопрос вслух... Наверное, мое лицо стало страшным, но он ничуть не испугался, смотрел спокойно и чуточку устало. Я солдат и ценю в людях храбрость, поэтому я подавил рвущийся наружу гнев и спросил тихо:

— Ты понимаешь, что я с тобой обязан сделать?

— «Обязан» и «хочу» — разные вещи, верно? — спросил он.

— Как ты ухитрился проникнуть в тайну?

— Да раскрой ты глаза! — сказал он устало и досадливо. — Вашу тайну знает каждый на Крите. Я говорю не от своего имени, Горгий. Я — народ Крита, я — его голос, и я спрашиваю тебя: до каких пор это будет продолжаться? Или ты думаешь, народу безразлично, что вы, храбрые солдаты в прошлом, превратились в шайку палачей? Может быть, ты считаешь, что народ — это только вы, живущие во дворце? Только ты и твоя стража? Двадцать лет народ Крита живет в страхе перед мнимым чудовищем, и вот он прислал меня спросить у тебя: когда же придет конец? Ведь ты — главный виновник.

— Разве я — главный виновник? — спросил я. — Я выполняю приказ Миноса, а Минос был вынужден так поступить, вернее, двадцать лет назад он принял неверное решение.

Я поймал себя на том, что оправдываюсь, — но разве потому только, что растерялся? Что страшного в том, что мне хочется оправдываться, что пришло время оправдываться? Настало время.

— Приказ, — сказал Рино. — Обстоятельства. Неверное решение. Весь набор убаюкивающих отговорок, которыми мы привыкли обманывать других и в первую очередь себя. А о таких вещах, как совесть, честь, человечность, вы разучились думать? Или тебя ничуть не интересует, что думает о тебе народ Крита?

— Ты все хочешь уверить, что...

— Священный дельфин, да весь Крит знает, что у вас тут творится! Люди молчат, понятно — кому хочется быть разорванным лошадьми? Но... Тебя знали как смелого воина и честного человека, Горгий.

— Но Минос...

— А ты — невинное дитя, едва ступившее в жизнь? Что ты все валишь на Миноса? Ты-то сам попытался сделать что-нибудь, чтобы помочь томящемуся там? — Он указал на серую громаду Лабиринта.

— Подожди, — сказал я. — Значит, ты...

— Да, — сказал Рино. — Я пришел от имени и по поручению народа Крита. Мы не хотим, чтобы и дальше плелась изощренная ложь, чтобы по-прежнему умирали ничего не подозревающие молодые храбрецы. Теперь смерть ожидает Тезея, а ведь они с Ариадной любят друг друга.

— Он тебе говорил? — вырвалось у меня.

— Иначе откуда бы я знал?

— Я могу тебе доверять?

— Как можно не доверять тому, кто требует ответа от имени народа? — сказал Рино.

— Хорошо, — сказал я. — Я долго ждал своего часа, и этот час настал. Я твердо решил уговорить Миноса положить всему этому конец. И я его уговорю, клянусь священным петухом.

— Нужно завтра же решить судьбу Минотавра, — сказал Рино. — Нужно торопиться.

— Почему? Ты что-нибудь знаешь?

— Доверие за доверие, — сказал Рино. — Ты знаешь, что из Феста и Амниса на Кносс движутся подкупленные Пасифаей войска?

— Я знал, что она пыталась заигрывать с частью армии, но, клянусь священным быком, не подозревал, что дело зашло так далеко. Что она задумала?

— Взять Лабиринт штурмом.

— Это невозможно, — сказал я. — Во дворце я смогу продержаться хоть целый год. Мои солдаты...

— Кроме твоих солдат, во дворце есть и солдаты Миноса, не правда ли? Как он поступит, предсказать трудно. В любом случае, ты представляешь, какой кровавый клубок завяжется, какая долгая и кровавая неразбериха? Война между критянами — такого не было уже несколько веков. Мы просто обязаны это предотвратить.

— Обязаны, — согласился я. — Ты уверен, что войска уже выступили?

— Они движутся ускоренным маршем. Через сутки они будут здесь. Нужно их остановить.

— Остановим, — сказал я. — Начальник конных полков в Аргилатори — мой старый друг, он все поймет. Аргилатори гораздо ближе, самое позднее к завтрашнему полудню конница войдет в Кносс. Своих людей я сейчас же поставлю на ноги.

— И расставь завтра на всякий случай вокруг тронного зала своих людей, — сказал Рино. — От Пасифаи всего можно ожидать. Здесь у нее тоже есть своя стража, и это отнюдь не худшие солдаты нашей армии...

— Ты прав, — сказал я. — Учту и это. Послушай, ты никогда не был солдатом? Очень уж хорошо ты все рассчитал.

— Увы, нет, — сказал Рино. — Я сын гончара и никогда не держал в руках оружия.

— Благодарю тебя, — сказал я. — Иди, не стоит, чтобы нас видели вместе.

Он скрылся за поворотом. Я сидел и смотрел, неотрывно смотрел на серую громаду Лабиринта, мрачным утесом все эти годы нависавшую над дворцом, над нашими судьбами, нашим безмятежным счастьем, нашими спокойными снами. Но час пробил, я вновь почувствовал себя молодым, а ложь должна была рассыпаться в прах.

Я достал золотую дудочку и свистнул особенным образом. Бесшумно возник солдат.

— Оседлать лучшую лошадь для гонца. Ночной пропуск ему для всех застав. Пусть разыщут Сгуроса и соберут во дворец всех наших людей. И быстро!


ТЕЗЕЙ, СЫН ЦАРЯ АФИН ЭГЕЯ


Что-то здесь было не то, что-то неладное разлито в воздухе, то ли сам этот воздух чуточку иной на вкус, то ли темнота, стиснутая каменными стенами, чем-то отличается от обычной ночи. Не могу понять, что насторожило меня и здесь, во дворце, и вообще на Крите, но я верю своим предчувствиям, никогда еще они меня не обманывали. Хватило времени в этом убедиться. И перед злосчастным походом в Кикир я пытался было отговорить беднягу Пиритоя — я знал, я был твердо уверен, что он найдет там смерть, — но он не послушал. Были и другие случаи. Нет, никакого пророческого дара, подобного тому, каким обладала Кассандра, у меня нет. Просто предчувствие.

Я подошел к самому краю галереи, к массивным каменным перилам — они опирались на статуи вздыбленных леопардов. Громада Лабиринта заслоняла половину ночного неба, половину звезд, снизу доносились тихие шаги часовых. Хоть бы скорее все кончилось! Предсказание богов остается предсказанием богов, не дерзну сомневаться в нем, но воспоминание о сорока трех, не вернувшихся отсюда... Неужели я не верю в себя? Ведь именно мне предначертано. Разве так уж трудно быть уверенным в себе? Я всегда верил в свой шанс, что же, разве эта яростная вера покинет именно теперь, перед бронзовыми воротами в три человеческих роста, и окажется, что она была лишь соской для младенца, а не ясным прочтением своего будущего? Отступать никак невозможно, бегство — позор на всю Элладу и полное крушение планов, я должен сам себя силой втолкнуть в Лабиринт.

Легкие шаги возникли из тишины и оборвались за моей спиной.

— Я пришла, — раздался девичий голос.

Я обернулся без напрасной порывистости. Она стояла передо мной и смотрела мне в глаза, тоненькая, загадочная — женщины в ночной тишине почему-то всегда кажутся загадочными. Нужно было найти какую-то удачную фразу, после которой все двинулось бы вперед естественно и свободно, как ложа по течению.

— Я знал, что ты придешь, — сказал я.

— Правда?

И тут я понял, что, несмотря на весь свой опыт, понятия не имею, как разговаривать с этой милой девочкой, которая ждет чего-то невыносимо возвышенного и придет в растерянность от всего, что не будет соответствовать ее представлениям. Аид ее знает, какие у нее представления. Мой опыт несколько другого рода.

Минотавр мне помог, как ни смешно. Отвратительный, леденящий душу вой разнесся над спящим дворцом, у меня мурашки по спине поползли, а Ариадна подалась ко мне и было бы просто не по-мужски не обнять беззащитную испуганную девушку и не прижать ее к груди. Что я немедленно и сделал.

— Это чудовище... — прошептала она, прижимаясь щекой к моему плечу. — Как ты решился?

Так, подумал я. Следовательно, сначала будут долгие разговоры, ее восторженный лепет и мои решительные веские ответы. Ну ничего, все равно предстоит скоротать невеселую ночь. Интересно, что в таких случаях шептал на ушко женщинам дядюшка Геракл? Знал бы заранее — обязательно бы расспросил.

— Должен же кто-то решиться, — сказал я и добавил: — Я ожидал встречи с чудовищем, но не ожидал встретить здесь такую девушку...

Неплохо, похвалил я себя. В лучших традициях бедняги Пиритоя — тот иногда воображал для разнообразия, будто романтически влюблен и форменным образом блевал тогда изящной словесностью.

— Значит, ты тоже? — прошептала она.

— Ну, конечно, — сказал я. Сейчас спросит, любил ли я кого-нибудь там, в Афинах.

— Ты любил кого-нибудь там, в Афинах? — спросила она.

— Нет, — сказал я. — Не довелось, потому что времени не было — дрались с пиратами, ходили на войну. Любовь... Друга я потерял из-за этой самой любви. Золотой был малый, любил без памяти прекрасную женщину. Пиритоем его звали. И убил его из ревности ее муж, мерзкий старикашка.

Ариадна вздрогнула и теснее прижалась ко мне.

Ох, погоди, Эдоней, сволочь старая, попадешься ты когда-нибудь мне в руки, припомню я тебе и Пиритоя, и наших парней, и свой собственный покусанный зад... Сейчас она понесет что-нибудь насчет того, что у нас, разумеется, все будет иначе и мы окажемся счастливее.

— Но мы будем счастливее, правда? — спросила она.

— Да, — сказал я.

— Ты вернешься с победой, я верю.

Я счел, что разговоров достаточно, поднял ее голову и крепко поцеловал. Ее тело напряглось, но лишь на миг, и на поцелуй она ответила довольно умело. Интересно, подумал я. Не похоже, что дочка удалась в маму, но кое-какие уроки она определенно получила.

— Ну а ты? — спросил я, когда настало время перевести дыхание. — У тебя был кто-нибудь?

— Это все было по-детски, — сказала Ариадна. — Мне даже казалось, что я его люблю, пока я не увидела...

— И как далеко зашли? — спросил я голосом квартального судьи.

— Не думай обо мне так, Тезей. — Она накрыла ладонью мои губы. — Не было ничего, почти игра. Он обыкновенный и навсегда останется обыкновенным. Что за доблесть — стоять на страже у Лабиринта.

Ну, никак вы не желаете удовольствоваться обыкновенными, раздраженно подумал я. Вечно вам подавай нечто из ряда вон выходящее. Медея, мачеха моя дражайшая, — пополам бы стерву разодрали — тоже сломя голову кинулась однажды из отцовского дома за таким вот необыкновенным, но чем все кончилось? Бросил ее Язон по дороге, золотое руно его как-то больше интересовало. Что же, люби необыкновенного, сводная сестрица твари из Лабиринта, и я тебя буду любить, надолго запомнишь.

Я ласкал ее намеренно грубо, но она покорно подчинялась, может быть, верила, что славные герои только так себя с женщинами ведут, накануне поединка с чудищем особенно — огрубели среди чудовищ, что с нас взять? — и я почувствовал легкий стыд — все-таки невинное создание с полным сумбуром в голове. Но что поделать, испокон веку женщинам кружили головы, лгали без зазрения совести и использовали для мимолетных удовольствий, с какой же стати и за какие достоинства Ариадна должна быть исключением? Пожалею я — найдется другой, не столь щепетильный.

— Не нравится мне эта галерея, — сказал я. — Давай лучше переберемся туда, где нас никто не увидит. Мне столько хочется тебе сказать...

Особой игры здесь не было, не в одном желании дело — я сам вырос во дворце и знаю, что у стен есть уши, а у щелей глаза. А эта проклятая галерея открыта всем взглядам, и то, что сейчас ночь, ничего не меняет — дворец и по ночам живет насыщенной жизнью, разве что более потаенной. И кто знает, как папа Минос посмотрит на то, что приезжий храбрец, прежде чем сразиться с чудовищем, в первый же вечер пытается соблазнить царскую дочку?

— Что же ты?

Ариадна замерла настороженно, стала на миг далекой и недоступной, как звезды над Лабиринтом. Ну ничего, обнять поласковее, поцеловать понежнее, с налетом грусти шепнуть на ушко:

— А говорила, что любишь...

— Пойдем, — решительно сказала Ариадна и взяла меня за руку.

Я шел следом за ней по едва освещенным коридорам, старался ступать как можно тише. Ариадна вела меня к своей спальне кружным путем, обходя часовых, а в голове у меня почему-то вертелось одно давнее воспоминание детства. Мне было тогда лет семь. Я играл с мальчишками, во двор вошел Геракл, и через плечо у него была перекинута еще пахнущая свежей кровью только что содранная шкура Немейского льва. Даже сама по себе шкура эта внушала страх, мальчишки с криками разбежались, и только я заскочил на кухню, схватил топор и вернулся во двор. Так и было — не испугался, не убежал с воплями, а кинулся за топором. Кто-то из дворцовой челяди стал смеяться, но Геракл надо мной не смеялся, я прекрасно помню. Потом мы часто играли на шкуре, Геракл подарил ее нам, она постепенно ветшала, а лет пять назад как-то незаметно исчезла.

Какие-то нелепые застежки для женских хитонов, совсем не похожие на наши, делают тут у них на Крите. Ладонь до крови уколол...


ПАСИФАЯ, ЦАРИЦА КРИТА


Утро было прекрасное, как радуга, утро исполнения желаний. Я верила, что сегодня все решится, что и сама громада Лабиринта рассыплется вдруг серой тучей взвихренной пыли, и ветры тут же разнесут эту пыль во все стороны света, далеко-далеко, без возврата. Утро было как капля росы на бархатистом лепестке розы, как омытый родниковой водой драгоценный камень, мне хотелось любить всех, и когда вошла Ариадна, я подхватила ее и закружила по комнате, словно вернулась моя молодость и ее раннее детство.

Но мое веселье ей не передалось, она была бледна, под глазами лежали тени.

— Ты плохо спала? — спросила я.

— Хорошо, — ответила она быстро. — Говорят, он сегодня идет в Лабиринт...

Бедная девочка, подумала я, нельзя намекнуть ей пока и словом, ей предстоит еще несколько часов провести в тревоге.

— Он настоящий мужчина, — сказала я. — А их участь — идти в бой для счастья других.

— Такие запутанные коридоры... — жалобно, совсем по-детски сказала она.

— Но ты ведь можешь ему помочь сократить путь, — сказала я. — Хочешь?

— Как?! — Она верила и не верила.

— Ты отдашь ему вот это. — Я открыла шкатулку. — Запомни хорошенько — начать он должен с этого знака.

На тяжелой золотой цепочке — два десятка золотых дисков с выгравированными на них разнообразными знаками. Коридоры Лабиринта неимоверно запутанны и длинны, но с помощью этой цепочки до центра можно добраться в считанные минуты. Когда из круглого зала (их двадцать в Лабиринте), расходится несколько коридоров, идти следует по тому, что отмечен соответствующим диску знаком. Вот и все, просто до гениальности — еще одно изобретение Дедала, созданное им на прогулке в саду, в час отдыха.

— Ты отдашь ему это сейчас же, — сказала я. — Запомни и не перепутай — начинать следует с этого знака...

Она убежала, забыв поблагодарить, и я подумала, что она чересчур уж увлечена Тезеем. Даже подозрения стали закрадываться по поводу этой ее бледности.

— Ну да, и что это меняет? — раздался насмешливый голос.

Я отдернула полог. Рино сидел на ложе, и от его взгляда мне самой стало смешно — неужели и он, при всем своем опасном уме, полагает, что приобрел теперь какие-то права и привилегии, хотя бы право на этот тон? У многих из тех, кто побывал здесь, почему-то возникали такие мысли, и я умела тут же пресекать грубые поползновения на власть надо мной, у меня был большой опыт.

— Я говорила вслух? — спросила я холодно.

— Вот именно. — Он встал и упругим звериным шагом прошелся по комнате. — Видимо, это от радости, ты сияешь, как облапошивший клиента финикийский ростовщик.

— Ты думаешь, что...

— Ничего я не думаю, я знаю. — Он кивнул, зевая. — Твоя дочь сегодня ночью узнала много нового о мужчинах. Дело житейское. Смотришь, бабушкой станешь вскоре...

Почему-то прежде всего я почувствовала злость не на него:

— Клеон совсем обленился...

— Да все он знает, — сказал Рино. — Только, разумеется побоялся тебе доложить. Жалкий все же человечек, никак не в состоянии быть беспринципным до конца.

— Может быть, ты рассчитываешь занять его место?

— Никоим образом. Заниматься мелкими делишками вздорной бабы... — Он рассмеялся. — Ты потянулась к колокольчику? А ты не думаешь, что я тебе еще нужен?

— Нужен, — сквозь зубы сказала я. — Но если ты вообразил, что теперь можешь...

— Я никогда ничего не воображаю, — сказал Рино спокойно и серьезно. — Я всего лишь хочу потешить свое самолюбие и лишний раз вспомнить, что сын гончара с нищей окраины Кносса провел ночь с царицей Крита. Правда, мое торжество омрачено количеством моих предшественников. Впрочем, не бывает худа без добра — благодаря этой сотне моих предшественников с тобой не скучно.

— Ты надо мной издеваешься?

— Нет, — сказал Рино. — Позволю роскошь думать вслух и не скрывать своих недостатков, к коим относится и необходимость тешить иногда ущемленное нищим детством и трудной молодостью самолюбие. Твои недостатки, выставленные тобой же на всеобщее обозрение, перестают быть недостатками.

Жаль, что придется его убить через час-другой, подумала я. Но иначе нельзя — талант, который служит тебе для тайных дел, не должен вырасти выше определенной высоты, обязан иметь свой предел. Клеон коварен, но недалек, Рино коварен и талантлив — Клеон предпочтительнее.

Да и стоит ли сердиться на человека, который не увидит сегодняшнего заката, на живого мертвеца? Можно даже из блажи снести его грубости и быть с ним поласковее — в этом, ко всему прочему, есть что-то пикантное.

— Интересно все же знать, как ты рассчитываешь уговорить Миноса? — спросила я.

— Секреты ремесла, — сказал Рино. — Твой Минос — большая умница и большая сволочь.

— Во втором я никогда не сомневалась.

— А я исхожу из первого. Знаешь ли, в том случае, когда человек, обладающий качеством большой сволочи, применяет эти качества лишь на ниве государственных дел, обычный эпитет «большая сволочь» уже никак к нему не подходит. Нужно выдумать что-то новое.

— Не испытываю желания этим заниматься, — сказала я.

— Дело твое... Точно так же эпитет «ужасная шлюха» для тебя не годится, потому что все твои мужики — лишь средство поднять тебя в своих собственных глазах. Действительно, в чем тебе еще самоутверждаться? На войну не отправиться — ты не мужчина и не амазонка. Государственной деятельностью женщины у нас не занимаются, не принято. Вот и остаются бесконечные любовники.

Пожалуй, он заслужил легкую смерть, подумала я. Обойдемся без глупых пыток — никакого удовольствия мне не доставят его страдания. Пусть уж мгновенный и милосердный удар кинжала. Он заслужил, право.

— Кстати, — сказал Рино. — Как получилось, что мы ни словом не упомянули о сумме, в которой выразится мое вознаграждение за работу?

— Подразумевалось, что оно будет достаточно велико, — сказала я, ничуть не растерявшись, села рядом с ним на ложе и ласково погладила по щеке. — Ты сомневаешься в моей благодарности за долгожданное избавление?

— О, ничуть. — Он не улыбнулся, просто обнажил зубы. — Твоя благодарность будет горячей. Кстати, сколько у тебя дочерей?

— Ты же знаешь, — сказала я, внутренне сжавшись от неожиданности.

— Ну да, две, прекрасные царевны Ариадна и Федра. Рассказать тебе сказку? В Аргилатори под присмотром одной молчаливой и нелюдимой женщины живет очаровательная девочка пяти лет. Неизвестно, кто ее отец и мать и где они, неизвестно, кем ей приходится эта женщина и откуда они приехали в город. Одно несомненно — это милая крошка ни в чем не нуждается. Описать тебе, как выглядит она, ее дом, ее угрюмая няня? Сказать, кто был ее отцом? Сама знаешь... Сиди, паршивка!

Я рванулась — плечи словно палаческими клещами сжали. Я склонилась к его руке, чтобы вцепиться в нее зубами и с наслаждением почувствовать во рту его кровь, но Рино наотмашь ударил меня, потом разжал пальцы, и я зарылась лицом в подушки, задыхаясь от ярости и страха. Рино тут же перевернул меня лицом вверх.

— Пока жив я, жива она. — Его голос проникал под череп, иглами входил под кожу. — Она жива, пока жив и здоров я. Тебе понятно? Понятно, спрашиваю?

— Да, — сказала я. По лицу ползли слезы. — А теперь убирайся, слышишь?

— Потом, у меня еще есть время. — Он с бесцеремонностью, в которой было обдуманное оскорбление, расстегнул застежку моего хитона. — Могу я немного себя потешить перед столь важной беседой в тронном зале?

И тогда я заплакала навзрыд, в голос — от унижения и бессилия. Ничего нельзя было сделать, впервые появился человек, который был сильнее меня.

Слезы текли по щекам, и я прошептала:

— С каким удовольствием я бы тебя задушила собственными руками...

— До чего банальная реплика, — сказал Рино. — Охотно верю. Это-то и делает наше свидание чрезвычайно романтичным, дорогая моя высокая царица. Перестань хныкать, стерва!..


СГУРОС, ПОМОЩНИК ГОРГИЯ, НАЧАЛЬНИКА СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


Зачем это понадобилось Горгию, я не знал, но приказ есть приказ, и я расставил тридцать человек на дворцовых лестницах, в коридорах и вокруг тронного зала.

Что-то назревало, воздух стал тяжелым и густым. Всех стражников, даже тех, кому полагался отдых, собрали в казарме, куда-то ускакал лучший и преданный гонец Горгия, караулы ведено было удвоить.

А с восходом солнца меня позвал Горгий, объяснил, что я должен делать, услышав условный сигнал. Он ничего не сказал более, но все было ясно: план рассчитан на то, чтобы обезвредить отряд телохранителей Пасифаи и защищать дворец так, словно ему угрожала осада, причем наши люди должны были опираться на поддержку каких-то других войск, которых в настоящее время в Кноссе не имелось.

Можно было догадываться, что должно произойти, — я достаточно долго пробыл при дворце и на этой должности. Против кого мы должны драться, я мог сказать с уверенностью, но не совсем понимал, за кого.

И вдруг все головоломные сложности, загадки отлетели прочь — передо мной стояла Ариадна. Я невольно потянулся к ней, но она отстранилась:

— Пропусти, я спешу.

Но остановилась все же. Что-то новое я увидел в ней — в повороте головы, во взгляде, в легкой улыбке, обостренным чутьем я улавливал перемену, но понять ее не мог.

— Ариадна...

— Считай, что ничего не было, — сказала она. — Понимаешь? Ровным счетом ничего.

— Но почему?

— Поздно, — сказала она. — Не все ли равно, почему, если поздно?

— Ты говорила, что любишь.

Она улыбнулась легко и открыто, но эта улыбка предназначалась не мне:

— Тебе это говорила глупая девочка. Сейчас перед тобой чужая женщина и чужая жена.

Сердца не было. Я дышал, но сердце лежало в груди твердым неподвижным комом, я все понимал, и каждое слово по отдельности, и все вместе, а вот сказать ничего не мог.

— Как же? — только и смог я выговорить.

— Как это и бывает в жизни, — сказала Ариадна новым, незнакомым, чужим голосом. — Я встретила настоящего человека.

— А я был папирусным?

— Ты был другим, — сказала Ариадна. — Если подумать, ты был никаким. Что ты успел сделать за свои двадцать пять лет? Проверял караулы, ругал часовых — почти сторож у склада товаров. А он воевал, дрался с пиратами, теперь будет сражаться с этим чудищем.

— Да с кем драться — никакого чудища нет! — Я пожалел об этих словах, но было уже поздно.

Как раз в это время над дворцом разнесся отвратительный рев.

— Может быть, и рев этот мне чудится? — В ее улыбке была отстраненность и даже, как мне показалось, брезгливость. — Ты уже сам не понимаешь, что говоришь. Пропусти. Я не хочу плохо думать о тебе, давай расстанемся спокойно.

Она уходила легкой и стремительной походкой, всегда казавшейся мне олицетворением нежности, радости и света, я смотрел ей вслед. Что-то неотвратимо уходило из жизни, может быть, уходила сама жизнь, исковерканная соучастием в грандиозной подлости, раздавленная серой громадой Лабиринта, и в этот самый тяжелый свой миг я подумал: кто же все-таки виноват, что именно так все случилось?

И не нашел ответа.


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Вот и настал великий час. Не буду лгать, что я не волновался, — любой на моем месте волновался бы перед решающим мгновением своего великолепного триумфа, так что мои руки заставил дрожать отнюдь не гаденький страх за собственную шкуру. Скорее меня можно было сравнить с полководцем перед сражением, с влюбленным новобрачным на пороге спальни, с мореходом, узревшим на горизонте никем прежде не достигнутую землю.

Я оставил Тезея у входа в тронный зал. Отворил тяжелую дверь. Пасифая выполнила мои указания: на троне сидел Минос, рядом стоял Горгий — при виде его унылой физиономии мне захотелось расхохотаться, — а больше в зале никого не было. Сверкала отражавшая лучики утреннего солнца мозаика работы непревзойденных наших мастеров, изображая деяния богов и героев, тускло поблескивало золото, Минос был величав и недвижим, как собственная статуя.

Я прошел положенное по церемониалу расстояние, воздев полагающийся мне по чину дурацкий жезл с золотым набалдашником в виде священного дельфина, остановился, опустил жезл, держа его, как погонщик волов палку с гвоздем, и вместо слов, которые мне полагалось произнести, сказал:

— Настало время задуматься о судьбе Минотавра, царь.

Последующий миг решал все. Сначала глаза Миноса полыхнули гневом при виде столь неслыханной дерзости, и он, схватив золотую палочку, потянулся к серебряному гонгу, но тут же отвел руку — он был умным человеком и государственным деятелем. Гнев сменился любопытством, любопытство — легкой рассеянностью во взгляде, свидетельствовавшей о начавшейся работе мысли.

Наконец он сказал с пренебрежением, которое я расценил как напускное:

— А почему ты полагаешь, что у тебя есть право думать о судьбе Минотавра?

Он не стал тратить время на пустяки — выяснять мое имя, кто я такой и откуда взялся. Великий человек.

— По моему скромному мнению, — сказал я, — все, кто владеет такой тайной, должны в определенный момент задуматься над ней сообща. Такова уж эта тайна. Один способен подать верный совет или ухватить верную мысль, ускользнувшую от другого.

— Что же от меня ускользнуло? — спросил он совершенно спокойно.

— Веяние времени, — сказал я. — Очень уж ты привык к Минотавру, тебе стало казаться, что так будет вечно, а меж тем над вечностью не властны даже боги. Минотавр был хорош в не таком уж давнем прошлом, когда всевозможные чудовища казались привычной частью нашего мира, попадались на каждом шагу, околачивались едва ли не перед городскими воротами. Человек жил с ними бок о бок очень долго, но настало время, когда он начал беспощадно избавляться от них, чтобы не делить больше с ними власть над миром. Геракл, Персей и их последователи — вся эта публика поработала на славу. Лернейская гидра, Горгоны, стимфалиды, морские драконы и прочая нечисть истреблены, лишь отдельные твари остались в живых, но и они затаились в укромных уголках... «Мир только для человека» — вот девиз времени. Но что же мы видим? В самом центре преображенного мира преспокойно благоденствует Минотавр — уродливый пережиток навсегда ушедшего прошлого. Крит теряет свою репутацию, царь. О нас все громче и громче говорят как о дикарях, не желающих расстаться с грубыми привычками ушедшей эпохи. Мы и выглядим дикарями — с Лабиринтом и Минотавром, с данью людьми. Даже самое могучее государство не решится полностью игнорировать мнение о нем соседей. Ты рискуешь совершить самую страшную ошибку, какая только может подстерегать государственного мужа, — остаться глухим к веяниям времени и не перестроиться на новый лад. С Минотавром нужно покончить.

— С чудовищем Минотавром? — небрежно спросил Минос.

— С Минотавром, — глядя ему в глаза, сказал я. — С тем, кто заключен в Лабиринте.

Горгий смотрел на меня с рассеянной благожелательностью — он ничего еще не понимал.

— И что же ты предлагаешь? — спросил Минос.

— Сама судьба нам благоприятствует, — сказал я. — На Крит прибыл юноша, чей облик во всех отношениях соответствует образу благородного героя, — обладает некоторой славой, получил блестящее образование в Трезене, родственник Геракла. Отблеск совершенного им славного деяния ляжет и на тебя. Минотавр должен умереть от руки Тезея, и Крит избавится от всего, что может повредить нашей репутации.

— Царь... — Горгий впервые глянул на меня настороженно и тревожно.

— Подожди. — Минос оборвал его жестом. — Действительно, наши соглядатаи в других странах доносят, что мнение о нас как об отсталых дикарях ширится.

Но сколько денег я потратил, чтобы это мнение ширилось, тебе не донесли, подумал я. Об этом знаю я один — да еще Пасифая, передавшая мне золото из сокровищницы. Так что тебя поносят купленные на твои же деньги крикуны, Минос, — мир полон парадоксов.

— А ты не думаешь все же, что достаточно могучее государство может преспокойно плевать на мнение соседей?

Конечно, я так думал. Играй я только на несколько проблематичной необходимости следовать веяниям времени, я наверняка ничего бы не добился. Но я начал так, чтобы Минос привык ко мне, к разговору со мной, понял, что я не просто рядовой интриган. Можно и переходить к главному.

— Существует значительный риск, — продолжал Минос. — Выгоды, связанные с существованием Минотавра, давно известны, изучены и привычны. А вот неожиданности, которые сулит изменившаяся ситуация, — как быть с ними?

— Доля риска в государственных делах необходима, — сказал я. — Совсем не рискует либо трус, либо лентяй, либо насквозь недальновидный государственный муж. Разве ты не рисковал двадцать лет назад, закладывая основы своего плана? Талантливого плана — спешу сразу же уточнить. Это не лесть, царь.

— Продолжай, — сказал Минос, его лицо было бесстрастно.

— Двадцать лет назад твоя жена рожает Минотавра, — сказал я. — Можно было придушить его тут же на месте, но ты нанял лучшего в мире мастера и создал Лабиринт, ты через своих людей поведал Криту и всему миру тайну происхождения Минотавра от Пасифаи и быка. Ты устрашил кровожадным чудищем соседние страны и собственный народ, всех стреножил и взнуздал страхом. Правда, для этого пришлось разгласить всему миру, каким ты оказался рогоносцем, но ради величия Крита ты пошел и на это, жертвовал мелочами вроде незапятнанной репутации счастливого в браке мужа и репутацией своей супруги, и ее душевным покоем. Очень уж многое ты выиграл, чудовище в Лабиринте неизмеримо укрепляло наше могущество. Я восхищен тем, что ты совершил. Наверняка эта идея пришла тебе в голову и оформилась в считанные часы, а то и минуты, когда за стеной кричал только что родившийся ребенок, о котором ты точно знал, что он не твой. Это было то, что именуют озарением, посещающим раз в жизни, верно?

— Ребенок? — переспросил Минос.

— Разумеется, обыкновенный человеческий ребенок, — сказал я. — Все я знаю — что Минотавр ничем не отличается от остальных людей, что он не более, чем сын Пасифаи и смазливого начальника конной сотни, которого ты приказал уничтожить ради вящего сохранения тайны. Если бы Минотавр умер, если бы его никогда не было, его для блага государства следовало бы выдумать.

Минос молча смотрел на меня, и я могу поклясться, что в его глазах было уважение — мы поняли и оценили друг друга по достоинству.

— Разумеется, в свой план ты не посвятил этого болвана. — Я небрежно кивнул в сторону Горгия. — Таких выгоднее держать в неведении — лучше служат.

А на Горгия нельзя было смотреть без смеха — он напоминал преклонного возраста старую деву, вдруг с удивлением узнавшую, для чего на свете существуют мужчины. Мне хотелось рассмеяться, но момент был слишком серьезен — предстояло столкнуть их лбами.

Горгий сам облегчил мне задачу.

— Минос, это правда? — спросил он замогильным голосом. — У тебя с самого начала был четкий план?

— С первого писка этого ублюдка, я уверен, — сказал я. — Но перед тобой он, конечно, разыграл смятенного человека, оскорбленного мужа, запутавшегося в нелепых и непродуманных решениях, — как же иначе можно было сделать из тебя цепного пса и палача? Твою голубиную душу можно было пронять, лишь возбудив в тебе сочувствие и потребность выручить старого друга.

— Молчи, тварь! — Он схватился за меч. — Минос, это правда? Неужели правда?

— Ты отличный воин, Горгий, — сказал Минос вкрадчиво. — Но государственный муж из тебя никудышный, о чем ты сам, наверное, знаешь. Я должен был заботиться о благе государства, используя для этого любые средства. Никакой личной выгоды для себя я из этой истории не извлек, даже наоборот — как правильно заметил этот человек, сам ославил себя перед всем миром как рогоносца. Все делалось для блага и процветания Крита, и какое значение перед этой великой целью имела судьба того, кто посажен в Лабиринт, и тех, кто был в Лабиринте убит? Ты был моим верным мечом, Горгий, оставайся им и впредь, а о государственных делах предоставь заботиться мне.

— Это подлость, — сказал Горгий словно сквозь сон.

— Все дело в масштабах, — сказал Минос. — Для оценки таких дел не годятся привычные определения.

Положительно, мы с ним мыслили одинаково.

— Ну, давай, Горгий! — сказал я. — Разразись-ка красивой тирадой о том, как ты был слеп, какие мы с Миносом негодяи — глядишь, и легче станет, а?

Нужно было разозлить его еще больше — я боялся, что он, вместо того чтобы решиться на какие-либо действия, с рыданиями покинет зал. С него станется.

— Пожалуй, я действительно был слеп, — сказал Горгий. — И оба вы — негодяи.

— И я, который спас тебе жизнь?

— Я об этом помню, — сказал Горгий, — и меч на тебя не подниму, но...

— Расскажи еще о коннице, которую ты двинул на Кносс из Аргилатори, — сказал я громко. — О своих людях, которыми окружил дворец.

Я с радостью увидел полыхнувшие в глазах Миноса молнии.

— Какая конница, Горгий? Что ты задумал? Отвечай!

— Конница предназначается совсем для другого дела, — сказал Горгий растерянно. — Я не причиню тебе вреда, Минос, но никогда не поздно исправлять ошибки, я думаю. Я ухожу и забираю с собой тех, кто захочет уйти со мной. Думаю, Минотавр захочет...

— Ты сошел с ума! — Минос даже привстал.

— Совсем наоборот — обрел ясность ума.

— Ты уверен, что сюда идет конница из Аргилатори? — обернулся ко мне Минос.

— Он и сам не отрицает, — сказал я. — Не медли, царь!

— Горгий, — сказал Минос как можно убедительнее. — Мы же друзья, ты единственный, кто... Минотавр должен умереть. Пора кончать игру. Что тебе его судьба и он сам?

Горгий вдруг рассмеялся, и я вздрогнул. Кажется, и Минос вздрогнул.

— Забавно прозревать на старости лет, — сказал Горгий, смеясь одним лицом — в глазах была беспросветная тоска. — Прощай, Минос. Я ухожу. Мы уходим.

— Опомнись, — быстро сказал Минос. — Ну, прошу тебя! Не заставляй меня...

Горгий взглянул на него, как на пустое место, грустно усмехнулся и пошел к двери. Я, ощутив себя на миг совсем по-детски беспомощным, — в этой ситуации я ничего не мог поделать, — взглянул на Миноса, словно ожидая от него чуда.

А Минос оказался на высоте. Он схватился за одно из массивных золотых украшений трона, что-то там повернул, где-то за стеной раздался тревожный звон гонга и стены тронного зала будто лопнули вдруг в трех местах — куски их повернулись вместе с мозаикой, открывая потайные коридоры, и оттуда повалили телохранители в желтых одеждах с черным изображением священного быка на груди.

— Взять! — Минос выбросил руку, указывая на Горгия. — Взять изменника!

Горгий выдернул из ножен меч:

— Кто из вас самый смелый?

Телохранители дернулись вперед и застыли. «Горгий... Лучший меч...» — донесся до меня их робкий шепот.

— Вперед, трусы! Взять! — взревел Минос, но телохранители не шевельнулись. Горгий пятился к двери, следя, чтобы никто не оказался у него за спиной, и все летело к Аиду, за дверями были его солдаты, и вокруг Лабиринта были его солдаты, все так глупо рушилось. Минос, очевидно, вспомнив прошлое, шарил рукой у пояса, но меча там, разумеется, не было, и лишь мгновения отделяли нас от поражения, но, повинуясь наитию, блистательному озарению, я что есть силы закричал:

— Тезей!!!

Тезей вбежал в зал и остановился, растерянно озираясь, ничего он не понимал.

— Он хочет выпустить Минотавра! — закричал я. — Останови его, Тезей!

Да, этот юнец умел не только буянить в кабаках и затевать ссоры с пиратами. Он не промедлил и мига. Взвизгнул выхваченный меч, и Тезей ринулся на Горгия. Я из предосторожности отошел подальше. Телохранители тоже разбежались по углам.

Как ни плохо я разбираюсь в воинском искусстве, я не мог не понять, что сошлись два первоклассных бойца. Глаз не успевал уловить удары и их отражение, мечи высекали искры, противники перемещались по залу с грацией танцоров, неразрывно слитой с яростью зверя. Я покосился на Миноса — он, подавшись вперед и раздув ноздри, непроизвольно повторял выпады.

Не знаю, кто был искуснее, но Тезей — моложе и проворней. Я заметил вскоре, что начальник стражи Лабиринта больше защищается, чем нападает, услышал его тяжелое хриплое дыхание. И раздался торжествующий вопль — меч Тезея вонзился в грудь Горгия. Телохранители словно очнулись от злых чар — несколько мечей торопливо ударили Горгию в спину. Он умер, еще падая на мозаичный пол. Я впервые обонял запах человеческой крови, меня подташнивало. Тезей стоял перед троном, опустив окровавленный меч и переводя дыхание. Телохранители без приказа подхватили труп за руки и за ноги и поволокли к дверям.

— Куда, олухи? — Я помнил о солдатах Горгия. — Туда! Все прочь! — Я указал на ближайший потайной ход.

От растерянности они безропотно повиновались. Унесли труп, скрылись сами, куски стен встали на место, и мы остались в тронном зале втроем.

— Решай, царь, — сказал я.

— Я решил, — глухо произнес Минос, не отрывая взгляда от кровавых пятен на ярких узорах мозаики. — Тезей, сын царя Афин Эгея, я разрешаю тебе поединок с Минотавром, и да пошлют тебе победу боги! Ступай и приведи себя в порядок перед боем.

Тезей бросил меч в ножны, отвесил короткий поклон и вышел, старательно обойдя пятна крови. Я смотрел на Миноса — он сгорбился на своем сверкающем троне, глядя сквозь меня потухшими глазами. Кто знает, что он сейчас видел и где витали его мысли, в каких далях времени, в каких краях? На миг мне стало его жаль. Высокий царь Минос, владыка Крита и сопредельных островов. Усталый старик.

Я точно все рассчитал. Он по-разному мог отнестись к необходимости следовать веяниям времени, но я использовал в своих целях главный недуг царей, их самое слабое место — извечное недоверие к своему окружению.

Горгий был, наверное, единственным, кому Минос по-настоящему доверял и на кого полностью полагался, однако в глубине души, в самых потаенных ее уголках скрывалось опасливое сознание, что и Горгий может однажды оказаться... пусть лишь не вполне надежным — этого достаточно. Я дал выход трагическому противоречию: царь нуждается в преданных слугах — царь сомневается в верности самых верных. И я знал, что Минос теперь не рискнет остаться единственным сторожем Минотавра: люди, даже самые великие и умные, нуждаются в ком-то, кто переложит часть их забот на свои плечи. Самому стать тюремщиком Минотавра означает для Миноса необходимость избавиться от стражи Горгия и набрать новую, неизбежно раскрыть тайну нескольким людям — чтобы потом мучиться подозрениями и на их счет. Нет, он не рискнет. Легче и необременительнее покончить наконец с Минотавром, что Минос и сделал только что.

Минос посмотрел на меня, и я понял, что предстоит последнее испытание — решается, жить мне или умереть.

— А ведь ты никому никогда не расскажешь правду, — произнес он задумчиво.

Я немного встревожился было — в устах царя такое высказывание может означать и плаху, — но тут же успокоился: ничего подобного он не имел в виду, он же понял и оценил меня...

— Конечно, нет, — сказал я. — Помимо всех других соображений есть и такое: а кто мне поверит? Испокон веку повелось — о героях распускают всевозможные сплетни, стараясь принизить их славу и опорочить победы. Разве не прошел шепоток, что Геракл-де всего лишь наткнулся на дохлую Лернейскую гидру и отрубил голову у падали? Разве не твердили, что за Персея всю работу выполнил какой-то наемник-хетт? Никто, кроме ничтожеств, этому не верит, а погоду в таких случаях делают не ничтожества. И мне даже просто не поверили бы — ты постарался на совесть.

— Ты уверен, что мальчишка пойдет до конца? — спросил Минос. — Ведь он может, увидев Минотавра, отказаться...

— А собственно, что сейчас от него зависит? — сказал я. — Если он не сможет завершить дело, окажется, что наш герой одолел чудовище, но и сам скончался от ран. Твои люди сумеют быстро и ловко перерезать стражу Лабиринта?

— Да.

— А приготовить какую-нибудь бычью голову? Нужно что-то показать толпе?

— Да. — Он говорил как равный с равным, да такими мы и были, два сообщника. — Послушай, кто же ты в конце концов такой?

— Сын гончара, — сказал я. — Толкователь снов. Верный и вечный слуга и жрец Истины.

— Как это понимать?

— Исстари люди искали истину в судах и храмах, у жрецов, судей, мудрецов и оракулов, — сказал я. — Но они заблуждались. Истину можно найти только у таких, как я. Кстати, «путеводные знаки» Тезею не нужны. Их уже вручили ему.

— Хочешь служить мне?

— Благодарю, нет, — сказал я. — Я считаю, что истинный талант не должен ни от кого зависеть, иначе он завянет, творя по приказу. Вот золото я приму у тебя без внутреннего сопротивления.

— Ты его получишь сколько угодно. И не только за Минотавра.

— Но еще и за то, что, узнав меня, ты можешь теперь думать: хвала богам, я, царь Минос, все же не самый подлый человек на свете?

— Ты умен, — сказал он, бесстрастно глядя на меня круглыми совиными глазами. — Иди.

Этому тоже не хватает смелости быть беспринципным до конца, грустно подумал я. Как будто оттого, что нашелся кто-то подлее его, он станет праведником! А кто из нас подлее другого, еще неизвестно. И существует ли титул «самого подлого» и «самого честного»? Скорее всего, нет.


БИНОТРИС, ЧИСЛИЛСЯ ПОДМЕТАЛЬЩИКОМ ДВОРЦОВЫХ ДОРОЖЕК


Бедный пьяница даже не понял, что его убили, не узнал об этом. Он сидел спиной к двери, мертвецки пьяный, в комнату ворвались трое с обнаженными мечами, и все было кончено мгновенно.


ХАРГОС, ЧИСЛИЛСЯ ОТКРЫВАТЕЛЕМ ЗАСОВОВ ГЛАВНОГО ВХОДА В ЛАБИРИНТ


Не тот это был человек, чтобы его застали врасплох. Он не успел накинуть одежду, но успел схватить меч и дрался против троих в узком коридорчике, куда выходила дверь комнатки Мины. Еще двое лежали тут же, и лекаря им уже не требовалось. Харгос рычал, ругался, крутил мечом с непостижимой быстротой, и никак не удавалось к нему подступиться. Он понимал, что живым выбраться отсюда не удастся, но чувствовал себя прекрасно — снова не нужно было таиться, красться и убивать, нападая сзади. В руке блестел меч, он смотрел врагу в глаза, и враг смотрел ему в глаза, все было предельно просто, и Харгос был счастлив.

Нападавшие вдруг попадали на колени, тяжелое копье свистнуло над их головами и ударило Харгоса в грудь, как раз в сердце.


СГУРОС, ПОМОЩНИК НАЧАЛЬНИКА СТРАЖИ ЛАБИРИНТА


Он брел напролом сквозь кусты, шатаясь, топча цветы, оскальзываясь на каменных плитах, когда пересекал дорожки? Меч он уже давно выпустил из руки — изрубленные пальцы не держали. Кровь заливала глаза. Он не знал, куда бредет, кого хочет увидеть и что собирается делать. Поздно было о чем-то думать — ничего и никого больше нет впереди, только дворцовый сад и тяжелый запах крови. Но он брел куда-то, размахивая окровавленными руками, чтобы удержать равновесие.

Азартный перестук копыт возник впереди, стрела свистнула коротко и равнодушно. Сгурос опрокинулся на спину, в его глазах медленно гасло небо. Всадник свистнул и понесся прочь, к горящей казарме.


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Казарма стражи Лабиринта жарко пылала, отсюда, с крыши дворца, видно было, как из ее окон выскакивают крошечные человечки и тут же падают, пронзенные тонюсенькими, едва различимыми на таком расстоянии черными стрелами. Лучники стояли безупречно ровным квадратом — порядок, замыкавший в себе разрушение и смерть. Слева, в саду, метались пешие и всадники, доносился лязг мечей и секир и приводивший в ужас многие народы старинный критский боевой клич: «Шар-да! Шар-да!» — там добивали маленькую группу стражников, успевших выбраться из казармы до того, как ее окружили и подожгли с четырех концов.

Вот и все, Горгий, сказал я, глядя на затихающую внизу суету и черный дым, отвесной лентой поднимавшийся в ярко-синее небо, к облакам и богам. Вот и все, я обернул против тебя твою человечность и доброту, и ты убедился, что как оружие они ничего не стоят.

Но что-то не давало мне покоя, саднило незаметной снаружи занозой, и я не сразу докопался до сути.

На человечность и доброту Горгия я ставил всерьез, следовательно, они реально существуют — человечность и доброта? Но ведь я стремлюсь доказать обратное — и с помощью своего не написанного пока труда, и с помощью своей грандиозной затеи, которая вскоре завершится к полному моему торжеству, и всей своей жизнью? Как же я могу достигать успеха с помощью того, чего нет? Здесь скрывался какой-то злой парадокс, непонятная сложность, мне не хотелось задумываться над этим накануне полного своего триумфа, но забыть о странном противоречии я не мог. Я никогда ничего не забываю.

К полудню трупы были убраны, войска выведены из дворца, и в ту его часть, где размещался Лабиринт, стали через южные ворота пропускать простой народ — такого еще никогда не случалось, и вездесущие люди Клеона рассказали мне, что многие горожане побоялись идти. На всякий случай. Потому что такого прежде не бывало. Но и пришли многие, толпе не хватило места, хотя люди стояли тесно, как амфоры в трюме корабля, и передние почти касались грудью наконечников выставленных копий — солдаты выстроились в две шеренги, создав проход от бокового дворцового входа до главного входа в Лабиринт.

Минос оказался на высоте — не стал устраивать представления с собственным участием и произносить перед подданными патетические речи. Все было обставлено скромно, но внушительно — взвыли трубы, Тезей вышел на пустое крыльцо, медленно спустился с него и зашагал к Лабиринту. Цвет лица у него был нормальный, но лицо казалось посмертной бронзовой маской — полная отрешенность от всего сущего. Человек, идущий на смерть.

Разумеется, это не игра, какая тут, к Аиду, игра...

Наверное, несмотря на свое состояние, он был немного удивлен — толпа безмолвствовала, над ней взлетел и потух, как свеча на ветру, одинокий приветственный крик, по толпе извивающимися змейками скользнули быстрые шепотки и рассыпались, поглощенные мертвой тишиной, всосавшей их, как сухой песок воду.

Я понимал своих соотечественников — двадцать лет с Минотавром и сорок три трупа вселяли безнадежность. Надежда была, но немая — она таилась в жадных взглядах.

Бронзовые ворота в три человеческих роста, украшенные барельефами, изображающими бычьи головы, распахнулись с тягучим визгом — по приказу Миноса их петли никогда не смазывали. Минос знал, как распалить и без того взбудораженное воображение, как подлить масла в огонь. Открылся прямоугольник сырого мрака, и толпа колыхнулась — те, кто стоял совсем близко, попытались отшатнуться, как будто из ворот мог вылететь сам Минотавр или этот сырой мрак убивал прикосновением.

Я все же думал, что Тезей оглянется или задержится хотя бы на миг. Нет. Он был из тех, кто бросается в холодную воду не колеблясь. Он шагнул и скрылся во мраке. Створки ворот сдвинулись с леденящим душу визгом, загоняя обратно сумрак, и поперек них лег кованый засов.

— Послушай, а если боги все же решат помешать?

Пасифая жадно смотрела на вход в Лабиринт, ее лицо пылало, сейчас она не помнила о недавних оскорблениях, которым я ее подверг, — все ее мысли и побуждения были сосредоточены на одном.

— Глупости, — сказал я. — Не для того мы терпим богов и приносим им жертвы, чтобы они мешали нам устраивать дела... И уж, конечно, не для того существуют боги, чтобы блюсти так называемую высшую справедливость.


ТЕЗЕЙ, СЫН ЦАРЯ АФИН ЭГЕЯ


Я шагал, весь обратившись в слух, но, кроме моих едва слышных шагов (сандалии я снял сразу же у входа), не раздавалось ни звука. Камень и тишина. Отверстия в потолке, зиявшие через каждые десять шагов, давали достаточно света.

Да, без цепочки со знаками пришлось бы бродить здесь не один день... Я обратил внимание, что коридоры, довольно низкие и узкие, никак не были рассчитаны на то, чтобы по ним передвигалось крупное чудовище, — они явно предназначались лишь для человека. Возможно, это был путь, по которому Минотавру носили еду, — должны же были его чем-то кормить все эти годы, невозможно поверить, что единственной пищей ему служили посылаемые раз в несколько лет в качестве живой дани люди. Однако и другие коридоры, которые пересекала моя дорога, были такими же. Видимо, чудовище безвылазно пребывает в центре...

Безусловно, у Лабиринта есть свои тайны. Я чувствую в происходящем какую-то нехорошую странность, потаенные темные места, но никак не могу понять, какое место в ней занимают люди, посылаемые в качестве дани, но так и не попавшие в Лабиринт (я узнал двух афинян, ставших здесь слугами, они меня, к счастью, нет, я никому об этом не сказал), и чем вызван сегодняшний разгром стражи Лабиринта — тщательно продуманная хладнокровная резня. Что произошло за закрытыми для меня — до моей схватки с Горгием — дверями тронного зала? И что здесь вообще происходит? Не стоит пока над этим думать, главное — в коридоре достаточно места, чтобы как следует размахнуться мечом.

Кровь стучала в виски жаркими толчками, рукоять меча в ладони стала влажной. Ненужные уже диски я собирал в кулак, цепочка, свисавшая меж пальцев, становилась все короче, и мне казалось, что это жизнь догорает, как забытая свеча, наконец осталось три знака... два... один... и из очередного круглого зала уходит в неизвестность лишь один, не отмеченный никакими знаками коридор и круто поворачивает влево.

Унимая колотящееся сердце, я повернул влево и замер, пораженный тем, что мне открылось. Коридор был единственным входом в большую квадратную комнату, освещенную солнечными лучами, проникающими сквозь четыре отверстия в потолке, и обставленную, словно покои знатного человека. И навстречу мне встал юноша лет двадцати.

— Я тебя не знаю, — сказал он удивленно. — Кто ты такой и как сюда попал?

— А ты? — спросил я, чувствуя, как сломалось что-то в моей душе, что-то блестящее и светлое. — Ты-то кто такой, Аид тебя забери?

— Меня зовут Минотавр, — сказал он. — Еще меня зовут Астерий, что означает «Звездный».

Ноги у меня стали то ли деревянные, то ли ватные. Держать держали, но не чувствовал я их. Я как-то сразу поверил, что это не колдун, который, подобно Протею, может принимать самые разные обличья, что это его истинное и единственное обличье, что никакого другого Минотавра нет. Все исчезло, было только вмещавшее весь мир разочарование, горечь и обида: «Славный герой Тезей, победитель страшного Минотавра!..» Вся будущая жизнь, все великое, что я для себя наметил и чему этот подвиг должен был послужить пьедесталом, уходило, как вода сквозь пальцы. Будущего не было. Хотелось кричать, плакать, рубить все подряд — его, стол, стены. Проклятый Минос...

Все получило объяснение. Чудовища никогда не было. Груда золота против медной монеты — те, кто прибывал для поединка, убиты стражей в этих коридорах. Живая дань вместо того, чтобы сгинуть в Лабиринте, превращается в слуг и наложниц. Но то, что стража и ее начальник убиты, то, что Рино так уверен в моей победе и меня, вооруженного, беспрепятственно допустили к «чудовищу» — все это может означать, что Минотавр им больше не нужен почему-то, что они собираются кончать игру. Прикинем-ка трезво и холодно — если они кончают игру, раскроют ли они Криту и всему миру правду? А ведь нет, наверняка нет... Прикинем трезво и холодно, дружище Тезей, ведь в таком случае ничего ты не теряешь, абсолютно ничего, что же ты рассопливился?

— Что тебе нужно? — спросил Минотавр.

— Я пришел тебя убить, — решительно сказал я.

— Но ведь...

Я понял, что он имел в виду, и сказал:

— Прежней стражи больше нет — перебита. И я должен тебя убить.

— И ты об этом так спокойно говоришь?

— А что прикажешь делать? — спросил я. — Оскалить зубы и осыпать тебя проклятиями? С пеной у рта кричать: «Умри, несчастный!»? К чему эти забавы, мы не комедианты. Я не испытываю к тебе ни любви, ни ненависти, ты мне безразличен, как эта стена. Просто-напросто условия игры и мои жизненные планы складываются так, что я должен тебя убить.

— Но что я тебе сделал?

— То-то и оно, что ровным счетом ничего, — сказал я. — Обстоятельства... Давай-ка присядем и спокойно поговорим.

Вначале я зорко следил за его движениями, но скоро решил, что это глупо, — откуда у него оружие? И он явно слабее меня.

— Ты знаешь, что о тебе говорят и кем тебя считают за пределами дворца все эти двадцать лет? О тех, кто пытался с тобой сразиться?

На его лицо набежала тень.

— К сожалению...

— Вот видишь. Тебя считают чудовищем и людоедом. Мать от тебя отреклась. Сводная сестра помогала мне. Что думают о тебе тысячи людей, я и не говорю, ты все знаешь сам. Ты — пугало. Ну зачем тебе жить?

— Мне еще не поздно начать все сначала.

— А нужно ли? — спросил я. — А стоит ли? И что ты понимаешь под этим «все сначала», позволь тебя спросить? Покинуть эти мрачные стены и уйти к людям, что ли? А что ты им можешь дать?

— Хотя бы свои стихи.

— Ого? — Я был удивлен. — Взглянуть можно?

Он взял свиток папируса — их много лежало на изящном кедровом столике, — протянул мне.

Отрубите мне голову, но это была настоящая, большая Поэзия. Дед Питтей собрал в Трезене лучших поэтов, философов, книжников, рапсодов, я получил отменное образование и, хотя сам не мог рассчитывать на славу большого поэта, безусловно был в состоянии отличить драгоценность от аляповатой подделки. Печально, до слез больно, что придется уничтожать такие стихи, но ни один клочок бумаги, ни одна вещь не должны покинуть эти стены. А взять их и впоследствии выдать за свои было бы крайне непорядочно...

— Что ж, это поэзия, — сказал я. — Грустные стихи, конечно, но, сидя двадцать лет в этих стенах, комедию вряд ли напишешь... Ты подлинный талант. Но что это меняет? Людям вовсе не нужен гениальный поэт Астерий, сменивший привычное всем чудовище Минотавра.

— Почему?

— О человеке сплошь и рядом судят по впечатлению, которое он производит на окружающих, — сказал я. — Возьмем, к примеру, меня — я молодой, симпатичный, обаятельный парень, полностью соответствующий облику героя, каким он представляется и глупой толпе, и умным людям, и вот от меня на каждом шагу ожидают благородных поступков, девушки бросаются на шею, мне безоговорочно верят самые недоверчивые умники. Правда, это имеет и свою оборотную сторону: многие меня считают простачком-шалопаем, мускулами без мозгов, симпатичным пустоцветом. Ну, до поры до времени меня это устраивает. Словом, меня хотят видеть таким, каким я кажусь, и усиленно начинают меня придумывать. И не меня одного, примеров предостаточно. Ты знаешь, кто строил твой Лабиринт?

— Великий мастер Дедал, — сказал Минотавр.

— А историю его бегства с Крита ты не знаешь? Это в высшей степени поучительная история. Был у Дедала сын Икар — ничего особенного, юнец, каких тысячи, не блещущий талантом. Минос их почему-то не отпустил после завершения строительства, и они решили бежать. Дедал — великий мастер, он смастерил крылья из перьев, скрепив их воском, и отец с сыном покинули Крит. Обрати внимание: Дедал настрого предупредил сына, чтобы тот не поднимался высоко, ибо солнце немедленно растопит воск. Сынок, по ослиной привычке делать все наперекор, тут же взмыл выше облаков, воск, разумеется, растаял, этот болван упал в море и утонул. Произошло примерно то же самое, как если бы человеку сказали: «Не бейся головой об стену!», а он тем не менее разбежался — и трах! Дедал жил еще долго, он был великим механиком, архитектором, скульптором, изобрел пилу, рубанок, еще многое. И тем не менее его в девяти случаях из десяти вспоминают не как великого мастера, а как отца Икара. Но разве Икар заслуживает хотя бы одного похвального слова? Он ничегошеньки не сделал, не вылепил и паршивой статуэтки, не построил и убогой лачуги, ничего не оставил людям. Но его помнят и прославляют лишь потому, что романтическим дуракам его смерть представляется актом героизма, духом поиска и прочей дребеденью... Понимаешь меня?

— А я, следовательно?

— А ты — людоед из Лабиринта, — сказал я. — Допустим, тебя не пристукнут в первые дни и ты сумеешь объяснить людям, что их дурачили. Не верю я в такое везение, но допустим... И что же? Одни будут мстить тебе за пережитый страх, другие так и не поверят в твою невиновность, заявят: «Что-нибудь да было, не зря же двадцать лет... Не бывает дыма без огня...» Будут, надуваясь от важности и собственного благочестия, изрекать пошлые обывательские афоризмы, которыми страшно дорожат и гордятся, потому что сочинили их сами, — как же, они ведь тоже творческие личности. Они уже создали для себя предельно ясную и незатейливую картину мироздания, а тут пришел ты и все разрушил. Да сжечь тебя! Маленький человек ужасно не любит, когда сомневаются в его умении с первого взгляда проникать в суть вещей. Уверяю, кончится все тем, что тебе придется бежать под чужим именем куда-нибудь в безлюдную глушь, то есть, по сути, сменить одну тюремную камеру на другую, разве что более просторную.

— У меня были друзья среди стражи.

— Люди, знавшие правду с самого начала и видевшие все своими глазами, — сказал я. — Никого из них уже нет в живых. И вообще, ты ведь никогда не видел большого мира и не знаешь, каким количеством мрази он населен.

— Что же, большинство людей — мразь?

— Вольная или невольная, — сказал я. — Убежденных, конечно, меньше, приспосабливающихся, вынужденных быть мразью в несколько раз больше, и вторые, несомненно, подлее первых.

— Зачем тебе моя смерть? Тебе лично?

— Я — несчастный человек, — сказал я. — Да-да, не удивляйся. С родителями мне не повезло — матери не помню, мачеха два раза пыталась отравить, отец полон сил и цепко держится за трон. Нужно пробивать себе дорогу, вот только как? Мне нужен звонкий, шумный зачин, сразу выдвинувший бы меня на первый план, на видное место. Меня считают глупым буяном, смазливой бездарью, простягой-парнем, а я ведь получил в Трезене, пожалуй, лучшее образование, какое только в наше время можно получить в Элладе... Я способный, умный человек с зачатками полководца и государственного деятеля — так считали мудрые трезенские учителя, и их мнение мне передали под большим секретом — они-то мне прямо об этом не говорили, чтобы не зазнался невзначай. Но все равно нужен зачин, первый шаг, а как его сделать? Чудовища истреблены, Троянская война давно кончилась, золотое руно и золотые яблоки Гесперид добыты до меня. Повторять чужие подвиги — обрести не славу, а поражение. Из-за Елены — пусть формально — сожгли Трою, из-за Медеи и Андромеды разгорелись жуткие страсти, но из-за жены Кикирского царя я угодил в каталажку, как мелкий воришка, а Пиритоя и вовсе бесславно загрызли собаки. Участвуя в нынешних войнах, славы не приобретешь — мелочь.

— Но истории с Еленой и Медеей не так благолепны, как это пытаются представить.

— А какая разница? — спросил я. — Ну какая разница?! Да плевать, что «романтическое похищение Елены» не более чем шитая белыми нитками провокация Агамемнона и его сообщников. Плевать, что Медея, мачеха моя дражайшая, кол ей в глотку и еще куда-нибудь, всего лишь бежала с любовником, обокрав на прощание любящего папашу. Какая разница, Аид меня забери, если тысячи маленьких человечков провозгласили Язона и разрушителей Трои героями?

— Разве все подвиги таят в себе ложь и ничтожность? — спросил Минотавр.

— О, разумеется, нет, — сказал я. — Взять хотя бы Персея или дядюшку Геракла — эти-то настоящие. Я и не стремлюсь развенчать абсолютно все славные подвиги, нет, я просто следую некоторым примерам. Прослыв победителем Минотавра, я приобрету славу и смогу идти дальше.

— Но ведь славу героя ты должен заслужить главным образом у тех самых маленьких человечков, я так понимаю? — спросил Минотавр.

— У них, червяков, — сказал я.

— Но ты же их ненавидишь?

— Ничего другого мне не остается, — сказал я. — Один-единственный раз я проведу игру по их правилам, а потом... О, уж потом-то я получу возможность не оглядываться на них поминутно и буду делать только то, что действительно нужно и необходимо...

— А если не удастся? — спросил Минотавр.

— Удастся, — сказал я.

— Так что, я обречен? — спросил Минотавр. Он волновался, но животного страха за жизнь я в нем не заметил.

— Уж прости, обречен.

— А совесть не будет мучить?

— Кто ее видел, эту совесть, кто ее трогал, кто ее пробовал на зуб... — сказал я. — Разве я какой-нибудь выродок? Не я эти законы устанавливал. Храм какой-нибудь построю, нищим мешок денег раздам, что ли...

— Думаешь, поможет?

— Да не знаю я, отвяжись! — рявкнул я.

Было бы легче и проще, если бы он кричал, ругал меня последними словами, отбивался, но он лишь задавал все те вопросы, которые, размышляя наедине с собой, мог бы задать себе и я. Те самые вопросы...

— Посмотри, что получается, — сказал я. — Никакого преступления я не совершаю. Преступление — это деяние, нарушающее установленные людьми законы, каноны и установления. Меж тем, согласно этим установлениям, ты — отверженное чудовище. Преступник я только для тебя, а для людей — герой. Когда тебя не станет, некому будет считать меня преступником.

— Кроме твоей совести.

— Да что ты заладил, кто ее видел...

— Воздуха, которым мы дышим, мы тоже не видим и не чувствуем, но это не означает, что его не существует.

— Знаешь что, хватит, — сказал я и встал. — До спазмы в горле мне жаль, что погибает талантливый поэт, но правила игры...

— Давай, — сказал он, бледный, как смерть. Он стоял и смотрел на меня. — Действительно, лучше уж так. Давай.

Я поднялся, взялся за рукоять меча, отнял руку и сказал едва ли не просительно:

— Знаешь, тебе ведь не трудно... Ты бы сделал страшное лицо, зубы оскалил, что ли... Хоть выругай меня, а? Чтобы было что-то от чудовища...

— Убивай человека, — сказал Минотавр, в его лице не было ни кровинки, и я вдруг с ужасом понял, до чего он чертами лица и голосом похож на Ариадну. — Убивай — человека!

— Ругай меня! — заорал я уже откровенно умоляюще, плевать мне было на все. И выхватил меч из ножен. — Обзови как-нибудь, ублюдок распроклятый!

— Бедный Тезей, — сказал Минотавр и поднял глаза к четырем квадратным кусочкам синего неба над нашими головами.

Я освободился от его взгляда, он больше не смотрел мне в глаза, и это словно освободило меня от власти всевозможных глупых снов и глупых установлении, невидимых, неосязаемых и потому, быть может, вовсе не существующих.

И меч взлетел, рассекая прозрачные, усыпанные искрящимися пылинками солнечные лучики.


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Тишина была как свинец, мгновения были как века. И толпа внизу, и солдаты словно превратились в скопище статуй, редко-редко вздрагивала чья-нибудь голова, когда человек переступал с ноги на ногу, или вздрагивало копье в руках солдата, уставшего держать его наперевес.

Я считал про себя шаги, которые он должен сделать по коридорам, начинал снова и снова, вводя поправки на то, что он крадется медленно и осторожно, — и перестал, когда понял, что и хромая черепаха успела бы за это время добраться до центра Лабиринта. Значит, они встретились. И вступили в разговор. О чем они могут говорить и могут ли они мирно разговаривать?

Я был близок то ли к помешательству, то ли к тому, чтобы вырвать меч у ближайшего солдата и самому броситься в Лабиринт. Стоявшая рядом со мной Пасифая даже простонала несколько раз. Я уверен, что россказни о нечеловеческих пытках, которым подвергаются дурные люди в подземном царстве мертвых, лживы от начала и до конца и не имеют ничего общего с буднями и делами Аида, ибо в них не упоминается наиболее мучительная и страшная пытка — ожиданием.

А ведь если подумать, у меня не было ровным счетом никаких причин волноваться. Потайная комната, где обычно скрывался Харгос, не была пуста и на этот раз. Там стояли трое доверенных людей Миноса, и у их ног лежала в окровавленном мешке голова быка. Именно этот мешок и должен был взять с собой Тезей, убей он Минотавра. В противном случае в схватке погибли бы и «герой», и «чудовище».

Почему же мне так важно, чтобы Минотавра убил именно Тезей? Неужели — мне стало холодно от этой мысли, — неужели и я, как Минос, ищу кого-то, кто был бы подлей меня? Почему мы так стараемся найти кого-то, кто был бы подлее нас? Не означает ли то, что подсознательно мы о чем-то жал... нет! Нет!

Дым, поваливший вдруг из центра Лабиринта, вызвал в толпе недоуменное тревожное перешептывание. Он уничтожает следы, понял я, значит, он решился. Мой триумф. Всего два коротких слова... Дым валил и валил, становясь все гуще и чернее, поднимаясь все выше. И раздались звонкие удары — кто-то барабанил изнутри в бронзовые ворота Лабиринта высотой в три человеческих роста, украшенные барельефами в виде бычьих голов.

Глухо стукнул упавший на землю засов, и в распахнувшихся воротах появился Тезей, он сделал два шага вперед и поднял над головой покрытый пятнами крови мешок.

Казалось, небо треснуло и рушится на землю, дробясь и рассыпаясь на тысячи гремящих кусков. Вопль тысяч глоток тех, кому удалось попасть во дворец, и тех, кто толпился вокруг дворцовых стен, невозможно было ни с чем сравнить. Я, свыкшийся с подлинной сущностью Минотавра, как с собственным отражением в зеркале, совсем забыл, что должно твориться на душе у людей, изо дня в день слышавших рев и считавших, что они обречены жить рядом с омерзительным чудовищем, не мог оценить в должной мере их радость и разделить ее с ними — как-то не с руки.

Впору было зажать уши, толпа тяжело колыхалась, как штормовое море, люди натыкались на острия копий и не замечали этого, не чувствовали боли, на их обнаженных руках и хитонах алели пятна крови, солдат потеснили, они почти касались спинами друг друга. Тезей с трудом смог протиснуться к дворцовому крыльцу. Следом за ним отступили к крыльцу и солдаты, вытянулись целью у нижних ступеней. Теперь толпа заливала весь огромный двор, приветственные клики гремели с прежней силой, словно люди состояли лишь из легких и глотки.

Вот и все. Интересно, первый ли я, кто, вопреки уверениям нищих мудрецов о невозможности такого, успешно совместил гений и злодейство? Настал миг моего наивысшего триумфа. Анти-Геракл — так я с полным правом могу себя назвать. Эта толпа там, внизу, ревет и машет руками, приветствуя грандиозную несправедливость, подлейшую ложь, исходит торжествующими воплями, обращенными к человеку, которого, по так называемой высшей справедливости, существуй она на самом деле, следовало бы немедленно повесить. И это я заставил их превратиться в стадо баранов, мое имя, сами того не зная, будут произносить люди во всех уголках Эллады, во всех странах обитаемого мира, едва речь зайдет о Тезее. Вот и все. Мой звездный час, моя покоренная вершина. А я не чувствую ничего, кроме томительной усталости и сознания какой-то невосполнимой потери... Почему?

Последние клубы дыма оторвались от плоской серой крыши Лабиринта и медленно таяли в воздухе. Рев толпы вязнул в ушах. Я отвернулся и пошел к тронному залу.

Во дворце творилось что-то странное. Застыли на лестницах и в коридорах в настороженно-раскованных позах телохранители, суета слуг и царедворцев ничем на первый взгляд не отличалась от обычной, но в лицах, движениях, взглядах, необычно приглушенных голосах сквозила какая-то жалкая растерянность и даже бессилие, словно никто не ведал теперь, как держаться, что делать, с кем говорить и о чем. Дворец напоминал богатый дом, владелец которого внезапно умер, не оставив завещания, и толпа ошеломленных родственников, домочадцев и челяди отчаянно пытается догадаться, чего им ждать от будущего, для кого все пойдет прахом, перед кем распахнутся ворота в золотые чертоги. Словно дети, отставшие от няньки на прогулке, словно скопище бессильных теней. Я шел, не обращая ни на кого внимания, отпихивал локтями слуг и высших сановников, и мне казалось, что я действительно прохожу сквозь них, сквозь туман, а временами казалось, что и встречные ныряют в меня, как в полосу дыма.

С Тезеем я столкнулся у дверей тронного зала, он шагал, деревянно переставляя ноги, как шагают куклы-дергунчики, которых я мастерил в детстве. Глаза у него были отрешенные и пустые, они ничего не отражали, словно шарики цветного камня в глазницах статуй, руки сжимали мешок так, что побелели костяшки пальцев. Ударом кулака он распахнул створку дверей, она так и осталась открытой, и я вошел вслед за ним, и на ходу вдруг понял, что в руках у него не тот, виденный мной мешок с бычьей головой. Все я понял и знал, что больше никогда не увижу Клеона и еще двух, что ждали его в той потайной комнатке...

Кровавые пятна, запачкавшие мозаичный пол там, где на него рухнул Горгий, были уже тщательно смыты. Семейство находилось в сборе — бесстрастный, как всегда, Минос, откровенно торжествовавшая Пасифая и Ариадна, олицетворение беззаботного счастья, сиявшая от радости за своего героя. На меня обратили внимания не более чем на небо за окном. Я примостился в стороне, откуда мог видеть всех, — мне определенно казалось, что последнее действие пьесы еще не сыграно.

Тезей остановился перед троном и лишенным какого бы то ни было чувства голосом сказал:

— Минотавр мертв, царь.

— Может быть, ты хочешь золота? — спросил Минос.

— Хочешь унизить, заплатив за работу, как наемнику? Благодарю, мне не требуется ничего из того, чем положено одаривать в таких случаях, ни мешка с монетами, ни руки твоей дочери. (Ариадна тихо ахнула.) Разве что, — полузакрыв глаза, он прислушался к реву толпы во дворе. — Собственно, и этих воплей мне не нужно, да что поделать... Прощай, царь. Я возвращаюсь в Афины. При расставании хотел бы сказать, что ты искуснейший мастер. Старые люди рассказывают, что есть где-то мастера, способные превращать свинец и медь в золото. Ты же двадцать лет извлекал для Крита золото и славу вовсе из ничего... Создал чудовище из обыкновенного ребенка, прижитого женой на стороне. Ты его видел когда-нибудь?

— Нет, — к моему удивлению, спокойно и даже чуточку любопытно ответил Минос. — Никогда.

— Ну, тогда смотри. — Тезей сорвался на крик. — СМОТРИ!

Он поднял за волосы голову Минотавра и, хохоча каким-то трескучим безжизненным смехом, приговаривал:

— Смотри, не бойся, это не голова Горгоны, она не в состоянии убивать взглядом, а жаль, до чего жаль...

Неужели он рассчитывал пронять Миноса, глупец?

Душную тишину пронзил нечеловеческий крик Пасифаи, и я вздрогнул, я чувствовал, что с каждым мгновением теряю способность оставаться бесстрастным. Пасифая, вытянув руки, как слепая, спотыкаясь, шла к Тезею, до него было всего несколько шагов, но ей, казалось, потребовался век, чтобы преодолеть этот путь. Время застыло, и мы были заключены в нем, как мухи в кусках янтаря, что привозят с побережья северных морей. Пасифая взяла голову Минотавра из рук Тезея (он отшатнулся, выпустил из другой руки и мешок) и прижала ее к груди. Мне стало жутко — она изменилась в один миг, теперь это была растрепанная старуха с тусклыми глазами и сморщенным лицом, сгорбленная под грузом истины.

Так она не знала? Не знала! Никогда не видела его, как и Минос? Все эти годы я считал: она прекрасно знает, что Минотавр — обыкновенный ребенок, обыкновенный человек. Исходя из этого, я и относился к ней соответственно.

— Мы всегда мечтали о сыне, помнишь? — сказала Пасифая Миносу. — Красивом, умном, сильном. Тебе не понять, как мечтает о ребенке женщина, я мечтала о нем, ждала его, а он все эти годы был здесь, рядом, именно такой... Что же теперь у тебя осталось и кто у тебя остался? Только ты, золотой трон и великий Крит? Может быть, из-за того, что ты поступил так, у нас и не было сына... И я-то, я пыталась, я все эти годы ненавидела Горгия за то, что он его оберегал, я в конце концов добилась, можно умереть от смеха...

Она и в самом деле рассмеялась, но захлебнулась лающими звуками и смолкла, баюкая голову, как ребенка. Я не узнавал ее. Уходило, кровью из раны утекало что-то, составлявшее до сих пор неотъемлемую часть моего существа, я терял себя и бессилен был этому воспрепятствовать.

Ариадна остановилась перед Тезеем и смотрела ему в лицо огромными сухими глазами — хвала богам, что это не на меня она смотрит. Тезей медленно-медленно поднял руку, словно защищался от удара, хотя она не шевелилась.

— Ты просто запомни, — сказала она даже не взрослым — а старым голосом. — Запомни этот день и никогда его не забывай, — повернулась к Миносу, и в голосе зазвучали жалобные интонации ребенка, осознавшего, что на свете существует смерть, и вынужденного отныне с этим примириться. — Ну что ты наделал?

— Я? — сказал Минос глухо. — Что же, вы отыскали какой-то выход, вы нашли виновного. Во всем виноват я. Или он. — Не глядя на меня, он безошибочно указал в мою сторону. — Отыскался один-единственный злодей, одинокий мерзавец, повинный во всей лжи и крови, и можно успокоиться. Легче от этого не станет, но с собственной души полностью снят груз какой-либо вины. В Аид отправимся я или толкователь снов, а вы останетесь, погруженные в свою печаль и скорбь, такие ни в чем не повинные... Прекрасный выход. Ну а вы-то, вы все? Вам просто не хотелось ни о чем думать и ничего знать, вы предпочитали купаться в блаженном неведении, чистые и безгрешные. Вас полностью устраивала солнечная сторона улицы, заглядывать в темные переулки не хотелось — лучше вообще забыть, что они существуют. Всякое зло обязательно творится с чьего-то молчаливого согласия, кто-то отворачивается, кто-то закрывает глаза, кто-то не желает признать, что черное — это черное. И льется кровь. Не обвиняйте в убийстве Минотавра кого-то одного. Убийц Минотавра не перечесть. Докажите мне, что я неправ. Что же ты молчишь, Ариадна? Либо виноваты все, либо никто не виновен. Но второго быть не может — голова перед нами...

От Пасифаи бесполезно было ждать каких-либо слов — она сидела на ступеньках своего трона, баюкала голову Минотавра, и ее глаза все явственнее наливались безумием. Ариадна, не взглянув на отца, молча кивнула и, оцепеневшая в обретенной взрослой мудрости, вышла неслышно, как тень.

— Ветер дует в сторону Пирея, — сказал Тезей. — Прощай, Минос. — Он вынул из ножен меч и швырнул его к моим ногам. — Забери. Стоило Гефесту стараться ради такого дела...

— Какой там Гефест, — сказал я. — Гермес купил его где-то в Афинах.

— Что, и он жулик?

— А чего ты еще ждал от нашего покровителя? — пожал я плечами. — Отправляйся к своим землякам, славный герой. Желаю самого наилучшего. Желаю совершить все, что ты там задумал...

— Так и будет, — сказал Тезей. — Я вас ненавижу — за то, что оказался таким же, как вы. Ничего, все забудется и ничего не повторится. Будет другое — честное, светлое, и я искуплю свою вину, сполна расплачусь за проявленную однажды слабость.

Он ушел, веря во все, что сказал, и уже не слышал, как Пасифая дребезжащим голосом затянула колыбельную.


ГЕРМЕС, ПОКРОВИТЕЛЬ ТОРГОВЦЕВ И МОШЕННИКОВ, ОДИН ИЗ БОГОВ ОЛИМПА И ВЕСТНИК БОГОВ, ПОКРОВИТЕЛЬ ПУТНИКОВ


Я шагал, поигрывая кадуцеем, этой глупой игрушкой, от которой по идиотской воле Зевса мне так никогда и не избавиться. Я шагал по коридорам дворца. Одни и не замечали меня, другие шарахались, молитвенно воздевая руки или зажимая ладонью готовый вырваться изо рта крик. Все это было до омерзения знакомо, жизнь не блещет разнообразием. Ну, в конце концов, наиболее беспокоит не это: оскорбляет то, что почти все плуты, которым мне волей-неволей приходится покровительствовать, в глубине души считают меня равным себе, чуть ли не сообщником. И не вырваться из этого заколдованного круга. Правда, мы боги, позади и впереди у нас вечность, и мы давно разучились отдаваться каким-либо чувствам со всей полнотой и страстью, но и мы не равнодушны ко всему на свете, нет, что-то осталось, что-то покалывает время от времени — слабые звуки долетевшего издали смеха, шум бушующей где-то на другом конце света грозы.

Крики раздались вновь — с галереи толпе показывали бычью голову, игравшую роль головы страшного людоеда Минотавра. Я мимоходом покривил губы в иронической и грустной усмешке. Еще один подвиг, совершенный при моем содействии. Еще один лист в мой венок там, на Олимпе. До чего же я ненавижу Олимп... Сборище усталых актеров, поддерживаемых на ногах лишь блеском взятой на себя роли, чья жизнь всецело подчинена выбранному однажды образу, бессильных что-либо изменить в своем характере, — застывшая злоба, застывшее распутство, застывшая юность, застывшее мастерство. Есть на свете то, чего боятся и боги, — неизменность. Нам никогда не стать другими, не выбрать иное дело по душе, не измениться. На Олимпе нашелся один-единственный, рискнувший восстать против неизменности, застывшего, как лед, бытия, дерзнувший похитить огонь, стремившийся сделать людей чище, лучше, добрее. Но он волей наших идиотов давно прикован к скале на Кавказе, и орел каждый день рвет его печень. И арестовывал его не кто иной, как я, Гермес Легконогий.

Я ненавижу обитателей Олимпа, но мне не избавиться он них, не прыгнуть выше собственной головы, не выскочить из собственной кожи. Я тоже прикован, как Прометей, но свою цепь я выковал себе сам и путь выбрал сам — плыть по течению. И я не знаю, действительно ли мне хочется прилагать силы к добрым делам, или это глупая попытка исправить заведомо неисправимое, я не знаю, зачем я сейчас иду по убранным с аляповатой роскошью комнатам и коридорам.

Мне надоело вышагивать среди равнодушных и почтительных, и я свернул в первую попавшуюся дверь.

Ариадна стояла у окна, выходящего на море, синее и спокойное в этот день, и где-то на полпути к горизонту белел горизонтальный прямоугольничек паруса — ветер дул в сторону Пирея. Она мельком глянула на меня и отвернулась, словно привыкла лицезреть богов каждый день и они ей давно наскучили, а то и опротивели.

Я положил на столик кадуцей, подошел и остановился рядом с ней. Парус достиг места, где море сливалось с небом, стал опускаться за горизонт, превратился в тоненькую белую черточку, а там и она пропала. И тогда Ариадна повернулась ко мне.

— Почему так случилось? — спросила она.

— Откуда я должен это знать? — ответил я вопросом.

— Ты же бог.

— Ах да, разумеется... Боги заранее знают ответы на все вопросы. Боги существуют для того, чтобы человек в любую минуту мог заявить, что его грехи вложены в него богами, а сам он совершенно неповинен в подлости, трусости и лжи.

— Значит, ты не знаешь?

— Может быть, — сказал я. — А может, не хочу утруждать себя знанием ответов на все вопросы — к чему? Ты думаешь, стало бы легче, разложи я по полочкам твои побуждения, мысли и ошибки и распиши с точностью до мига, когда ты подумала или сделала что-то не так? Неужели стало бы легче?

— Не знаю.

— Вот видишь.

— Ты тоже во всем этом участвовал.

— С таким же успехом ты можешь обвинить тот меч, которым все было проделано.

— Я по-иному представляла себе роль богов.

Она повзрослела и поумнела за считанные мгновения — там, в тронном зале, — но по-прежнему не могла отрешиться от устоявшихся представлений о богах. И не ее в том вина.

— Боги, боги... — сказал я. — Милая девочка, почему вы все время пристаете — научи, подскажи? Вы выдумали нас, чтобы получить ответы на все вопросы, но ответов не будет, пока вы сами их не найдете, потому что вы задаете вопросы не нам, а самим себе. Когда же вы это поймете?

Я замолчал, мне стало страшно — я почти дословно повторил слова Прометея, расцененные на Олимпе как едва ли не самое тяжкое из Прометеевых преступлений — вернее, из того, что Зевс приказал считать преступлениями. Если бы кто-нибудь передал мои слова Зевсу... Интересно, кому поручили бы арестовать меня?

— Значит, и ты не знаешь, — сказала Ариадна.

— Не знаю, не хочу знать. К чему вникать в тонкости слов и понятий?

— Я не хочу жить, — сказала она.

— Полагаешь, что жизнь кончена? А не чересчур ли поспешно?

— Нет, тут другое. Я не могу себя оправдать.

— От тебя мало что зависело, девочка.

— Все равно. И потом... Я не думаю, что впереди будет что-то, что зачеркнет случившееся или сделает счастливее.

— Тебе не кажется, что это влияние мига?

— Нет, — сказала Ариадна. — Я все обдумала и взвесила. Лучше уйти сразу, чем подвергаться риску нагородить еще множество более мучительных ошибок.

— Подожди, — сказал я. — Еще раз подумай и взвесь.

— Подумала и взвесила. Разве ты можешь что-нибудь посоветовать? Ты же упорно отказываешься.

— А почему бы и не посоветовать! — сказал я. — Я могу предложить тебе стать моей возлюбленной. У богов есть одно очень ценное качество — они настолько хорошо изучили все сделанные людьми ошибки, что со мной ты могла бы не бояться наделать ошибок.

Почему мне вдруг пришло это в голову? Неужели меня может всерьез волновать судьба этой девчонки? Перед нами прошли тысячи судеб, нас ничто не может удивить и тронуть, мы бесстрастны и холодны. Или у меня столь плохое настроение, что я полагаю, будто не я спасаю, а эта девочка может во мне что-то спасти?

— Иными словами, ты мне предлагаешь стать куклой, которую ты избавишь от необходимости думать и принимать решения?

— Зачем так категорично? — сказал я. — И потом, разве не это было извечным женским желанием — найти кого-то сильного, кто избавит от самостоятельных решений?

— Возможно. Но разве ты способен чувствовать по-настоящему? Я всегда считала, что рассказы о влюбленных до безумия и безудержно разгневанных богах — выдумки. Ваш опыт, помноженный на ваше бессмертие, по-моему, сделал вас неспособными на искренние чувства.

Вот так. Эта девочка смогла без посторонней помощи отыскать ахиллесову пяту богов. То, о чем я когда-то думал чаще, чем следовало бы, сидя на своем любимом месте у какой-нибудь из рек подземного царства — у тяжелых и медленных, как расплавленный свинец, вод Стикса, у еще более медлительной, застойной почти, пряно и душно пахнущей Леты, у серых унылых струй Ахерона. Я уже забыл, когда именно перенял у людей привычку размышлять на берегу реки...

— Ты во многом права, — сказал я. — Неспособны мы на искренние чувства. Но разве это означает, что мы не можем испытывать симпатию и предлагать что-то от чистого сердца?

— И только, — сказала Ариадна. — Спасибо, если это действительно от чистого сердца. Но я не хочу быть красивой игрушкой даже у бога. И хватит об этом.

Она подняла крышку шкатулки и вынула длинный тяжелый кинжал из черной бронзы с рукоятью в виде распластавшейся в прыжке пантеры. Я мог бы ее остановить, заставить идти навстречу моим желаниям и воле — я все-таки бог, — но во всем дальнейшем не было бы ни капли ее собственных желаний и воли, а иметь дело с куклой, каждым движением которой управляешь ты сам, — смертная тоска, пусть даже я не могу ощутить во всей полноте сущность понятий «смерть» и «тоска» так, как их может ощутить человек. Здесь я был бессилен, оставалось смотреть, как она поворачивает кинжал лезвием к себе, и лицо бледнеет в отчаянной решимости, но рука не дрожит. Я отвернулся и бессмысленно смотрел на искрящееся мириадами солнечных зайчиков море, пока не раздался слабый, тут же оборвавшийся вскрик.

Я ровным счетом ничего не ощутил. Разве что тень жалости. Все наши чувства — тени. Хотя мне кажется, что однажды я испытывал вполне сравнимую с человеческой радость — когда мои сандалии помогли Персею добыть голову Горгоны и уничтожить одно из любимых чудовищ Посейдона. Посейдон до сих пор на меня зол. Но это было так давно, настолько заслонили это воспоминание рутина дел и привычные развлечения, что я уже не могу с уверенностью сказать, был ли реальностью тот прилив чувств...

Я забрал со столика кадуцей, вылетел в окно и стал подниматься все выше и выше. Все меньше становился дворец, дома и улицы Кносса сливались в одно пестрое пятно, в лицо дунул свежий морской воздух, и я подумал: неужели я пытаюсь вспомнить, что такое тоска?..


РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ


Я думал, что опасности кончились, но, оказывается, подстерегала еще одна.

Когда телохранитель, в панике доложивший о смерти Ариадны, вышел, пятясь на негнущихся ногах, Минос обратил на меня бешеный взгляд, и я снова оказался между жизнью и смертью. Кажется, у меня хватило душевных сил спокойно встретить этот взгляд. За нашими спинами бормотала что-то Пасифая, заводила колыбельную, сбивалась и начинала сначала. Вопли за окном умолкли — толпу уже вытеснили конники за дворцовые стены, и ликование перекинулось на улицы Кносса.

— Что у меня осталось? — спросил Минос. — Да ничего. Вот и Ариадна...

— Ты готов и в этом обвинить одного меня? Если у Минотавра множество убийц, почему в смерти Ариадны виноват я один? Будь трезвомыслящим до конца.

— А как быть, если у меня просто-напросто вспыхнуло желание кого-то казнить? Взять и подвергнуть жуткой казни, чтобы отогреть хоть частицу души?

Я молчал. Странно, но я не боялся — был слишком опустошен.

— Ну что ж, зови стражу, — с изумлением услышал я свой собственный голос.

— Но что мне за радость видеть, как тебя разорвут лошади? — сказал Минос. — Слишком быстро. И резать тебя на кусочки — тоже, по сути, слишком быстро...

И он ударил в гонг. Я равнодушно покосился на вбежавшего телохранителя. Минос сказал ему:

— Проводи этого человека в мою сокровищницу. Пусть ему насыплют в мешок столько золота и драгоценностей, сколько он сможет увезти на тачке.

Телохранитель выжидательно глянул на меня.

— Благодарю, царь, — сказал я.

— Благодарят за награду, — сказал Минос. — А я тебе мщу...

...Я едва пробился к своему дому сквозь запрудившие улицы толпы народа. В кабаках угощали вином всех подряд и не требовали платы, торговцы раздавали фрукты и цветы, звуки флейт и цимбал сливались в невыразимую какофонию, и повсюду славили Тезея. Я шел не сворачивая, не выбирая дороги, толкал перед собой дурацкую тачку, усердием казначея нагруженную так, что я не чувствовал рук, врезался в толпу, как нож в масло, не отрывал взгляда от скрипящего колеса, тачки, отмахивался локтями от протянутых мне чаш с вином от кидавшихся на шею женщин. Я был чужим и ненужным. Никому не нужным, даже самому себе.

Я пинком распахнул калитку, вкатил во двор тачку и, накренив ее, вывалил мешок на землю. Рета и Ипполита молча уставились на меня.

— Вот, — сказал я, дернул узел на мешке и, покряхтывая от напряжения, приподнял его за углы. Звеня и журча, на землю хлынуло золото. Я отшвырнул в угол пустой мешок и разровнял конусообразную кучу ценностей ногой, словно зерно рассыпал.

Куча из тысяч золотых монет громоздилась на плохо подметенном дворике, в ней посверкивали разноцветными лучиками пригоршни самоцветов и блестели украшения из железа, ценнейшего металла, стоившего в несколько раз дороже золота. Человеку даже при разгульной жизни хватило бы всего этого на десять жизней.

Рета изумленно молчала. Ипполита же всплеснула руками и разразилась восхищенными воплями, относящимися как к сокровищам, так и к моей деловой хватке и удачливости, в которой она никогда не сомневалась.

— Хватит, — сказал я тихо, но так, что она прикусила язык. — Уйдите, вы обе, оставьте меня одного, слышите?

И они оставили меня одного. Я шевельнул ногой — под сандалией хрустнули монеты, из кучки сора холодно сверкнул колючими искорками алмаз. Я был один, жизнь улетела, беззаботно смеясь, унося с собой радость, улыбки и покой, и где-то высоко над головой в бескрайнем синем небе снова мощно прошелестели белые крылья Дедала, и в этом тающем шуме таилось все то, чего не было в моей жизни и никогда уже не будет. И многозначительная ухмылка Гермеса вновь возникла передо мной, четкая, как силуэты деревьев, на миг вырванных из мрака ветвистой вспышкой молнии.

Предсказания Гермеса сбылись. Я проиграл, обретя удачу, проиграл, ввязавшись в игру, где победитель теряет все. Возможно, я проиграл еще лет пятнадцать назад, когда передо мной открывалось множество дорог и можно было предпочесть ту, по которой я шагал все эти годы, совсем другую.

Не вышло из меня Анти-Геракла. Люди опрокидывали мое мнение о них и отказывались играть написанные мной для них роли. Не получилось из меня всезнающего и всевидящего божества. Что дальше? — вынужден я был спросить себя. В самом деле, что?

Минос отомстил мне, дав столько денег, что я отныне мог не думать о них. Мой триумф был преходящим, как все мимолетное, и ненужным мне. Не было целей, не было смысла жизни, не к чему стремиться и нечего хотеть. Пустота. Серая гладь Стикса. Неужели — мне стало страшно, но я обязан был додумать ту мысль до конца, — неужели такие, как я, всегда обречены на поражение?

Я вошел в дом, нажал медную шляпку гвоздя, открывавшую тайник, и достал тщательно перевязанную шнурком кипу листьев папируса — основу монументального труда «Что есть человек». Постоял, покачивая ее в руках, а когда тоска и отчаяние стали непереносимыми, резко повернулся и что есть силы швырнул листы в спокойное пламя очага.

Взлетели искры и пепел, огонь притух сначала, потом ожил, листы папируса трещали, занимались с краев, становились прозрачно-золотистыми и вспыхивали, корчились, сворачивались в черные хрупкие трубочки. Сгорали измены и ложь; предательства и подлости, следы преступлений и распутства, непродуманных решений и интриг, обдуманных со всей возможной скрупулезностью... Я не напишу этой книги. Впрочем, я и своим горьким опытом не стану делиться, так что, вполне возможно, спустя годы и века кто-то другой замыслит нечто подобное и, быть может, доведет работу до конца. Но что ему это даст?

Что же делать? Я не настолько глуп, чтобы расшвырять золото нищим или утопить его в море. И руки на себя не наложу. Я буду ждать, может быть, еще очень долго, и, смею заверить, моя жизнь не будет состоять из одних лишь стенаний и уныния. Но горечь поражения останется со мною навсегда.

Я не могу больше оставаться здесь, в этом городе, в этой стране. Нет мне здесь места. Мне все равно, в какую сторону плыть, и поскольку ветер дует в сторону Египта, какая разница? Все страны мира мне одинаково безразличны.

Я крикнул, и появились женщины, так быстро, словно они стояли за дверью и ждали зова.

— Собирайтесь, — сказал я. — Мы уплываем в Египет. Дом, все, что нельзя взять с собой, — пусть все это провалится в Аид. Понятно? Мне этот хлам не нужен, понадобится, купим дворец...

И удивительное дело — моя злоязыкая Ипполита, сберегавшая каждый дырявый котелок, стоптанные сандалии и растрепавшиеся веники, сроду не удержавшаяся, чтобы не прокомментировать любой мой поступок и решение, на сей раз ни словечка не сказала. Она постояла, гладя меня по плечу, потом вдруг промолвила:

— А помнишь, малыш мой, какие у тебя были способности к садоводству? Никарис тебе такое будущее предсказывал...

— Не помню, — вяло сказал я, и я действительно не помнил ни давней любви к садоводству, ни этого Никариса. — Иди, старая, иди.

И она вышла, бормоча что-то насчет носильщиков, которых надо нанять, насчет корабля. Я сел на прежнее место и бессмысленно смотрел в огонь — уже и пепел сгоревших папирусов раскрошился.

Рета подошла, положила руку мне на плечо, как только что Ипполита, и я готов был поклясться, что в этом была жалость, что она каким-то образом ухитрилась заглянуть в мою душу и узнать ее тайники. Не приму я жалости ни от кого, от женщины в особенности, но я был слишком опустошен, чтобы сопротивляться или возмущаться.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Я подумал, что совсем не знаю женщину, с которой жил в одном доме и спал на одном ложе, и вспомнил, что однажды она уже опровергла сложившееся было о ней впечатление. И ни о чем больше не думал — сил не хватало.

— Я люблю в тебе того, кем ты мог бы стать, — сказала Рета. — Но не стал, и не станешь никогда...

И снова я ничего ей не ответил — все, что могло бы произойти со мной полтора десятка лет назад, так и осталось миражом, по не пройденным мной дорогам ушли другие, стих вдали шелест белоснежных крыльев, остался лишь пушистый пепел на прогоревших угольях очага.

И некого винить, кроме самого себя.


ЭПИЛОГ. ТЕЗЕЙ, ПОКА ЕЩЕ ЦАРЬ АФИН

...И когда Тезей, пока еще царь Афин, вернулся из прошлого и поднял голову, он увидел, что тени отступают к завесе мрака и тают во мраке, уходит Минос, царь Крита, в пурпуре и золоте, уходит Горгий, начальник стражи Лабиринта, в серебряном панцире, уходит Ариадна, прекрасная, как радуга, и темнота поглощает их, уносит с собой прошлое. Но остались Рино с острова Крит, толкователь снов, и тот, неразличимый, в самом дальнем и темном углу.

— Ну что, дружок? — спросил Рино. — Вот мы и вспомнили, как оно все было. Интересные бывали времена, любопытные случались истории, верно? Ну и как, ты добился всего, чего хотел? Я, вообще-то, много о тебе слышал, специально следил, признаюсь...

— Да, — сказал Тезей. — Я был с Гераклом, когда он шел воевать с амазонками, когда он освободил Прометея, я женился на Федре, сестре Ариадны, водил армии и строил города. Я убил разбойника Прокруста и страшного вепря. И никому и никогда больше не удавалось заставить меня поступиться моей совестью.

Он говорил, обращаясь не к Рино, а к смутной фигуре в дальнем углу, но тот не шевелился и молчал, и Тезей не знал, услышаны ли его слова, и не знал, зачем он все это говорит.

— Иными словами, — сказал Рино, — ты прожил в общем-то банальную и не принесшую особых триумфов жизнь. Еще один царь с его стандартными занятиями, достижениями и промахами.

— Я был с Гераклом...

— Я помню, — сказал Рино. — Ты шел с Гераклом против амазонок — еще одна война где-то на окраине. Пояс царицы амазонок, который добыл Геракл, стал одним из его подвигов, а твои подвиги ограничились тем, что ты пленил прекрасную Антиопу, позабавился и сбыл ее с рук, когда она тебе надоела.

— Я был с Гераклом, когда он освободил Прометея. Прометей называл меня своим другом, ясно тебе? Это тебе о чем-нибудь говорит?

— Но пустить стрелу в Зевсова орла хватило смелости у Геракла, а не у тебя, — сказал Рино. — Так ты и остался в тени Геракла — вечный многообещающий родственник. Правда, за тобой еще числятся Прокруст и вепрь, но это, будем откровенны, не столь уж великие победы. Когда Геракл погиб, ты выдвинулся на одно из первых мест среди героев, но опять-таки, по иронии судьбы, в первую очередь как победитель Минотавра. Ты всю жизнь пытался уйти от Лабиринта и забыть, что он когда-то существовал, но Лабиринт всегда с тобой. Интересно, с чего ты взял, что победителей не судят? И, кстати, не объяснишь ли, что это там за шум у стен? Сдается мне, у тебя небольшие недоразумения с подданными?

Нужно было ответить ему, что-то сказать, но, как и тридцать лет назад, не было сил и не находилось слов.

— Они еще пожалеют, — сказал Тезей.

— Ах, ну да... Единственное, что тебе, пожалуй, осталось — забиться на какой-нибудь уединенный островок и проклинать толпу, отвергшую героя, не оценившую его великих замыслов и помешавшую свершениям. Но где эти замыслы, и что это были за свершения, непонятый герой? Сожрали тебя маленькие человечки. Цеплялся когтями и зубами, полз к вершине и думал, что за ней — новые, еще более величественные, а перед тобой оказался унылый обрыв... Надоел ты мне, откровенно говоря.

Он отступил и скрылся во мраке. Оставался еще тот, неразличимый, но Тезей просто не представлял себе, с какими словами к нему обратиться, и не знал, нужны ли эти слова, никого не оправдывающие и ничего не меняющие.

— Ну что же, прощай, царь, — сказал халдей. — Нового не добавить, а сказанного не изменить.

Следуя за его ладонью, лоскут мрака отделился от стены черного тумана, халдей завернулся в него, как в плащ, прощально поднял руку и растаял. За воротами нарастал торжествующий рев, мир состоял из монотонных ударов стенобитных машин и треска пламени. Жизнь утекала, как песок сквозь пальцы, и, как ни странно, не было обычных в таких случаях мыслей: что хорошо бы повернуть время вспять и начать все сначала, по-иному...

Вбежал придворный с рассеченной щекой, в пластинах его панциря застряли наконечники стрел с наспех обломанными древками.

— Все, царь, — сказал он, задыхаясь. — Ворота сейчас рухнут. На коней!

Тезей смотрел на него и не видел. Все, что могло гореть, отгорело, все, что могло болеть, отболело, и не оставалось ничего, ради чего следовало бы жить. Он даже и не уверен был, что жив, — кажется, он погиб тридцать лет назад в огромном и мрачном сером здании, в длинных, как века, и запутанных, как судьбы, коридорах.

— Иди, — сказал Тезей. — Прощай.

Придворный понял и не собирался тратить время на уговоры.

— Я верно служил тебе, но я хочу жить. Прощай.

Вот и все, он уходит, поворачиваются и спешат следом безмолвные гоплиты, и затихает вдали едва различимый в шуме осады гром копыт. Тезей остался один, совсем один, как тот, в Лабиринте, тридцать лет назад, в одно сливаются прошлое и будущее, и настоящее есть следствие прошлого, а прошлое могло быть другим.

Пылающие ворота рухнули с печальным скрежетом, по ним, обжигая ноги и не замечая этого, пробежали люди, мир был солнечным и шумным, и перед глазами впервые за много лет встало воспоминание детства — шкура Немейского льва, которой из всех мальчишек, игравших тогда во дворе, не испугался он один. И тут же растаяло, его спугнул, как птицу, непреклонный голос:

— Царь Тезей, народ Афин приговорил тебя к смерти.

В дверном проеме сверкали мечи и наконечники копий.

И Тезей, царь Афин, победитель Минотавра, пошел навстречу этому двинувшемуся к нему острому сверканию, пошел быстро, торопливо.


на главную | моя полка | | Лабиринт |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 25
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу