Книга: Кошка в светлой комнате (сборник)



Кошка в светлой комнате (сборник)

Александр Бушков

Кошка в светлой комнате

сборник

Кошка в светлой комнате

(повесть)

Документ № 1

(Энциклопедическая справка)

«Международная Служба Безопасности – интернациональная контрразведывательная организация. Создана в 2011 году. Подчинена Совету Безопасности Организации Объединенных Наций.

Задачи:

1) Борьба с международной организованной преступностью, экстремистскими и террористическими органи-зациями, национал-сепаратистскими движениями, а также с прочими группами, чья деятельность угрожает территориальной целостности государств, единству Содружества Наций либо нарушает Закон о разоружении и военной технике, Закон о политической деятельности, Закон о радикальных организациях.

2) Осуществление надзора и контроля за соблюдением Указов и Законов Генеральной Ассамблеи ООН, Генеральной Прокуратуры ООН, Комитета ООН по науке и технике.

3) Принятие необходимых действий в случае возникновения ситуации, не предусмотренной пунктами первым и вторым, но безусловно представляющей угрозу для какого-либо государства, нации, планеты Земля в целом либо техническим сооружениям за пределами Земли и обитающим на них землянам.

Структура: административно-хозяйственное управление (АХУ), научно-исследовательское управление (НИУ), Главное оперативное управление (ГОУ), шесть региональных оперативных подразделений – «Альфа», «Бета», «Гамма», «Дельта», «Эпсилон», «Дзета». МСБ располагает специальными воинскими подразделениями из контингента Вооруженных Сил ООН».

Документ № 2

«04 июня 2042 г. 16 ч. 43 мин.

(время местное)

Начальнику 4-го регионального

подразделения МСБ «Дельта»

Р. Сингху

от начальника

аварийно-спасательной службы

района «Р-экватор»

Рапорт


Считаю необходимым довести до Вашего сведения, что сегодня в 10 часов 07 минут три беспилотных вертолета спасательной службы были отправлены мною на поиски пропавшего биолога Р. Бауэра, вылетевшего четырьмя часами ранее на вертолете марки «Орлан» по маршруту: биостанция «Зебра» – Континент. В 10 часов 38 минут, после входа беспилотников в квадрат 23–14, связь с ним прекратилась и до настоящего времени не восстановлена. Обращаю Ваше внимание на то, что радарная сеть района «Р-экватор» потеряла вертолет Р. Бауэра именно в квадрате

23-14. Поиск Р. Бауэра продолжаю.


Начальник АСС «Р-экватор»

Ройд».

Документ № 3

«05 июня 2042 г. 04 ч. 15 мин. «Молния».

Начальнику ГОУ МСБ Ш. Панта


Докладываю, что связь со спутником «Икар-08», нацеленным на наблюдение за квадратом 23–14, потеряна. В дальнейшем существовании спутника не уверен. Обстоятельства выясняются.

Начальник отдела

«Глобальная информация»

НИУ МСБ Р. Ляховицкий»

Документ № 4

(Экспресс-информация)

«В квадрате 23–14 находится остров 135/16-7 площадью 11, 8 кв. км. Других участков суши нет. Постоянного населения, строений и других искусственных сооружений нет».

Документ № 5

«05 июня 2042 г. «Молния».

Секретно

В соответствии с циркуляром 42 «к» Совета Безопасности ООН приказываю:

1. Воздушное и околоземное пространство сектора 23–14 объявить запретной зоной и принять соответствующие меры.

2. Кораблям Второго флота ВМС ООН блокировать квадрат 23–14: готовность номер один.

3. Командиру особой эскадрильи Пятого стратегического крыла коммодору Н. Штейнцеру: готовность номер один.

4. Капитану теплохода «Протей» Б. Сагеру: высадить на остров 135/16-7 известного Вам человека.


Начальник МСБ Ш. Панта».

Документ № 6

«05 июня 2042 г. «Молния».

МСБ ООН.

Начальнику

аварийно-спасательной службы «Р-экватор» Стивену Ройду.


Срочно прекратите все поисковые работы. Будьте все время на связи. Ждите дальнейших распоряжений.


Начальник РП-4 «Дельта». Р. Сингх».

Документ № 7

(Экспресс-информация)

«Капитан Алехин Александр Гаврилович («Командор»), он же Павел Гребнев, он же Эварист Кайвер, он же Витторио Малерба (возможны другие имена и фамилии).

Профессиональный контрразведчик. Родился 4 сентября 2010 г. С мая 2029 по февраль 2031 г. служил в ВВС ООН (полк «Альбатрос», пилот вертолета огневой поддержки). С апреля 2031 по июнь 2033 г. проходил обучение в Сандхертском военном училище ООН (факультет контрразведки). В настоящее время – инспектор четвертого регионального подразделения МСБ «Дельта». Три международных и два национальных ордена. Чемпион Управления по стрельбе из пистолета. Холост».

Несколько слов от автора, прежде Чем все наЧнетсЯ

«Очень трудно найти в темной комнате черную кошку. Особенно если ее там нет».

Изречение это принадлежит Конфуцию и взято, если верить справочникам, из книги «Лунь Юй», содержащей мысли, слова и описания деяний этого философа, судьба учения которого, как известно, была довольно путаной и изобиловала перипетиями. Но дело не в нем самом. Разговор идет о том, что многие из афоризмов китайского философа и в наше время могут быть приложены к каким-то событиям, темам, ситуациям. Следовательно, проверку временем они выдержали. Но дело и не в этом.

Конфуций писал о темной комнате, в которой вовсе не было кошки. Много веков спустя другой человек, который и философом-то никогда не был, но не страдал от этого, столкнулся с другой проблемой: очень трудно найти кошку в светлой комнате. Особенно если она там есть. В этом утверждении нет ни парадокса, ни зауми. Просто игра слов. Просто парафраз. Просто однажды этот человек, инспектор Международной Службы Безопасности, угодил в ситуацию, которую вполне можно охарактеризовать именно этим парафразом Конфуция. И никак иначе.

В современном мире нет, к сожалению, международной контрразведки или иной интернациональной спецслужбы, защищающей интересы всей планеты Земля. До такого мы еще не дошли – увы… Но действие повести происходит в будущем, где проведено разоружение и можно уже всерьез говорить о создании всемирного правительства. Хотя и в этом будущем своих противоречий и своих трудностей хватает – оттого и не отпала еще надобность в Международной Службе Безопасности.

Но опять-таки речь не о ней, а об одном из ее инспекторов. О человеке, который в один прекрасный день с заранее обдуманным намерением нарушил устав и приказ. Хотя до этого ничего подобного за ним не замечалось: он всегда был дисциплинированным работником, его неоднократно ставили в пример. А неофициально он за некоторые свойства своего характера заработал довесок к служебному псевдониму. В узком кругу он был известен как Бронзовый Командор.

Так что же? Слово ему самому…

Глава первая

Кажется теперь я могу понять наших далеких предков, когда-то выползших на сушу из родного, знакомого, уютного океана, могу описать чувства, которые они испытывали, выйдя на незнакомый загадочный берег и вполне оправданно ожидая самого плохого. Я испытывал те же чувства, но, в отличие от хвостатых ящериц, имевших одну цель – выжить и завести потомство, – моя задача была в тысячу раз сложнее. Правда, мне тоже необходимо было выжить. А все остальное – потом.

Я вышел на берег, на белый, твердо похрустывающий под ногами песок пополам с коралловой крошкой, отступил на шаг от лизавшего мне подошвы моря и огляделся, готовый при первом сулившем опасность звуке нырнуть назад. Прислушался. С меня текла прозрачная соленая вода. Тишина. Только волны плескуче шлепали, накатываясь на берег, а берег был первозданно чист и пуст. Все неведомые опасности, если только они были, таились, надо полагать, в глубине острова.

Я распорол пленку, в которую был укутан, – искусственный вариант рыбьих жабр. Стянул ее с себя, скомкал и бросил под ноги. Оглянулся на море, голубое и спокойное. Далеко, у самого горизонта, белела крохотная черточка – «Протей». Оттуда наблюдали в суперсильные бинокли, я был для них в двух шагах. Я помахал рукой страшно далекому «Протею», на котором в данный момент затаил дыхание цвет научной мысли и сливки контрразведки, одернул куртку, поправил кобуру, пригладил волосы и полез вверх по откосу.

Довольно быстро я вылез наверх и сказал острову «привет». Вот и я, значитца. Передо мной была редкая пальмовая рощица, на песке валялись кокосовые скорлупы, и прытко удирал, бросив орех, краб-пальмовый вор. Десант прошел отлично, и я остался совсем один, потому что «Протей» ушел к границам запретной зоны, где лежали в дрейфе эсминцы Второго флота, и крейсер «Дорада» получил приказ в случае необходимости нанести по острову и прилегающим водам ракетно-ядерный удар мощностью в добрую дюжину Хиросим, а где-то далеко отсюда пилоты сидели в кабинах бомбардировщиков, начиненных ядерными ракетами, предназначавшимися для того же квадрата…

Чего-то не хватало, пропало что-то привычное, изначальное, как солнце над головой… солнце!

На небе не хватало солнца. Не было его. От пальм навстречу мне тянулись короткие, как и полагается в это время в этих широтах, словно бы усохшие тени, но солнца я не увидел ни в той точке небосклона, где ему в данный момент полагалось быть, ни вообще на небе. Деревья отбрасывали тени, я отбрасывал тень, даже брошенный крабом орех отбрасывал тень, мириадами искорок, отраженных лучиков блестело море, но солнца не было. Исчезло неизвестно куда, и я понял, что это первый сюрприз заколдованного места…

Думать над этим я не стал – не было смысла с первых минут размениваться на эту загадку. Вряд ли она последняя, вряд ли она самая важная. Я просто пошел в глубь рощи, держа руку на пистолете. Не думаю, чтобы пистолет мог чем-то помочь в единоборстве с силой, которая играючи проглатывала вертолеты и спутники, но так уж повелось с начальной поры, так уж диктовал длиннейший перечень стычек и войн, именовавшийся историей, так он на нас повлиял – прикосновение к оружию всегда рождало уверенность и помогало не падать духом.

Я не уловил места, где началось ЭТО, места, где незаметно, неуловимо пальмовая роща перелилась в обыкновенный смешанный лес, вполне уместный на широте Парижа, Рязани или моего родимого Красноярского края, но немыслимый здесь, в этом климатическом поясе. Сюрприз номер два…

Я подошел к ближайшей сосне, потрогал шершавую кору, чтобы убедиться, что дерево настоящее, и убедился, и…

Больно! Или только кажется, что больно, а на деле просто плывешь куда-то, и непонятно, что существует, а что мерещится, и адская боль в висках, да и тела вроде бы уже нет, растворилось паром…

…Тридцать третьего апреля я ехал к себе в офис. Стояли белые ночи, ослепительные ночи, когда светло, как днем, когда можно читать газету в подворотне, вообще можно все, кроме одного – укрыться в тени. Тяжелое время для воров. Белая ночь не прячет, с головой выдает и бульдогу-полицейскому, и скучающему обывателю, для которого первое развлечение – погнаться за карманником. У собора Святого Меркурия стоял на коленях хилый золотушный вор и молился, вернее, проклинал покровителя за эти ночи и за шагнувшую наперекос судьбу.

Я поехал дальше. Перекресток был пуст, только у светофора скучал себе часовой в блестящей кирасе, зевал и чесал пятку древком алебарды. Заметив мою машину, он оживился и заорал:

– Эй, приятель, огоньку не най-дется?

Я равнодушно щелкнул зажигалкой.

– Вурдалак? – лениво поинтересовался он.

– Бюро «Геродот», – сказал я, наслаждаясь его страхом. Бюро «Геродот» уважают все, мы достаточно цивилизованны для того, чтобы заставить себя уважать…

Наперерез мне промчалась длинная открытая машина – добрый старый «дюзенберг», набитый до отказа хохочущими мохнорылыми чертями и ведьмами в джинсах – торопились на шабаш, плясать под луной и хаять бога. Я лично ничего не имею против бога, хотя он и создал этот сволочной мир. Правда, ходят, и давно уже, упорные слухи, что старик тут ни при чем – ни сном ни духом (абсолютно непричастен), а на самом деле наш клятый шарик – результат безответственных пьяных забав двух профессоров физики (одного из Гарварда, второго из «Аненэрбе»), хозяина публичного дома из Атлантиды, боливийского алкоголика-сантехника и китайского философа Кво-Пинга. Утверждают, будто эта никогда не просыхавшая компания, перепробовав все обычные шутки, в поисках чего-нибудь пикантного сотворила наш мир за трое суток и два часа, а потом, испугавшись последствий и судебного преследования, свалила все на бога, и как-то обошлось. Все может быть. После водородных бомб и лазерного оружия от физиков можно ожидать любой пакости…

Черти пронеслись, оставив запах серы и бензиновой гари, я выругался им вслед и хотел тронуть машину, но кто-то махнул мне рукой. Я опустил стекло. Ко мне подбежала девушка, нагнулась к окну и попросила:

– Подвезите.

– Садись, – сказал я.

Она села, чинно сложив руки на коленях. Я искоса разглядывал ее: джинсы, ало-черная рубашка, черные волосы и зеленые глаза, в общем-то красивая, но нужно быть начеку – черный и зеленый издревле были исконными цветами дьявола, а нынче белые ночи, в белые ночи нужно бояться всего, каждый может оказаться нежитью, стремящейся перегрызть тебе глотку или зачаровать, берегись белых ночей, пилигрим… Я был начеку, под левым локтем пистолет с серебряными пулями для вурдалаков, под правым – со свинцовыми пулями для людей, нужно только не перепутать, за какую рукоятку хвататься. Оплошавший рискует головой – как мой друг Клай, которого загрызли вурдалаки у Черной Межи, и теперь шатается парень с их бандой, видел я его недавно в баре «У Гришеньки Распутина», где вечно собирается всякая шваль – попы-расстриги, агенты ЦРУ, инкубы и тролли.

Но нет, с девчонкой все в порядке – на запястье у нее я увидел серебряный браслет, и от сердца сразу отлегло. Вурдалаки боятся серебра, если здесь серебро, кровососом и не пахнет, стоп, парень, стоп…

– Ты кто? – спросил я.

– Ольга, – сказала она. – Просто Ольга. Восемнадцать лет. Любовника нет. Работы тоже. Здесь – второй день. Мне здесь странно.

– У нас всегда так, – сказал я. – Такой уж у нас город – обычный европейский городишко в большинство дней и дикая химера в белые ночи. Здесь собрано все иррациональное, и мы этим гордимся, ведь ни у кого ничего подобного нет. Значит, ищешь работу? Ну разумеется, лейтмотив века… Придумаем что-нибудь. Люблю иногда для развлечения поиграть в благотворительность, знаешь ли…

– Это кто? – спросила Ольга.

По тротуару шел огромный черный кот, вальяжный, блестящий, с пронзительными зелеными глазами.

– Это Кот, – сказал я. – Слуга Короля Черных Котов профессора Хименесчера. Их у него штук с полсотни. Он рассылает их повсюду, и они делают все, что он захочет, а что он захочет завтра – никому не известно. Может быть, ему самому тоже. Вчера он захотел самую красивую гимназистку города, позавчера Коты украли памятник королю Юргену Раколову, а третьего дня забросали яйцами тенора из мальтийской оперы. – Я опустил стекло и крикнул: – Эй, котяра, куда идешь?

– Как знать, – сказал Кот. – Может быть, я и не иду вовсе, а стою себе потихоньку. Мир наш, старик, полон парадоксов…

– Без ссылок на Зенона, – поморщился я. – Куда ты стоишь?

– Да Королю новая идея в башку стукнула, – оглянувшись по сторонам, признался Кот. – Потому как он Черный Король, то и гарем должен иметь из одних брюнеток. Вот я и шлындаю, как последний бродяга. Продай свою, а?

– А кол осиновый не хочешь? Мы вам пока не по зубам, кисонька, шлепай себе дальше…

И Кот пошел искать брюнеток, а мы уехали.

Когда мы шли к входу в бюро, над головой свистнула пуля. Как всегда.

– Глупости, – сказал я Ольге. – Мелочи. Забавляется кто-нибудь, серьезные дела так не делаются…

Мы вошли в огромный холл с бассейном посередине. Бассейн был облицован черно-красными камнями, в нем плескалась зеленая, сплошь в сердцевидных листьях кувшинок вода, а в воде плавала русалка Барбара, постреливая по сторонам блудливыми глазами цвета ряски. Рядом примостился ее сожитель, осьминог Амбруаз, забулдыга, похабник и куклуксклановец. Вышвырнули бы мы его давно, да мешают его широкие связи…

В углу ржала над затасканными «бородатыми» анекдотами толпа полупрозрачных призраков – почетно погибшие при исполнении бывшие агенты тянулись сюда по старой памяти, потому что разведка привлекает души во сто раз сильнее пения сирен. Завидев меня, все рывком сдернули кепочки и отвесили церемонные поклоны.

Мы поднялись на второй этаж и сразу же услышали выстрелы – утренняя зарядка Бака-младшего, разминка в стиле «ретро».

В длинном зале у обитой войлоком стены стояли картины, мраморная статуя, чернофигурные и краснофигурные амфоры, толстые фолианты в объеденных мышами кожаных переплетах, а у противоположной стены лежал на поролоновом матраце Бак-младший и, закусив сигаретку, целился из «эм-шестнадцатой».

Бах! И чернофигурная амфора разлетелась в черепки.

Бах! И отлетел в сторону пробитый насквозь фолиант.

Бах! И у статуи появилась во лбу черная рваная дыра.

Бах! И пейзаж в стиле Барбизонской шко…


…Я вновь стоял у сосны и гладил шершавую кору. Я вновь стал самим собой, прекрасно помнил, кто я такой, кто меня сюда послал и зачем. Все помнил. Но эта фантасмагория с белыми ночами, черными котами и пальбой по картинам еще секунду назад была реальностью, и я тогда находился в чьем-то чужом теле. Еще один сюрприз, но анализом заниматься рановато. И поворачивать назад рановато. Так что я отправился дальше.



Глава вторая

Минут через десять я вышел на дорогу, черную десятирядную автостраду. Судя по полустершейся разметке, ездили по ней долго. Никаких автострад земляне здесь не строили – к чему какая бы то ни было дорога на необитаемом островке размером два на пять с половиной километров? Да и сами автомобили здесь абсолютно не нужны…

Я пошел вправо – вправо просто потому, что нужно же было куда-то идти. Труп я увидел, свернув за поворот. Он лежал на обочине, руки были связаны белой нейлоновой веревкой, а спина буквально изрешечена пулями – в него продолжали стрелять, когда он уже умер, стреляли без нужды, пока не кончился магазин. Стрелявший был охвачен злобой и ненавистью, ему мало было просто убить… Неуютный мир.

Я встал на колени и без колебаний перевернул его на спину. Такая работа – не бойся испачкаться в крови, не бойся испачкаться в дерьме, вообще ничего не бойся, кроме того, чего необходимо бояться. Лапидарная истина. Вот только никто до сих пор так и не определил в циркулярно-уставном порядке, чего же следует бояться. Решать это предстоит самому, на месте…

Молодой парень, рослый и симпатичный… Я собрал и сосчитал гильзы – сорок штук, как раз автоматный магазин, калибр 6, 85. Судя по пятнам крови и трупному окоченению, убили его час-полтора назад, никак не позже. Из-за деревьев выглядывали крабы, ждали, когда я уйду. Мне стало противно, я запустил в них пригоршней гильз, оставив одну себе в качестве вещественного доказательства, и ушел восвояси, пошел себе дальше по краешку великолепной автострады.

Значит, здесь еще и убивают. Куда-то делось солнце, откуда-то взялась автострада, и наплывают неизвестно куда переносящие галлюцинации. И еще здесь стреляют в людей… Слева раздался рев, душераздирающий, страшный, какой-то первобытно могучий, и вдруг оказалось, что я уже залег за деревом на обочине, рот полон песка, пистолет направлен в сторону рева, и хочется раствориться, стать малюсеньким, крохотулечкой такой, песчинкой, и шапку-невидимку хочется до слез… Чудовище ревело далеко, но все равно чувствовалось, какое оно огромное, страшное, чувствовалось, что ему ничего не стоит проглотить какого-то там пигмейчика не жуя.

Я был подавлен страхом, но не настолько, чтобы стать затравленным животным, думающим только о бегстве. Павлин, между прочим, тоже орет мерзко и страшно, тот, кто услышит его впервые, не видя, может не на шутку испугаться… И еще. Ясно, что это не наша автострада, не наш мир, однако автострада предполагает наличие крупных городов, развитой цивилизации, а какая цивилизация позволит крупным хищникам бесчинствовать в районах своих дорог и городов? Хотя… Возможно, зверюга вовсе не хищник, возможно, это заповедник… в котором расстреливают? Стоп. Самое опасное – с первых минут, с ходу подгонять окружающее под привычные стереотипы, привлекать гео-, антропо– и прочие центризмы. Будем обходиться простой констатацией фактов. Дорога идет через лес. В лесу лежит труп. Вдали кто-то ревет. Вот и все…

Но «кто-то» заревел уже ближе, и я приготовился к бегу на длинную дистанцию. Очень может быть, что при ближайшем рассмотрении инспектор МСБ вполне подойдет как строчка в меню…

И тут, словно в плохом фильме, я услышал рокот мощного мотора – очень быстро приближалась какая-то машина. Выбора у меня не было. В конце концов, люди, пусть даже вооруженные, – это уже не чудовище, а старый, насквозь знакомый противник, так что не известно еще, кто кого возьмет в плен…

Взвесив все шансы, я вышел на обочину и скрестил руки на груди, чтобы моя поза не показалась им угрожающей. Напряг мускулы, изготовился и облюбовал хорошее толстое дерево, из-за которого в случае надобности можно было бы удачно отстреливаться.

Из-за поворота вылетел зеленый джип. Кроме водителя, никого в нем не было, он затормозил с визгом и скрежетом, развернувшись градусов на сорок, и я не изменил позы – уж одного-то, будь он и прекрасно подготовлен, я возьму, как грудного…

За рулем сидела девушка, симпатичная такая девчонка лет двадцати, в брезентовых брючках и зеленой, похожей на форменную, рубашке, но без погон и эмблем. Я стоял и смотрел на нее. Очаровательная такая лапочка, зеленоглазая, с длинными черными волосами. Эстетическую прелесть портрета портила одна-единственная деталь: в руке лапочка держала солидный крупнокалиберный пистолет, и ствол был направлен прямехонько мне в сердце, а лицо у нее стало раздумчивым, словно она решала, пристрелить ли меня на месте или стоит подождать – вдруг обнаружатся смягчающие обстоятельства.

– Ну, что нужно? – спросила она резко. Язык этот не был моим родным, но я прекрасно им владел. – Руки вверх, ты!

– Слушай, а ты симпатичная, – сказал я, из вежливости подняв руки.

– Ну да?

– Ага. Прямо-таки очаровательная. Вот только пистолет тебе не идет. Он, между прочим, стреляет. Ты об этом знаешь?

– Что тебе нужно? – спросила она тоном, показавшим, что всякое балагурство здесь неуместно.

– Куда ты едешь?

– В город.

– Подвезешь?

– А ты, случайно, не вурдалак? – спросила она совершенно серьезно.

– Ну знаешь! – без всякого наигрыша обиделся я. – За кого только не принимали, но чтобы за вурдалака…

– Покажи зубы.

Это было приказано столь же серьезно, и я старательно оскалился. Вид у меня в эту минуту был не самый привлекательный и наверняка смешной, но под дулом пистолета иногда выгодно казаться смешным… Она смотрела мне в рот с таким вниманием, что я забеспокоился – кто знает, каковы здешние критерии и эталоны…

– Кажется, не похож, – заключила она. – Садись, но смотри у меня…

Я прыгнул на сиденье рядом с ней, и джип помчался на дикой скорости. Лес скоро кончился, теперь справа и слева была степь, необозримые пространства, заросшие пучками жесткой высокой травы. Я взглянул на спидометр – знакомые приборы, знакомая модель машины. От того места, где я сел в машину, спидометр накрутил уже двенадцать миль. Это уже не остров, это неизвестный мир. В нем тоже есть джипы, в нем говорят на одном из языков Земли. А солнца над головой по-прежнему нет, но тень летит следом за машиной, как ей и полагается, небо синее-синее, и высоко в синеве маячит черная черточка-орел?

Я уже вспомнил, где видел эту девушку – в той галлюцинации. Там ее звали Ольгой, и одета она была по-другому, но серебряный браслет был тот же самый, и про вурдалаков там тоже шла речь… Пора было и поэкспериментировать, тем более что ее пистолет мирно лежал на сиденье между нами, словно меч из арабских сказок.

– Слушай, а почему ты при распознавании вурдалаков пользуешься таким примитивным методом? – спросил я. (Она бросила на меня быстрый взгляд, пока спокойный.) – Может быть, я вурдалак новейшей формации, мутант с нормальными зуба…

Взвизгнули тормоза, джип развернуло поперек дороги, девушка бросила руль, но я успел раньше, и вырываться ей было бессмысленно – этим приемом я в свое время упаковал не кого-нибудь, а Большого Ольсена… Я хотел сказать, чтобы она не барахталась, что это только шутка, но меня удивил ее взгляд – она смотрела на меня полными ужаса глазами, дрожала, словно вокруг был трескучий лапландский мороз, и как-то странно втягивала голову в плечи.

– Нет… – прошептала она, и я почувствовал, как безвольно обмякло в слепом ужасе ее тело. – Не надо…

Горло, сообразил я. Она защищала горло, словно я и впрямь был вурдалаком из прабабушкиных сказок и жаждал крови. Что-то серьезное и страшное таилось за всем этим, какая-то дикая сказка, ставшая, несмотря на свою дикость, частицей здешней жизни, и я окончательно распрощался с уютной гипотезой, будто меня через какой-то пространственный туннель, неведомо откуда здесь взявшийся, забросило в какую-нибудь Бразилию. Ничего подобного. Здесь жили вурдалаки, они выглядели, как обыкновенные люди, но их выдавали зубы…

Она уронила голову на грудь – самый настоящий обморок. Моя аптечка с лекарствами мгновенного действия оказалась как нельзя кстати. Девушка хлопнула ресницами, открыла глаза, взглянула осмысленно и зло, и щеку мне обожгла увесистая пощечина. Вторая, третья. После третьей мне надоело, я снова скрутил ее и держал, пока не перестала вырываться – на этот раз обошлось без обмороков.

– Пошутили, и будет, – сказал я миролюбиво. – Отпускать?

– Отпусти.

И она снова направила на меня пистолет.

– Может, хватит?

– Выйди из машины.

– Слушай, девочка, – сказал я. – Я здесь чужой, понимаешь? Если ты все же хочешь меня пристрелить, объясни сначала за что. Согласен, шутка была глупая, но не до такой же степени…

– Да не нужен ты мне. Просто проваливай.

Возле нас остановился колесный бронетранспортер – я и не заметил, когда он подъехал. Зеленый запыленный броневик незнакомой модели, бортовой номер пятьдесят восемь. Из люков высунулись головы в пятнисто-зеленых беретах, и кто-то спросил офицерским тоном:

– Что происходит?

– Ничего, – сказала девушка быстро. – Проезжайте.

Головы хмыкнули, исчезли в люках, и броневик тронулся не спеша. У меня пересохло во рту – за ним на длинных веревках волочились три трупа, привязанные за ноги, мотались, раскинув руки, и на асфальте оставался извилистый алый след…

Девушка сказала с ноткой злорад-ства:

– Достаточно было одного моего слова, и ты стал бы четвертым, ясно?

– Приятная перспектива, – сказал я. – А кто те трое?

– Вурдалаки, кто же еще?

– Там, где я к тебе подсел, неподалеку от того места, тоже лежал труп…

– Ну да. Сегодня Команда прочесывала тот участок.

– Подожди, – сказал я. – Давай разберемся. Кого ты подразумеваешь под вурдалаком? Нападает на человека и сосет кровь?

– Вот именно, – сказала она. – А ты не знаешь?

– Понятия не имею.

– Ты кто такой?

– Это так уж важно?

– Да.

– Я бродяга. Скитаюсь себе по местам, где не был прежде, вот и к вам занесло. Достаточно?

– Что ты о нас знаешь?

– Абсолютно ничего, – сказал я.

– Откуда ты?

– Издалека.

– Из-за Мохнатого Хребта?

– Приблизительно, – осторожно кивнул я. – Можно сказать и так.

– Так я и думала, – кивнула она. – Мы слышали, что и там кто-то живет, но достоверных данных не было…

Джип обогнал броневик и несся дальше по автостраде, пополам разрубавшей унылую серо-зеленую степь. Сопряженное пространство? Неведомое девятое с половиной измерение? Теоретических моделей у наших ученых, как я слышал, хватало, но с экспериментальным подтверждением было гораздо хуже. Очень вовремя подвернулась мне эта девчонка, еще немного, и можно было принять происходящее за деятельность некой диктатуры, зверски уничтожающей оппозицию. Ведь это так знакомо нам, это не в таком уж давнем прошлом – изрешеченные пулями трупы на обочине, трупы, волочащиеся за броневиками…

– Где они живут, ваши вурдалаки? – спросил я. – В лесу?

– И в лесу, и в городе. Они…

Я схватил ее за руку, и она мгновенно затормозила, джип снова занесло поперек шоссе. Отличные были тормоза, и реакция у нее превосходная.

– Что случилось? – спросила она тревожно.

– Я, наверное, сойду. Это опасно – оставаться здесь одному?

– Здесь – нет, город близко. А что тебе понадобилось?

– Естественные потребности, – сказал я. – Ты уезжай, не жди.

– Мы тебя обязательно найдем в городе, – сказала она. – В городе поселишься в отеле «Холидей». Знаешь, что такое отель?

– Примерно представляю. Понадобятся документы или деньги?

– Что?

– Деньги или документы.

– Не понимаю, о чем ты. Остановишься в отеле «Холидей». Как тебя зовут?

– Капитан Алехин. – Я щелкнул каблуками. Здесь я мог позволить себе непозволительную в других местах роскошь именоваться собственной, то бишь полученной при рождении, фамилией. – Капитан Александр Алехин.

– Меня зовут Кати, – сказала она. – Ну, до свиданья. Можешь остановить броневик, они подвезут, только не вздумай и с ними шутить насчет вурдалаков… Пока.

Она показала мне язык, и джип умчался. Я огляделся, сошел на обочину и зашагал в степь, вправо от дороги – туда, где виднелись эти обломки. Я знал, что могу увидеть их здесь, где же им еще быть, как не здесь, но подсознательно надеялся, что все будет не так примитивно, что это не просто авария, а мостик к чему-то глобальному, важному. Так думали обложившие островок светила научной мысли, так думали и у нас, все мы надеялись на нечто значительное, великое, эпохальное, на сияющие горизонты, доступные вершины, еще вчера считавшиеся непокоримыми. Воздушные замки. Уютные фуникулеры, ведущие к снеговым пикам, куда до сих пор доползали на брюхе лишь отчаянные одиночки – по одному везунчику на девяносто девять почетно сгинувших без вести. О многом мы грезили, не привыкшие грезить люди, наблюдая в бинокли за островком…

Когда-то, совсем недавно, всего три дня назад, это был скоростной вертолет «Орлан», маневренная и надежная машина. Теперь передо мной громоздились перекрученные лохмотья ферролита, землю усеяли клочья обивки и осколки унилекса – небьющегося стекла фантастической прочности. Дед бил-бил – не разбил, баба била-била – не разбила… Один решетчатый хвост остался нетронутым, красно-синий хвост с яркой эмблемой биостанции «Зебра» – его я и увидел из машины. Красивое перо мертвой птицы.

А земля вокруг нетронута, цела трава, целы низкие серые кочки, придающие равнине вид коварного болота. Ни малейшего следа, несмотря на то что падавший с высоты вертолет должен был разметать землю, вспахать ее, вырвать кочки, оставить заметный след. Я служил когда-то в вертолетных частях и хорошо знал, как это выглядит… Или на здешнюю почву наши законы природы не действуют?

Я ударил каблуком по земле. Земля была твердая, пронизанная корнями, но каблук все-таки выбил крохотную ямку. Земля самая обыкновенная. Либо разбитый вертолет был опущен на землю медленно, плавно, с нормальной посадочной скоростью, либо все произошло где-то в другом месте, и обломки перевезены сюда.

Нечего и пытаться пролезть в кабину – кабины не было. Я принюхался – сладковатого запаха разложения не чувствовалось, пахло только сухой травой, краской, свежей синтетикой – «Орлан» был новенький, Бауэр решил его обновить и обновил вот. Руди, кто это тебя так?

Я обошел обломки со стороны бывшей кабины и замер. В тени стоял голубой пластиковый ящик, и на ящике сидел Рудольф Бауэр, сидел, свесив длинные руки меж колен, загорелый, безмятежный, одетый так, как был одет в день своего исчезновения, и одежда – чистая, отутюженная, новенькая. Даже запах его любимого одеколона «Шери» витал в воздухе.

– Ты… ты чего здесь сидишь? – спросил я хрипло.

Бауэр спокойно и неторопливо поднял голову, наши взгляды встретились, и я охнул. Это нельзя было даже назвать взглядом идиота, гораздо страшнее – пустота. У любого идиота в глазах что-то есть, хотя бы один идиотизм, а у ЭТОГО был пустой, как вакуум, взгляд, взгляд, из которого отсосано все человеческое и ничего не дано взамен. Ни малейшей тени каких бы то ни было эмоций. Бессмысленная стерильная пустота.

– Кто ты такой? – спросил Бауэр столь же стерильным, профильтрованным голосом, и его лицо осталось неподвижным, а глаза смотрели сквозь меня с величавым спокойствием слепых бельм степной каменной бабы, повидавшей на своем веку слишком многое, чтобы интересоваться каким-то там одиноким двуногим. Впрочем, и равнодушия в этом взгляде не было. Ничего не было. Просто Пустота.

– Бауэр, – сказал я, и мне хотелось плакать. – Руди, ты же меня знаешь, мы с тобой сто раз летали на рыбалку, и ресторан «Камеамеа Великий», помнишь? Я Алехин, капитан Алехин, неужели ты забыл?

– Я тебя не знаю, – сказал он. – Оставь меня в покое.

– Может быть, тебе лекарства? – Я потянулся за аптечкой.

– Никаких лекарств, – сказал этот манекен. – Оставь меня в покое.

Разумом я понимал, что это не Руди, что все так и, останется, но сердцем не смог принять – суетился вокруг него, совал ему ампулы, пытался заставить встать и идти за мной, а он отстранялся, отводил мои руки, монотонно просил отстать, отвязаться, оставить его в покое, уйти и не надоедать. Не узнавал меня и не хотел со мной разговаривать, не хотел ничего делать и принимать от меня помощь. Я выбился из сил и отступился наконец. Все равно что биться головой о каменную стену, только стена еще и заявляла человеческим голосом, что она всем этим недовольна и просит меня идти своей дорогой.

– Оставьте вы его, – раздался сзади спокойный, уверенный голос, и я шарахнулся, по всем правилам упал на землю, перекатился на бок, выхватив одновременно пистолет.

В трех шагах от меня стоял незнакомец, высокий и сухопарый. Лицо у него было узкое, умное и запоминающееся: смуглое, мохнатые брови вразлет, крючковатый нос, эспаньолка и маленькие лихие усики. Одет элегантно и добротно, но как-то старомодно: строгий черный костюм забытого фасона и сорочка с кружевным пышным жабо, какие носили кавалеры куртуазного восемнадцатого века. На голове дисгармонично красовался лихо заломленный красный берет с пушистым пером.



– Оставьте вы его, – повторил незнакомец, постукивая тростью по ближайшей кочке. – И уберите эту штуку, я имею в виду пистолет. Или вы меня боитесь?

– А покажите-ка зубки, – сказал я, вставая. Не то чтобы я его боялся, но он появился неизвестно откуда, неизвестно как сумел подкрасться бесшумно, и неясно еще, что ему от меня нужно.

– Это вы напрасно, – сказал он. – Зубы у меня самые обыкновенные. Вы-то кто такой?

– Я из-за Мохнатого Хребта, – нахально сказал я. – Там у нас все другое, совсем не как у вас. Понимаете, я всегда любил путешествовать…

– А врать тоже любите?

– С чего вы взяли? – очень натурально изумился и даже слегка оскорбился я.

Не отрывая от меня ироничного взгляда, он щелкнул пальцами, и позади него возникло огромное мягкое кресло, тоже ужасно старомодное. Что-то толкнуло меня под коленки – второе кресло, такое же массивное, со спинкой выше человеческого роста.

– Прошу, – сказал он и сел. – Итак, по вашему утверждению, вы явились сюда из-за Мохнатого Хребта?

– Вот именно, – сказал я, скопировал его позу и светским тоном добавил: – Надеюсь, вы в этом не сомневаетесь?

– Нет, – сказал он. – Я и так знаю, что вы врете, к чему мне сомневаться? Собственно говоря, это неплохая задумка – объявить себя пришельцем из-за Хребта. Большинство у нас уверены в существовании за Хребтом каких-то неизвестных областей. Но, кроме большинства, есть еще и хорошо информированное меньшинство, к которому принадлежит и ваш покорный слуга. Так что для меня придумайте что-нибудь поубедительнее. Проще всего было бы передать вас компетентным органам на предмет соответствующей проверки.

Последняя фраза мне особенно не понравилась, и я сказал:

– Но-но, не забывайте…

Он как-то странно взмахнул ладонью, и что-то зашевелилось у меня под курткой, тычась в ребра, – мой пистолет. Прежде чем я успел его схватить, кольт проплыл по воздуху и нырнул в карман незнакомца.

– Вот, – сказал незнакомец. – Так гораздо спокойнее, не правда ли? Кто вы такой?

– Знаете, это похоже на допрос.

– А это и есть допрос, – кивнул он, сверля меня взглядом.

Пора было брать инициативу в свои руки. Мне не нравились упоминания о допросах, проверках и компетентных органах. И тип этот не нравился, в нем я нутром чуял коллегу-контрразведчика, оседлавшего противника и принявшегося его разрабатывать. Только я сам привык разрабатывать других…

Между нами было около двух метров жестких кочек – не так уж много. Я напряг мускулы, прикинул, как буду бить ребром ладони по горлу, и взметнулся с кресла.

Небо, земля, обломки вертолета замелькали в бешеном хороводе, кочки вздыбились, и самая большая, самая твердая ударила по затылку. Я лежал, задыхаясь от боли и злого бессилия, а он не изменил позы, пальцем не шевельнул, смотрел скучающе, как смотрит взрослый на нехитрые проказы карапуза. Ударил он не сам, не рукой – уж в ударах я разбирался. Впечатление было такое, словно ветер закрутил меня, а потом сгустился до каменной твердости и ударил не хуже опытного боксера. Что ж, всегда найдется кто-то, лучше тебя умеющий то, что умеешь ты, – это азы. Ничего удивительного, если учесть, что этот тип создает кресла из ничего и повторяет трюки из репертуара Пацюка…

– Вставайте, – сказал он, играя тростью. – И давайте без эксцессов – это бессмысленно при любом количестве попыток. Вставайте и садитесь.

Я встал и сел – что мне еще оставалось?

– Вот теперь мне совершенно ясно, что вы издалека.

– Почему?

– Потому что любой здешний знает: на меня бессмысленно бросаться с кулаками. Кто вы?

– Я могу не отвечать на этот вопрос?

– Можете, – кивнул он. – Можете не отвечать ни на какие вопросы. Я не собираюсь силой вытягивать из вас то, что вы хотите скрыть.

– Тогда я могу идти?

– Куда угодно.

– А пистолет?

Он бросил мне пистолет. Я поймал кольт на лету, сунул в кобуру и остался сидеть. Не мог я так просто уйти, и незнакомец, судя по его улыбке, отлично это понимал.

– Ну? – спросил он. – В спину я не стреляю, почему же вы сидите?

– Нет, постойте… – сказал я.

– Вы рассчитываете, что я буду отвечать на ваши вопросы?

– Хотелось бы. – Я оглянулся на Бауэра. Руди сидел в той же позе, глаза его смотрели пусто и мертво. Я обернулся к своему странному собеседнику: – Что с ним?

– Откуда я знаю?

– Не знаете?

– Никто не знает. Он сидит здесь с тех пор, как существует мир.

– И давно существует мир?

– Давно.

– А что было до него?

Его лицо исказила непонятная гримаса. Он сказал сухо и быстро:

– Раньше была Вечность. Это очень удачное слово – Вечность. Оно объясняет все и не объясняет ничего. Перед лицом Вечности глупо задавать вопросы, потому что она сама по себе – неразрешимый вопрос, затмевающий все остальные. Раньше была Вечность, вам этого достаточно?

– Честно говоря, не очень, – сказал я. – Вечность не существует сама по себе. Всегда существует что-то помимо нее.

– Я не люблю пустых фраз.

– Я тоже, – сказал я. – И терпеть не могу слово «вечность». Вечности нет.

– А сколько чертей может уместиться на острие иглы?

– Я не знаю, можно ли вам верить… – сказал я.

– Представьте, я тоже.

– Но так мы никогда…

Он не ответил. Его лицо странно изменилось вдруг, словно кто-то невидимый шептал ему что-то на ухо.

– Ну вот. – Он пружинисто выпрямился. – Вот так всегда – ворвутся посреди разговора, и всегда это срочно, до зарезу… Мне пора. Мы еще встретимся в городе.

Он начал таять в воздухе, как Чеширский Кот. Таяло узкое лицо хитрого черта, таяли старомодный костюм и трость. Кресел не стало. Я пошел к шоссе, не оглядываясь на обломки вертолета и куклу-Бауэра.

Мир существует давно. До него была Вечность. Что под этим подразумевается? Иносказание, двойной смысл, метафора? Допустим, возможно, вероятно, не исключено, быть может. Классический набор. Полный перечень уклончивых допущений, крутящихся в мозгу исследователя, занесшего авторучку над первой, чистой страницей лабораторного журнала. Если сравнивать нашу работу с работой хирургов, как это любят делать иные журналисты, то мы очень несчастные хирурги – мы не знаем, каким недугом страдает распростертый под резким светом бестеневых ламп пациент, какой инструмент пускать в дело первым и есть ли вообще смысл резать. К тому же в девяти случаях из десяти пациент оказывается невидимым.

Я поднял руку, и рядом со мной остановился броневик под номером четырнадцать. За ним тоже волоклись трупы. Попахивает средневековьем, но откуда я знаю – обоснована эта жестокость или нет. В особенности если дома у марсианина которую тысячу лет царят покой и благодать…

Лязгнула крышка люка, выглянуло усталое лицо с изжеванным окурком в углу широкого рта.

– В чем дело? – спросил он ватным голосом.

– Подвезите до города, – сказал я.

Он выплюнул окурок и сказал вниз, в люк:

– Ребята, дверь откройте, там человеку до города.

Распахнулась толстая квадратная дверь, и я, согнувшись, пролез внутрь. Там было тесно и темновато. На железных скамейках вдоль стен сидели человек восемь, а между ними на ребристом полу лежало что-то длинное, плоское, прикрытое старым брезентом в заскорузлых кровяных пятнах, и из-под его края торчали обращенные к потолку, к тусклой желтой лампочке носки тяжелых форменных ботинок. Это было знакомо. В свое время мне не раз случалось видеть, как из-под брезента на полу вертолета или броневика с голубой эмблемой вооруженных сил ООН торчат форменные ботинки, почти такие же, как эти… – Здравствуйте, – сказал я, оглядываясь. Двое что-то пробурчали, остальные и ухом не повели. Крайний подвинулся, упорно не глядя на меня, я присел на краешек холодной скамейки…

Глава третья

…Больно… или только кажется, что больно, но кто я, где я, и что кажется, а что…

Погода была прекрасная. Солнце и Даллас.

Джекки была очаровательна, как всегда. Линдон, как обычно, смахивал на протестантского пастора. Коннэлли в роли радушного хозяина был просто великолепен. Тень Эдмунда Раффина растворилась в солнечном свете, и мотив «Дикси» был на время забыт.

– Выключи ты этот чертов ящик, – сказал я Джону.

– Мешает?

– Не могу сосредоточиться. Скучно. Президент торжественно следует, сопровождаемый криками и цветами. Из этого ничего не выжать.

– Запихни рекламу, – сказала Джейн. – Чьи там шины на его лимузине, «Данлоп»?

– Уволь, девочка, – сказал я. – Такими штучками пусть пробавляется какой-нибудь щенок из занюханной «Кроникл» в каком-нибудь городишке, где жителей меньше, чем букв в его названии.

Джон уселся на подоконник, зажав в потной лапище бокал. Я знал, что на него сейчас накатит, и не ошибся.

– Боже всеблагий, какое неподходящее занятие для великого Купера, певца битв и переворотов… – зачастил он. – Купер везде, где бахает и бухает, где негры стреляют в негров или желтые – в желтых. Там его место, и когда его посылают освещать визит президента в жаркий и пыльный штат, Купера это оскорбляет до глубины души…

Джейн сказала:

– Не иначе шеф надеялся, что станут стрелять и здесь.

– Рой, ты остолоп! – рявкнул Джон с подоконника. – Ты потерял великолепную возможность отхватить Пулитцеровскую премию. Нужно было нанять какого-нибудь безработного пальнуть по кортежу. Холостыми патронами, разумеется. Когда покушавшегося схватят, он выложит на следствии, что в него вселилась душа Бута, а вселил эту душу сосед-коммунист. Потрясающий спектакль обеспечен.

– Что же ты сам не додумался? – лениво спросил я. Все мне осточертело: его полупьяная рожа, чувственная южаночка Джейн, и Даллас, и президент, и сам я себе осточертел. В этой поездке я видел желанное избавление от хандры, но не получилось.

– Эх, если бы это мне раньше в голову пришло… – сказал этот зануда. – Опоздал…

Вошел Хэйвуд, веселый, свеженький, живая иллюстрация к образу Преуспевающего Газетчика – масса обаяния, тщательно отмеренное дружелюбие, спортивная фигура и никаких принципов.

– Куда ты опять опоздал? – спросил он с порога.

– В шутку совершить покушение на президента.

– Ну, это вполне в твоем духе – в шутку совершить покушение на президента…

Клинт Хилл еще не разбил кулаки о багажник «линкольна». Линдон оставался вице-президентом. Ничего еще не случилось, мир был благолепен и нелеп, как всегда. Ари Онассис еще не спал с Джекки, все мы были моложе на одно убийство, и моложе на одну иллюзию, и моложе на одно разочарование. Сайгон оставался Сайгоном, и Марине Освальд еще не платили бешеных денег за письма Ли.

– Я говорю об инсценировке покушения. Ради хлесткого репортажа.

– Ну, слава богу. Я было хотел информировать секретную службу. Агент Москвы Джон Мак-Тавиш, свой человек в Гаване.

– Поди ты, – сказал Джон. – Может быть, мы получим сенсацию бесплатно.

– Думаешь, кто-нибудь станет стрелять?

– От этих южан всего можно ожидать. Джейн, лапочка, к тебе это, понятно, не относится. Выскочит какой-нибудь болван в шестигаллонном стетсоне и с вытатуированной на пузе рожей генерала Ли, смертельно разобиженный ранением своего прадеда под Шайлоу…

– А охрана?

– Но зачем убийце протискиваться сквозь толпу? Снайпер с какой-нибудь крыши. Между прочим, Джону советовали поставить пуленепробиваемый колпак. Он героически отказался. Так вот, снайпер-одиночка – это проблематично. Для гарантии – трое или четверо, перекрестный огонь. Для полного удобства заблаговременно приготовлен козел отпущения.

– Великолепно, – сказал я. – Напиши книгу «Как я не убил президента».

– Да бросьте вы, – сказала Джейн. – Это цинично, в конце концов.

– Девочка, репортер и должен быть циником, – Хэйвуд откровенно пялился на ее ножки. – Мертвый президент – еще один труп, и только.

– К тому же статистика на нашей стороне, – сказал я. – Я никогда не был мистиком, но недавно шутки ради составил прелюбопытнейшую таблицу. Рекомендую ее собравшимся. За последние сто двадцать лет все президенты США, избиравшиеся на этот пост в год, делящийся на двадцать, рано или поздно погибали от руки убийцы или умирали на посту. Считайте.


1840-й – президент Гаррисон скончался от воспаления легких спустя месяц после инаугурации.

1860-й – президент Линкольн убит спустя месяц после избрания на второй срок.

1880-й – президент Гарфильд застрелен Гито четыре месяца спустя после инаугурации.

1900-й – президент Мак-Кинли убит Чолгошем спустя семь месяцев после избрания на второй срок.

1920-й – президент Гардинг умирает при странных обстоятельствах после двух с половиной лет пребывания на посту.

1940-й – президент Рузвельт умирает через три месяца после избрания на четвертый срок.


Итак? Джон, как известно присутствующим, вступил на пост в тысяча девятьсот шестидесятом, в год, делящийся на двадцать…

– Бред собачий, – сказала Джейн.

– Но, парни, – прищурился Хэйвуд, – если наш Джон оказался великолепным стратегом, почему бы не найтись и второму? Хотите пари? Кортеж еще в пути.

– Идет, – сказал я. – Пятьдесят монет против вчерашней «Ньюс».

– Принимаю.

– Ставлю столько же против позавчерашней «Ньюс», – сказал Хэйвуд. – Мы тебя разорим на две газеты, Джон. Живо включай телевизор. Кстати, помните историю с «Титаником»? Еще в девятнадцатом веке какой-то безвестный фантаст предсказал его гибель – за двадцать лет до катастрофы…

– Но Джон не успел написать роман, – сказал я. – А я не успел выпустить статью со своей статистикой. Так что в любом случае репутацию пророков нам не заработать.

Я включил телевизор. Впереди ехал белый «форд» начальника далласской полиции Кэрри, следом в окружении мотоциклистов скользил длинный черный «линкольн», на подножках стояли телохранители, и еще несколько машин ехали следом, блестели белые шлемы эскорта, где-то стрекотал камерой Запрудер – кортеж тридцать пятого президента Соединенных Штатов Америки, самого молодого президента за всю историю страны…

Последняя минута, про которую мы еще не знаем, что она – последняя. Комната на шестом этаже дома в центре Далласа, штат Техас. Я стою возле телевизора – не успел отойти. Джейн сидит, закинув ногу на ногу – красивые ноги, загорелые, и на них умильно косится Сирил Хэйвуд. Джон по-прежнему сидит на подоконнике. Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Двадцать второе ноября, тринадцать часов двадцать девять минут…

Потом мы услышали крик телекомментатора, и крик Джекки, и машины кортежа сбились в кучу, словно перепуганные овцы, и Клинт Хилл молотил кулаками по багажнику, и «линкольн» на бешеной скорости помчался в госпиталь Святого Варфоломея, в коридоре бегали и что-то кричали. Двигаясь, как заводная кукла, я поднялся, достал из бумажника пятьдесят долларов и протянул их Джону. Хэйвуд сделал то же самое. Джон машинально принял банкноты, зачем-то стал их считать, а Джейн вдруг бросилась к нам и, плача, что есть силы хлестнула по лицу сначала меня, потом Сирила…


…Я сидел на холодной железной скамейке внутри броневика. Казалось, никто не заметил моего исчезновения в галлюцинацию номер два – значит, я никуда не исчезал, это было очередное наваждение, сон в солнечный день, сначала какой-то дикий город, потом Даллас восьмидесятилетней давности…

Я чертыхнулся про себя и стал исподтишка разглядывать попутчиков.

Это были крепкие широкоплечие мужики в зелено-пятнистых комбинезонах, усталые, пропотевшие и хмурые. У них был вид косарей, возвратившихся со страды, где трудились до ломотной бесчувственности тела. Двое курили, затягиваясь полной грудью, один прихлебывал что-то из фляги, один баюкал забинтованную до локтя правую руку, тихонечко постанывая. Остальные просто сидели. На меня никто не смотрел. В корме были свалены автоматы и какие-то странные широкогорлые ружья. На поясах у потных и хмурых висели тяжелые кинжалы, а шею каждого защищал широкий кольчужный ошейник.

– И вообще, это все зря, – сказал, ни на кого не глядя, мой сосед. Все повернулись к нему. – Нужно делать облаву, а так мы сто лет проканителимся.

– Ты раньше проживи сто лет.

– Все к черту. Команда к черту, мы сами к черту, и все остальное. Вот только кого они жрать станут, когда жрать станет некого, я уж не знаю.

– Друг друга станут. Я слышал, в отделе…

– Пошел и он к черту, этот отдел.

– Но согласись, они что-то делают.

– Они теоретизируют. Анализируют, классифицируют, систематизируют. Проводят параллели и подыскивают аналогии, подшивают бумаги и заполняют анкеты. Ламст прав – напряжением ума решить эту проблему невозможно, ее можно решить только напряжением сил. – Он выплюнул окурок и яростно затоптал его шипастой подошвой. – Только автоматы. И я понимаю тех, кто ратует за писаные законы и мобилизацию. Только так…

Они заговорили все разом, спор захватил всех. Кроме меня, разумеется. Одни превозносили до небес какого-то Ламста, оправдывали и безоговорочно поддерживали все, что он уже сделал, и все, что еще сделает, кляли тех, кто связывает ему руки. Другие тоже хвалили Ламста, но гораздо сдержаннее, считали, что ломать сложившиеся отношения глупо и неразумно – сломать легко, но будет ли польза? Понемногу я начал понимать, что обе стороны, в сущности, стоят на одних и тех же позициях, но по-разному смотрят на будущее. Одни желают немедленно перестроить жизнь на основе жесткой дисциплины, всеобщей воинской повинности, а их противники доказывают, что это – утопия, невыполнимая мечта. При этом те и другие последними словами крыли трусливых обжор и зазнавшихся конформистов, которых неплохо было бы оставить один на один с вурдалаками и посмотреть, как они станут выкручиваться, гады этакие. Просто ради эксперимента бросить все и полюбоваться, как они наделают в штаны. В конце концов спор как-то незаметно перелился в дружное охаивание этих самых приспособленцев и трусов – их материли изобретательно и витиевато, с большой экспрессией.

Они отвели душу, и разговоры пошли о бытовых пустяках: что у Бориса дочка все же связалась с этим обормотом, хотя совершенно ясно, что он ее бросит, обрюхатит и бросит, но поди докажи этим соплячкам, если они, раз переспав с парнем, мнят себя умудренными жизнью женщинами, сколько их не секи, да и не всякую-то выпорешь, а если разобраться, мужики, не в порке, собственно, панацея. Что у Штенгера опять новая, симпатичная такая, и с ней, ясно, будет как с прежними, со всеми он поступал одинаково, горбатого могила исправит, черного кобеля не отмоешь добела, и не лучше ли набить ему как следует морду своими силами, не полагаясь на карающую руку судьбы? Что Батера окончательно уел ревматизм, а ведь какой стрелок был, один из тех, что начинали на голом месте, когда ничего толком не знали, выезжали на одном энтузиазме и оттого несли громадные потери… Что еще один смельчак, а может, просто болван, таскался к Ревущим Холмам, но ничего вразумительного рассказать не может – стал чокнутым, как и его предшественники…

Так они судачили, болтали, а я мотал на ус, и никто не обращал на меня внимания, хотя о моем присутствии помнили – сосед мимоходом попросил огоньку, другой в середине тирады о сытых бездельниках зацепил меня намекающим взглядом…

Главное я уловил – они, эти обстрелянные хваткие мужики, были неким отрядом, активно действовавшим против вурдалаков. Кто возложил на них эти обязанности, я пока не понял. Сидел себе смирнехонько, покуривал, посмеивался вместе с другими над непонятными мне остротами, но ни на секунду не мог забыть о главном – что меня, словно щепку по таежной речке, несет в глубь и в глубь заколдованного места, а там, снаружи, очень на меня рассчитывают. И беспокоятся…

Вот это уже зря. Совсем не нужно видеть в происходящем необыкновенное. Необыкновенное заранее настраивает на поиски абсолютно новых решений, отрицающих прежний опыт и прежние методы, вызывает хаотические метания мысли, и начинает казаться, что ты вовсе не умеешь думать и не способен ни в чем разобраться. Защищайся. Внуши себе, что окружающее – такая же обыденность для тебя, как для этих парней в пятнистом, проникнись их взглядом на жизнь, и быстрее поймешь все, что нужно понять…

Броневик резко затормозил, мы с соседом стукнулись боками, и я ушиб локоть о рукоятку его кинжала.

– Блуждающие! – крикнул водитель, обернувшись. Он выключил мотор, распахнул люк, и я услышал, как снаружи, над головой, завывают моторы и стучат пулеметы. Все, толкаясь, кинулись в дверь, и я выскочил следом за ними, а они столпились на обочине и смотрели в небо, прикрывая глаза ладонями – этот жест при полном отсутствии слепящего солнца очень меня удивил.

В небе, почти над нами, кувыркались, сближались, крутили бочки и чертили петли несколько самоле-тов. Надсадно выли моторы, молотили пулеметы. Я тронул за рукав соседа:

– Это кто?

– Блуждающие, – ответил он, не отрывая глаз от воздушной коловерти.

– Как это?

– А вот так. Никто не знает, кто они, откуда взялись и почему дерутся. Мы их видим только в воздухе. Опа!

Рев нарастал – один из самолетов быстро снижался, но за ним не тянулся дым, как это обычно бывает в исторических фильмах. Он падал, вихляясь, рывками проваливаясь ниже и ниже, прямо нам на головы, и мне захотелось юркнуть под броневик, но окружающие стояли спокойно. Им было виднее, и я остался на месте.

Скорее всего, пилот был ранен, а самолет цел – я немного разбирался в таких вещах. Пилот еще пытался что-то сделать, выровнять и посадить машину, задрал нос и выпустил шасси, но не успел – самолет грохнулся брюхом оземь, ломая шасси и винт, выворачивая кочки, протащился несколько метров и застыл, уткнувшись носом в землю, задрав хвост.

Выглядел он нелепо, как всегда выглядит севший на фюзеляж самолет. Мы быстро добежали до него, он упал неподалеку от дороги. Определить марку я не сумел бы, я не историк, но особая точность и не требовалась, сразу видно было, что это стандартный винтовой моноплан-истребитель времен второй мировой войны – войны, которая кончилась девяносто семь лет назад, и на всей планете осталось восемь ее участников, всего восемь. Истребитель с опознавательными знаками люфтваффе – черные кресты на крыльях, свастика на фюзеляже, и в придачу мастерски нарисованный под фонарем оскалившийся зеленый Дракон. Летчик смотрел перед собой широко раскрытыми глазами, он уже не дышал, комбинезон залит кровью. И будто для того, чтобы не оставалось никаких сомнений насчет того, кто был его противником, низко над нами, выпустив короткую победную очередь, пронесся истребитель другой, знакомой марки – на его голубых снизу крыльях я увидел красные звезды. Дело запутывалось. То, что происходило в воздухе, не имело никакой связи с тем, что творилось на земле. И наоборот. Два обрывка двух разных картин склеили как попало и вставили в общую раму.

– Никак не пойму, – сказал мой сосед. – Как это люди ухитряются летать по воздуху? Он же из железа, как он в воздухе держится?

Выходит, об авиации они и понятия не имели?

– Как ни крути, и там драка… – вздохнул кто-то. Драка, которой не должно быть, дополнил я про себя, драка, которая принадлежит другому времени и другим людям…

Вскоре мы приехали в город, и я выскочил, учтиво попрощавшись.

Это был очень чистый и очень тихий город. Просторные улицы, продуманно поделенные между пешеходами и машинами так, чтобы не обидеть никого, современные здания, украшенные модными архитектурными выкрутасами. Все в городе радовало глаз гармоничной завершенностью, но непонятно, почему так малолюдно и так маломашинно на улицах. Проезжали редкие автомобили, как правило, роскошные и новые, и я узнавал некоторые марки, а некоторых не узнавал. Проходили редкие прохожие. И людей, и машин было маловато для такого города – может быть, поэтому и машины, и люди несколько преувеличенно спешили. Город походил на кинодекорацию, выстроенную в одну ночь из фанерного мрамора и пластмассовых кирпичей, настолько походил, что я не удержался и постучал кулаком по стенке ближайшего дома, благо прохожих не было. Оказалось, самая настоящая стена.

Потом я встретил людей, которые никуда не спешили. У заведения под вывеской «Нихил-бар» на мостовой стояли круглые столики, и за одним сидела компания – двое мужчин с дамами, – а остальные были пусты.

Я присел через два столика от компании. В центре зеленой столешницы алел круг, а рядом сверкали клавиши – знакомая система типа наших пищепроводов. Наугад я нажал кнопку (меню не было), за что был вознагражден бокалом какого-то коктейля.

– Идите к нам, – позвали меня. – Зачем вам одному сидеть?

Я охотно пересел к ним. После охотников за вурдалаками следовало пообщаться с мирными обывателями. Компания, как мне показалось, подобралась пестрая: пузатый мужчина с квадратным добрым лицом, одетый подчеркнуто небрежно, фантастической красоты брюнетка в чем-то воздушном и сильно декольтированном, молоденькая симпатичная девчонка, с обожанием взиравшая на пузатого, и обаятельный мужчина средних лет, неприметный и обыкновенный, как стакан серийного выпуска. Не гармонировали они друг с другом, никак друг другу не подходили…

– Присаживайтесь, – повторил пузатый, хотя я уже сидел. – Всегда рады новому человеку.

– И свежему слушателю, – добавила брюнетка. – Джулиана.

– Совершенно верно, и свежему слушателю, – согласился пузатый. – Штенгер, Макс Штенгер.

– Рита, – сказала девушка.

Обаятельный и неприметный представился:

– Несхепс.

– Алехин, – сказал я, наслаждаясь редкой возможностью быть самим собой. – Александр Алехин.

– Итак, я продолжаю, – сказал Штенгер. Лицо его было одухотворенным. – Можно обратиться и к другим примерам. Рассмотрим так называемую Великую французскую революцию. Собственно, не ее саму, а жизнь маленького человечка, кото-рый был нужен всем. Это мэтр Сансон, знаменитая в своем ремесле личность, – палач города Парижа Сансон. До революции он рубил головы разбойникам, взбунтовавшимся простолюдинам и поскользнувшимся царедворцам. Потом произошла революция, и началась кровавая чехарда. Робеспьер уничтожил «бешеных», термидорианцы уничтожили сначала Робеспьера, потом «вершину», переворот следовал за переворотом, и каждый новый диктатор начинал с уничтожения противников. Головы летели в корзину быстрее, чем корзины успевали подставлять, а гильотиной управлял наш старый знакомец Сансон. Власть переходила из рук в руки, Сансон благоденствовал, господа! Несмотря на череду отрицающих друг друга теорий, трибунов и вождей, Сущность оставалась неизменной, вечной – нож гильотины и человек, который был нужен всем. Какой же смысл имели все потрясения и перемены, если краеугольным камнем оставался несменяемый Сансон?

Он замолчал и надолго присосался к бокалу.

– Скот, – сказала Джулиана.

– Ага, – расплылся Штенгер. – Вот именно, родная. Алехин, вы согласны, что истина – это в первую очередь нечто неизменное, вечное? (Я неопределенно кивнул). Нечто неизменное и вечное… А таковым в первую очередь является скотство. Рушились империи, провозгласившие себя вечными, грязные деревушки превращались в столицы охватывавших полмира государств, исчезали народы, языки, идеи, религии, моды, династии, литературные течения и научные школы, но во все времена, при любом обществе, будь то душная тирания или расцвет демократии, люди жрали вино и лапали баб, предпочитая эти занятия всем остальным. Спрашивается, что в таком случае основа основ? Я могу быть ярым монархистом, Несхепс – теократом, Алехин – атеистом и анархистом, и мы перегрызем друг другу глотки за свои убеждения, но вот мы все трое смотрим на тебя, обворожительная, – он сделал галантный жест в сторону Джулианы, – и наши мысли удивительно схожи… Вот и нашлось нечто, прочно объединившее нас троих, таких разных.

– Ну, Макс, – смущенно улыбнулся Несхепс. – Вы всегда излишне конкретизируете. Мы все уважаем нашу Джулиану, этикет, наконец…

– Этикет – нечто преходящее, – пророкотал Штенгер. – Было время, когда за прелюбодеяние карали так, что и подумать страшно, – к примеру, Дракула, господарь Влад Цепеш. А через пару сотен лет даме из высшего общества считалось в высшей степени неприличным не иметь любовника. Не бойтесь быть самим собой, мой застенчивый друг. Философия за вас. Вся история человечества – это потуги скота скрыть свое скотство более или менее удачными способами. И тот социум, что не скрывал своего скотства, как правило, добивался больших успехов в различных областях.

– А чем кончал такой социум? – поинтересовался я.

– Скотством, Алехин, скотством, – мило улыбнулся Штенгер. – То есть тем, с чего начинал, что поддерживал, к чему стремился.

– Мне попался на дороге броне-вик, – сказал я. – Жуткая, знаете ли, картина.

– Об этом и говорить не стоит, – отмахнулся Штенгер. – Сборище самоотверженных идиотов, считающих, что только им известны рецепты борьбы за всеобщее счастье. Во все времена хватало самоуверенных и самозваных благодетелей. Можем ли мы упрекать вурдалаков?

Я насторожился.

– Можем, – сказал Несхепс. – Мне что-то не нравится, когда мне хотят перегрызть глотку.

– А если кому-то не понравится ваша привычка спать с бабами и он начнет гоняться за вами с пулеметом?

– Это разные вещи.

– Это одно и то же. В обоих случаях речь идет об образе жизни. Модус вивенди, учено говоря. Нелепо порицать кого-то только потому, что его привычки противоположны вашим.

– А когда меня едят – это лепо?

– И вы ешьте. Он вас, а вы его. Тем самым вы увеличите энтропию скотства и придете к нашей сияющей витрине, то бишь вершине, заветной цели – Абсолюту Скотства… Ну что ж, мне пора. До встречи!

Он раскланялся, подхватил Риту и исчез за углом. Наступила неловкая тишина.

– Все-таки большого ума человек… – сказал Несхепс.

Красавица Джулиана выразила свое мнение о Штенгере в весьма ядреных выражениях.

– Но в одном он прав, – заявила она. – Все вы скоты, за исключением кастратов и импотентов.

– В чем же дело? – сказал я. – Создайте новое учение – «К совершенству через усекновение». Противовес. Скотство и антискотство.

– Блядво! – сказала она, характеризуя меня.

Я пожал плечами.

– Все равно не поможет, – смущаясь, сказал Несхепс. – Усекновение не поможет. Пить будут, драться…

– Пьяницы и драчуны меня не интересуют, – заявила Джулиана. – Не могу я смотреть на вас, кобелей, надоело…

Глядя на нее, зверски красивую, я подумал, что, вероятнее всего, ей очень не везет, несмотря на красоту, а может, именно благодаря красоте…

Джулиана поднялась, небрежно кивнула нам, села в длинный роскошный автомобиль, и он рванул с места, словно пришпоренный конь.

– Господи, какая женщина! – Несхепс печально смотрел вслед.

– Да, – искренне сказал я. – Скажите, у вас всегда так тихо?

– Покой и тишина. Постойте, «у вас»? А сами вы откуда в таком случае?

– Из-за Мохнатого Хребта, – уже привычно сказал я. – У нас там все другое, не как у вас.

Судя по его лицу, ему очень хотелось наброситься на меня с вопросами, но деликатность не позволила. Тихий он был, скромненький, как монах первого года службы.

Потом-то они обвыкаются, монахи…

– Вы мне не подскажете, где отель «Холидей»?

– Это за углом, через площадь, еще три квартала и налево.

Напротив нас остановилась машина, водитель опустил стекло и укоризненно показал на часы. Несхепс заерзал:

– Вот незадача, совсем забыл. Вам ведь все равно в «Холидей», вы бы не могли…

– Что?

– Передать чемодан, вот этот, маленький совсем.

Он так смущался, ерзал и хрустел пальцами, что я торопливо кивнул:

– Хорошо. Кому передать?

– Господин Робер, семьсот пятнадцатый номер. Он знает, скажите, что Несхепс просил.

Мы раскланялись. Он сел в машину и укатил, я подхватил чемодан и пошел в отель. Свернул за угол. Посреди улицы стояла худющая гнедая лошадь и мотала головой, а на лошади мешком сидел рыцарь в помятых, тронутых ржавчиной латах и пялил на окружающее шальные глаза. Он опирался на длиннющее копье со ржавым наконечником. Вид у рыцаря был жалкий и унылый.

– Эй, ты не из донкихотов бу-дешь? – окликнул я, примерившись, как увернуться от копья, если он вдруг рассердится.

– Да нет, – сказал он равнодушно. – Совсем наоборот. Я Граальскую чашу ищу, вот только куда-то не туда заехал. Дома чумовые какие-то, люди не те, и дорогу показать никто не может, только зенки пялят. Ты дорогу не знаешь?

– Нет, – сказал я. – А найдешь свою чашу, что сделаешь?

– Пропью, что за вопрос? – сказал он мечтательно. – На баб промотаю, иначе зачем искать-то? Это ж одно золото сколько потянет, а если еще камни выколупать и в розницу… Считать страшно. Едем со мной, а? Мне оруженосец нужен. Мой сбежал. Вино тут, знаешь, бесплатное, бабы чуть не телешом ходят, вот он и клюнул, молодой еще. Вот и отстал. Поехали, а? Пару камушков уделю.

– Нет, спасибо, – сказал я.

Он плюнул, заорал на лошадь, ударил ее ржавыми шпорами. Кляча нехотя затрусила, непристойно задрав хвост и роняя на мостовую катыши. А я пошел дальше.

Глава четвертая

Чемодан для господина Робера тяжелел с каждым шагом. Свинец в нем, что ли? Нет ничего удивительного, что Несхепс постарался от него отделаться. Ох уж эта моя покладистость…

Вот и «Холидей», дотащил наконец, ай да Алехин! Возле парадного входа мощно урчал огромный грузовик с откинутыми на все три стороны бортами. В кузове, на блестящем поцарапанном железе, навалом лежали длинные узкие ящики с неизвестной маркировкой, которую я на всякий случай постарался запомнить. Марку грузовика я не смог определить. Исходившие от него тысячу раз знакомые запахи бензина и нагретого солнцем (черт, солнца-то нет!) железа действовали успокаивающе. Особенно если зажмуриться – нет никаких заколдованных мест, прорвавшегося в наше пространство куска иномерного, а также могущественных пришельцев с неподвижных звезд…

Я открыл глаза, обошел грузовик и вошел в широко распахнутые стеклянные двери, припертые, чтобы не закрылись, прозаическими деревянными клиньями. Что-то привезли. Или увозили. Что можно возить в таких ящиках?

В роскошном холле, по-купечески просторном и пышном, было тихо и пусто. За лакированной стойкой нет портье. На длинной черной доске поразительно много ключей – либо подавляющее большинство постояльцев дружно гуляет в эту пору, либо, что не удивительно, стоит мертвый сезон.

Я с удовольствием поставил на блестящий паркет оттянувший руку чемоданчик и подошел поближе. Номеров здесь четыреста, а пустых гвоздиков – штук десять. Я перегнулся через стойку и потрогал пальцем первый попавшийся ключ. На пальце осталась серая пыль. Даже лучше, что здесь тихо и малолюдно, среди шума и гама мы только бьем морды и стреляем, занимаясь показной стороной нашей профессии, а думается лучше всего в тишине…

Стоп. Номеров ровно четыреста, но Несхепс сказал, что Робер живет в семьсот пятнадцатом. Или есть еще одна доска?

Вверху, на широкой лестнице, послышался топот и пыхтенье: «Да заноси ты его!» – «Тяжелый, сволочь…» – «Ногу отдавишь, заноси!»

Двое парней, растрепанные, потные и злые, волокли сверху ящик типа тех, что лежали в грузовике. Очень неумело они с ним обращались, передний пятился по-рачьи, и оба придушенными голосами кляли друг друга.

Закон подлости не оплошал и здесь.

Тот, что пятился, неловко переступил, сбился с ритма, и край ящика выскользнул из его потных ладоней. Холл огласился воем и проклятьями. Оплошавший дилетант, ругаясь и подвывая, прыгал на одной ноге, обеими руками зажав вторую, а его напарник следил за ним с неловким сочувствием и бормотал в том смысле, что под ноги надо смотреть. Тут он наткнулся взглядом на мою персону, смущенно улыбнулся и, сказал мне:

– Вот, я ему говорил – ловчее…

– Да поди ты! – взревел пострадавший.

– Поможешь дотащить? – спросил второй. – Тут тащить-то…

– Ладно, – сказал я. – Все равно портье куда-то запропастился.

Ящик весил килограммов восемьдесят. Удивительно, как быстро они все здесь угадывают, что мне неловко отказываться, когда речь идет о пустяковых услугах…

Мы вытащили ящик на улицу, запихали в кузов и стали закрывать борта – парень сказал, что ящик, слава богу, последний. Грузовик стоял правым бортом к двери, и парень закрывал правый борт, а я левый. Поднял его, закрепил в пазе тугой крюк и воспользовался моментом, чтобы заглянуть в кабину – по привычке, на всякий случай. В нашем деле нездоровое любопытство не порок, а служебная необходимость, потому что никогда не знаешь, какую роль сыграют и на что натолкнут мелочи.

Это меня и спасло.

В холле грохнуло – страшно, оглушающе. Взрывная волна тряхнула грузовик, и борт, закрепленный мной лишь с одной стороны, треснул и открылся, тяжело ухнув вниз в сантиметре от моего виска.

Я обежал грузовик. Стекла фасада вылетели начисто, внутри, прорываясь сквозь непрозрачные клубы серого дыма, буйствовал огонь, знакомо воняло сгоревшей взрывчаткой, и кто-то дико кричал от невыносимой боли – незадачливый носильщик остался там! Чемодан, мать твою так!

Парень скорчился, зажимая ладонью кровоточащую щеку, я бросился к нему, попытался поднять, помочь, но он повернулся ко мне с таким ненавидящим лицом, что я с маху остановился.

Он отскочил за кабину. Бросившись за ним, я увидел, что он бежит через площадь, кричит что-то и тычет рукой в мою сторону, а сонная площадь перестала быть тихой и сонной – на середину ее вылетел длинный броневик, развернулся со скрежетом, и десяток фигур в знакомых уже пятнистых комбинезонах с четкой быстротой, подразумевавшей отличную выучку и неплохой опыт, бросились к отелю, разворачиваясь в цепь. Над головой свистнула пуля, и это было уже совсем серьезно.

Ко мне огромными прыжками, стелясь над землей, прижав уши, неслась здоровущая овчарка, и я выстрелил навскидку. Пес покатился с воем и замер. Я рванул дверцу, прыгнул за руль. Просто счастье, что они оставили ключ в замке.

Я погнал машину прямо на бегущих, и они брызнули в стороны. Застучали автоматы и пулемет броневика, но удача уберегла и на этот раз, я благополучно прорвался в переулок, помчался неизвестно куда и видел в зеркальце, что броневик мчится следом. Ящики прыгали в кузове, хлопал борт, снова в рев моторов вплелась автоматная очередь, и ободья задних колес загромыхали по асфальту, машина запетляла. Мелькали дома, шарахавшиеся на тротуар автомобили, люди с глупыми удивленными лицами, гремели ободья, я безжалостно топтал педаль газа.

Долго так продолжаться не могло. Я не знал города, они же наверняка прекрасно знали. Шли первые, суматошные, неорганизованные минуты погони, но как только охотники опомнятся, станут сжимать кольцо, используя выучку и знание города… Где уж мне со своим пистолетом выходить против пулеметов, да и не собираюсь я в них стрелять, мне бы только оторваться, скрыться, и ничего мне больше не нужно, дайте мне ноги унести, чего привязались…

Броневик нагонял. Они не стреляли – хотели взять тепленьким, были уверены в себе. Первый азарт прошел, начиналась педантичная игра по правилам. Наконец я увидел подходящую узкую улочку, свернул туда; едва не перевернув грузовик, растеряв последние ящики, затормозил, развернув машину поперек улицы, выпрыгнул и помчался что есть духу в какие-то проходные дворы, мимо стоявших машин, мимо уютных коттеджиков, мимо, мимо, мимо…

За спиной раздался треск. Я их недооценил – броневик на полном ходу отшвырнул с дороги несчастную машину, зарычал где-то близко, замолчал. Топот ног сзади. Однако они уже не видели меня, гнались наугад.

Не зря я опасался, что незнание местности скажется. Кончилось мое везение – улица внезапно кончилась, словно ее обрубили, впереди был пустырь и слева пустырь, окраина города, и некуда бежать дальше, вернее, незачем, потому что бегущего видно за версту. А справа были ворота, высокие железные ворота в серой бетонной стене, а в воротах – соблазнительно приоткрытая калитка. Выхода не было, в моем положении не привередничают.

Я пролез в калитку, пачкаясь ржавчиной и пылью. Это был гараж – большой асфальтированный двор, низкие здания с маленькими окнами, наверняка мастерские, асфальт покрыт масляными пятнами. Рядами стоят крытые брезентом грузовики и очень знакомые броневики – я попал к тем, от кого бежал, угораздило же…

Преследователи бежали к воротам. Ближе всех стоял грузовик с железной коробкой вместо кузова, я прыгнул внутрь, притворил дверь и прижался к стенке. Лязгнули ворота, преследователи гурьбой ввалились во двор, пробежали мимо.

– Что за переполох? – спросил кто-то, отделенный от меня только тонким железным листом.

– Бомбиста гоняем, – ответили ему. – Где-то здесь, падаль, прошмыгнул. Не видели?

– Что он, чумной, чтобы сюда лезть?

– Я же говорил, сбились. Точно, он рванул во дворы, а мы, как дураки, сюда. Собаки не было, оттого и ушел. Такую собаку положил, сволочь…

Несколько минут они крыли меня последними словами, перебрали всех моих родственников и добавили таких, что это было уже форменное нахальство. Потом им надоело, и они ушли, горько сожалея, что нам не удалось свидеться. И перед тем, как уйти, один из них хозяйственно захлопнул дверь кузова и щелкнул наружным замком…

Сами того не зная, они посадили меня под замок. Два оконца, с ладонь, каждое забраны надежными решетками, железо под ногами, железо над головой, железо со всех сторон, и дверь заперта снаружи. Идиотское положение. В десять раз хуже, чем в тридцать восьмом в Дурбане, а ведь тогда казалось, что хуже никогда не будет…

Я сел на пол. Что мы имеем? Из-за сволочи Несхепса, представителя каких-то загадочных бомбистов, меня ищут, мои приметы вскоре станут известны каждому постовому, составят словесный портрет. Я хорошо знаю, как это бывает. И знаю, что почти никаких шансов скрыться в незнакомом чужом городе, о контрразведке которого мне ничего не известно, и любой прохожий может распознать во мне чужака. До сих пор обходилось, но самый пустяковый разговор на самую мелкую бытовую тему, затрагивающую азбучные истины их жизни, выдаст меня с головой.

Далее я ни о чем особенном не думал. Не видел нужды. Гадать о своем будущем не хотелось, чтобы вовсе не раскиснуть, ко всему, что касалось этого мира, пока не стоило возвращаться. Потемнело. В окошки я видел черное небо без единой звездочки. Солнца нет, звезд тоже нет, только где-то далеко-далеко, где черное небо смыкалось с черной степью, над самым горизонтом, угадывавшимся очень приблизительно, прополз Острый золотой треугольник, полыхнул золотой беззвучный взрыв, треугольник исчез, и темнота стала еще гуще.

…Меня разбудил шум многих моторов, гул голосов и деловая суета снаружи. Железный пол подо мной трясся мелкой дрожью – прогревали мотор. Через несколько минут грузовик тронулся, пристроившись в хвост выезжавшей со двора колонне броневиков, – я увидел это в окошечко, пробрался к двери и осторожно толкнул, но она не поддалась. Я вернулся к окну и попытался сообразить, куда они едут и чего мне ждать.

Моросил дождь, машины разбрызгивали лужи. Некоторые улицы я узнавал. Промелькнул изуродованный фасад «Холидея», промелькнули столики «Нихил-бара», где я на свою беду повстречал мерзавца Несхепса. Моя персональная камера на колесах повернула вправо, отстала от колонны и пошла петлять по незнакомым улицам.

Остановилась. После короткой переклички лязгнули ворота, машина въехала во двор и стала пятиться. Ее обсту-пили автоматчики в пятнистом. Я отскочил от окошечка, на цыпочках пробежал к задней стенке, прижался к ней как раз вовремя, за несколько секунд до того, как щелкнул замок. В кузов стали прыгать какие-то люди. Не обращая на меня никакого внимания, они проходили вперед, и руки у них были связаны тонкими веревками. Кто-то вопил снаружи: «Быстро! Не задерживаться!» – люди все лезли и лезли, их набилось столько, что нельзя было пошевелиться. Дверь заперли, и машина тронулась. На этот раз она неслась во весь опор, завывая сиреной, ее нещадно заносило на поворотах, и нас мотало, как кукол.

Хорошая дорога кончилась, машина подпрыгивала на буграх и ухала в рытвины. Дождь постукивал по крыше. Наконец взвизгнули тормоза, распахнулась дверь и рявкнули:

– Вых-хади по одному!

Люди стали выпрыгивать. Я медлил, чтобы оказаться последним, подумал было, что удастся вообще остаться здесь, но когда нас осталось в кузове не более десятка, к нам влез автоматчик, и мне тоже пришлось выпрыгнуть, заложив руки за спину, чтобы не отличаться. Никто, по-моему, и не заметил, что руки у меня свободны, – все делалось быстро, суматошно, под окрики.

С первого взгляда все стало ясно. Опушка густого леса. Впереди был рыжий карьер, широкий и глубокий, с отвесными стенами. Сзади, отрезая нас от опушки, выстроились цепью автоматчики в маскировочных дождевиках, и у кромки рва стояли автоматчики, обступив пулемет на треноге, и справа автоматчики, и слева, кое-кто с овчарками на поводках. Поодаль, за оцеплением, сбились в кучку четыре броневика с развернутыми в нашу сторону пулеметами и легковая машина – крытый вездеход с длинной антенной.

Нас стали выстраивать колонной – по пять человек в шеренге. Набралось семь пятерок – и я, тридцать шестой. Я понимал, что срочно нужно что-то делать, но не знал, с чего начать, что крикнуть, все понимал и не мог стряхнуть оцепенение…

Резкая команда. Автоматчики, кроме четырех, охранявших колонну, отошли, сгруппировавшись вокруг худого высокого человека в длиннополой шинели и фуражке. Он курил короткую трубку, прикрывая ее ладонью от дождя, и что-то резко говорил второму, в берете, державшему перед глазами большой лист голубой бумаги. Потом кивнул. Новая команда. Первую пятерку, подталкивая прикладами, повели к обрыву и поставили на кромке спинами к пулемету. Моросил неощутимый дождь, серое небо повисло над землей, его едва не прокалывали острые верхушки елей. Стало очень тихо.

Тишину распорола звонкая очередь. Пятеро упали на рыжий песок, и трассирующая строчка еще раз прошлась по скрюченным телам. К карьеру вели следующую пятерку, и все повторилось. И снова. И еще. Как конвейер. Пулеметчики сноровисто и быстро меняли магазины, эхо дробилось о сосны, путалось в ветвях, наконец повели последнюю пятерку, и я остался один. Тогда я достал пистолет и выстрелил в воздух.

Моментально меж лопаток уперся ствол автомата. Я выпустил пистолет и поднял руки.

– А этот еще откуда взялся? Плохо пересчитали?

– Не дури, я сам считал. Откуда у него пистолет и почему руки свободны, вот вопрос…

Застрочил пулемет – по последней пятерке. К нам торопливо шагал тот, в длиннополой шинели, за ним спешили остальные, и вскоре меня обступили все, кто здесь был.

– В чем дело? – спросил высокий. У него было узкое усталое лицо, глаза припухли.

– Не пойму, капитан. Пистолет неизвестной марки, руки свободны. Я не допускаю мысли, что мои люди могли ошибиться.

– Кто вы такой? – спросил высокий.

– А вы? – спросил я, дерзко глядя ему в глаза.

– Я капитан Ламст, начальник Команды Робин, – сказал он без раздражения. – Советую отвечать на мои вопросы.

– Алехин, – сказал я – Из-за Мохнатого Хребта. Забрел к вам, путешествуя, напился в кафе, и сам черт не разберет, как меня занесло в гараж…

– Тьфу, пьянь, – плюнул кто-то. – Только приехал – и сразу… А если бы шлепнули дурака?

Я почувствовал, что ко мне мгновенно потеряли интерес. Впрочем, не все. Капитан Ламст молча смотрел на меня воспаленными глазами, и я не мог понять, что он обо мне думает.

Ко мне протолкался высокий детина, всмотрелся:

– Точно, он. Мы его вчера подвозили до города. Тут уж и те, кто оставался, стали расходиться. Детину я тоже смутно помнил. Кто-то вернул мне пистолет, кто-то прошелся насчет везучих дураков, а я благодарил бога и черта за то, что здесь, видимо, не оказалось моих вчерашних преследователей.

– Ну хорошо, – сказал Ламст. – Мы вас подвезем до города, пешком идти далеко.

Значит, решающая проверка еще впереди. Впрочем, иного и не следовало ждать.

– Конечно, – сказал я. – Надеюсь, назад вы меня повезете не в этой клетке?

– Конечно нет. Прошу в мою машину. Я сел в его вездеход и смотрел, как сталкивают трупы в карьер. По спине полз холодный ручеек, руки откровенно дрожали.

Ламст говорил с водителем ближайшего броневика, энергично размахивая погасшей трубкой. Водитель слушал его почтительно и серьезно.

С дороги свернул заляпанный грязью мотоциклист, подъехал к Ламсту и мастерски затормозил в миллиметре от носка его сапога. Капитан принял от него большой серый пакет, привычно разорвал обертку, рассеянно, продолжая разговор, скользнул взглядом по донесению и вдруг замолчал на полуслове, по его позе я понял, что сейчас он обернется ко мне…

Видимо, Ламста ночью не было в городе, и ему не успели доложить о взрыве в «Холидее», такое тоже случается.

– Смотри-ка, шина спустила, – сказал я водителю, глядевшему в другую сторону и не видевшему Ламста.

Три события произошли одновременно.

Водитель, немного недоумевая, полез из машины.

Ламст бросился к машине, расстегивая кобуру.

Я прыгнул за руль.

В отличных ходовых качествах броневиков я убедился не далее как вчера, но они занимали невыгодную позицию, им пришлось долго разворачиваться. Мотоциклист, единственный, кого следовало серьезно опасаться, вылетел на обочину на первом скользком крутом повороте и вышел из игры.

Лес я проскочил быстро. Впереди был город, незнакомая окраина. У крайнего дома под круглым навесом прятался патруль – трое в нахлобученных на нос капюшонах, один даже откозырял машине. Промчавшись мимо них, я стал нажимать рычажки на приборной доске и скоро наткнулся на выключатель рации.

– Всем, всем, всем! – кричал кто-то тревожной скороговоркой. – Вездеход сорок четыре-двенадцать задерживать всем патрулям! Мобильные группы, в квадраты пять, восемь и девять! Повторяю: угнана машина капитана Ламста, водителя брать живым, только живым! Стрелять по ногам! Оцепите район, ставьте «бредень»! Стрелять только по ногам!

И так далее в том же духе. Из переклички я понял, что уже являюсь объектом номер пять в списке подлежащих розыску особо опасных преступников, и подумал, что честь мне оказана незаслуженная. Меж тем радист, видимо говоривший из одного из броневиков у карьера, снова и снова приказывал задержать, перехватить, стрелять только по ногам, брать только живым. С ним перекликались радисты мобильных групп и патрулей. Это была опытная, грозная сила, и все козыри находились в их руках.

Я загнал машину в глухой дворик, за деревянные сараи, чтобы ее подольше поискали. Напялил оставленную шофером маскировочную куртку, нахлобучил капюшон, прихватил автомат и, превратившись в неплохую подделку бойца Команды, с деловым видом помчался искать самого себя.

Я бегом пропетлял по незнакомым улицам примерно с километр. Проносились машины Команды и пешие автоматчики, но моя куртка с. успехом исполняла роль шапки-невидимки. Вряд ли в Команде все знали всех настолько хорошо, чтобы с первого взгляда опознать чужака, некоторое время я мог блаженствовать, но долго так продолжаться не могло. Я не обольщался – скоро они обнаружат машину, увидят, что вещей водителя там нет, и последует новый приказ: обратить внимание на человека в форменной куртке и цивильных брюках. Неминуемо пустят собак…

Пробежав еще метров сто, я занял позицию на тротуаре, передвинул поудобнее автомат и стал вышагивать, зорко озирая мокрую улицу – пять шагов вперед, пять назад. Я собирался сдаться.

В конце улицы показался бегущий – пятнистый комбинезон, здоровенная овчарка на поводке. Он бежал не с той стороны, откуда прибежал я, так что беспокоиться не стоит, лучше обдумать, как сдаваться.

Я приглядывался, пока не понял, что это девушка, и не какая-то там абстрактная, а вчерашняя Кати из джипа – лапочка даже в этом мешковатом комбинезоне. Только волосы на этот раз собраны в заправленную под воротник косу.

Она пробежала бы мимо, но я шагнул наперерез:

– Стой!

Она остановилась. Пес, черный остроухий кобель, разглядывал меня вполне дружелюбно, вывалив розовый язык и шумно хакая.

– Ты?

– Ага, – сказал я. – Ты, оказывается, в Команде?

– Мне некогда…

– Бежишь ловить пятого? А это я – так меня у вас окрестили.

Она опустила руку на кобуру. Я заторопился:

– Вот этого не нужно. Понимаешь, так глупо получилось. Я же ничего у вас не знаю, один тип сунул мне чемодан, а там была бомба, потом побежал, как дурак, рефлексы сработали…

– Автомат!

– Пожалуйста. Забери ты его совсем, не нужен он мне.

– К стене! Руки за голову!

– Надеюсь, ты понимаешь, что я мог бы сто раз тебя пристрелить, будь я тем, за кого вы меня принимаете? Я ведь ни разу не выстрелил по вашим. И уж не стал бы останавливать тебя…

– Так. – Она раздумчиво закусила губку. – Ладно, руки можешь опустить. Почему же ты бегаешь?

– Цепная реакция. Началось и поневоле продолжается.

– Ты пойдешь со мной.

– Вот уж нет, – сказал я. – Ты им сама все объясни, ладно? Я не хочу нарваться на глупую пулю по конечностям, знаю, как это бывает, сам ставил бредень…

– А если… – Она выразительно тряхнула автоматом.

– Брось. Ну зачем? Никуда я не денусь, Кати, что ты, в самом деле?

– Ты знаешь, что такое телефон?

– У нас они тоже есть.

– Позвонишь пять-восемнадцать-сорок один. Запомнил?

– Уже. Где бы спрятаться, пока…

– Свернешь вон туда, через квартал будет кафе. Позвонишь оттуда, я управлюсь быстро. Пират, пошли!

Они убежали. Я пошел в указанном направлении, завернул за угол…

Пули свистнули у колен одновременно с окриком. Их было трое, слава богу, без собаки.

Разбрызгивая лужи, я промчался мимо кафе, которое так и не стало спасительным приютом, поскользнулся и едва не шлепнулся, наддал, перемахнул через круглый газон, еще одна улица, еще один проходной двор, я увидел длинную роскошную машину, в которой кто-то сидел, бросился к ней, рванул ручку и упал на сиденье.

– Ну, и как это понимать? – спросила Джулиана, давешняя фантастическая брюнетка из «Нихил-бара».

– Гони! – заорал я. – Да шевелись ты!

Она тронула машину.

– Ты не можешь меня куда-нибудь спрятать?

– В самом деле?

– Да. Скрыться, спрятаться, укрыться, затаиться – я на все согласен.

– Что случилось?

– Мелкие неприятности. Всего-то посидеть часок в тихом месте.

– Часок?

– Желательно. Прояви извечную женскую доброту.

– Ты что, записался в Команду?

– Нет, это я так… Слушай, так спрячешь?

– Хорошо. Я тебя отвезу к себе. В свою квартиру, но не в свою постель. Уловил разницу?

– Будто бы. Но я человек воспитанный и временами неприкрыто галантный.

– Все вы галантные, и каждый мечтает залезть под юбку.

– Господи, да мне не до юбок, – заверил я. – У меня четкая программа – стул и стаканчик чего-нибудь крепкого.

Она вдруг сказала что-то на незнакомом языке, громко и внятно. Судя по тону, это был вопрос.

– Не понимаю.

– Ну, тогда ничего. Мне показалось, – усмехнулась она. – Да нет, это было бы даже смешно…

Я не стал спрашивать, почему смешно. Я устал от вопросов.

Мы подъехали к длинному зеленому дому с голубыми балконами, поднялись на третий этаж. Квартира была как квартира, в продуманном, чуточку кокетливом уюте чувствовалась женская рука. И тут же диссонансом – следы свежей попойки, куча полупустых и пустых бутылок на столе, испятнанная скатерть, на подоконнике разбитые бокалы, а поперек зеркала размашисто написано розовой губной помадой очень неприличное слово.

– Это Штенгер, – сердито сказала Джулиана. – Это еще ничего, в прошлый раз он кошке презерватив на голову натянул, сволочь толстая…

– Весело живете, – сказал я. Блаженно постанывая про себя, устроился в широком глубоком мягком кресле. – Чего же ты тогда с ним водишься?

– А какая разница? – Она сгребла бутылки в охапку. Вернувшись, подала мне высокий стакан с чем-то зеленоватым. – Все вы свиньи, только одни попроще, другие посложнее. Свиньи с духовным миром, свиньи без такового.

– Господи, перехлест.

– Ох, да пошел ты… Пей, раз просил.

– Твое здоровье! – Я осушил стакан. Теплое, мягкое, огромное, липкое, дурманящее закрутило и обволокло…

…Было тихо и темно, я лежал на чем-то мягком, скрестив руки на груди. Абсолютно несвойственная мне поза, отметил я машинально и пошевелился.

Руками я мог двигать, но кисти что-то плотно стянуло, ноги в лодыжках тоже, я дернулся, рванулся уже не на шутку, борясь с подступающим страхом. Во сне я был там, в провонявшей бензином железной коробке, меня волокли к карьеру, оставались секунды, а язык не повиновался…

– Джулиана! – крикнул я.

– Что? – спросила она над ухом.

– Почему так темно?

– Потому что ночь. Ночью, знаешь ли, темно.

– Чем ты меня угостила?

– Снотворное, – ответила она лениво и спокойно.

– А руки? Что со мной?

– Ничего особенного. Просто я тебя связала.

– Брось шутить. Развязывай давай.

– Ничего подобного.

– Развяжи, кому говорю! – рявкнул я.

– Ну конечно, – сказала она брезгливо. – Все вы такие, как только почувствуете, что смерть держит за шиворот…

– Слушай, я не посмотрю, что ты милая женщина, так двину…

Она рассмеялась, и в этом смехе было что-то нечеловеческое, лежащее по ту сторону наших знаний о мире, его устоях и обычаях, что-то страшное и неживое. В кромешной тьме я едва различал контуры предметов, Джулиана наклонилась надо мной, и ее глаза светились звериным зеленым светом. Вот тогда мне стало страшно, до испарины. В моем мире я не боялся ничего и никого, но это…

– Не барахтайся, – сказала Джулиана. Я чувствовал на лице ее дыхание, силился разорвать веревки и не мог. – Это быстро. Это очень быстро, Алехин, и только сначала больно, потом кажется, будто засыпаешь…

– Нет, – сказал я. – Нет. Вурдалаков нет. Их не бывает, слышишь?

– Ну, если я призрак, то ты преспокойно можешь сбросить веревки и встать, а то и вовсе проснуться…

Ее руки легли мне на плечи, потом сдавили виски, губы коснулись моих, вжались, и я охнул – она прокусила мне нижнюю губу, было больно, но уже не страшно, одна тупая беспомощная обида за то, что так нелепо приходится отдавать концы, а они там никогда не узнают истину, будут громоздить теории и жонглировать ученой аргументацией…

Я стал отбиваться, не мог я покорно ждать, как баран на бойне.

– Ну это же глупо, – сказала Джулиана. – Послушай, я вовсе не хочу тебя мучить. Давай быстрее с этим кончим, нам обоим будет легче.

В ее голосе сквозила скука, надоевшая обыденность и еще что-то унылое, насквозь беспросветное. Моя обостренная жажда жизни, мое профессиональное умение докапываться до сути явлений, слов и поступков, моя интуиция, наконец, – все это дало возможность уловить в происходящем трещину, лазейку, слабину. В любом случае я ничем не рисковал, кроме жизни.

– Подожди, – сказал я. – Значит, ты…

– Значит, я.

– Но почему?

– Потому что я – это я.

– Демагогия, – сказал я. – Ты же человек.

– Я вурдалак.

– Никаких вурдалаков нет. Ты человек и должна знать, почему поступаешь именно так, а не иначе. Должна разбираться в своих побуждениях и поступках. Так почему?

– Потому.

– Почему, я тебя спрашиваю? Должен быть ответ, слышишь? Ты должна знать ответ! Отвечай, ну! Ты что, станешь счастливее? Тебе это доставит удовольствие? Омолодит? Прибавит любви к жизни? Здоровья? Ненависти? Отвечай, ты!

Она молчала и не двигалась, а я говорил и говорил, с отточенным профессионализмом выводил логические построения, пустил в ход все, что знал из психологии, все известные мне соображения о смысле жизни, оплетал словами, топил в словах и сводил к одному: ответь, для чего ты живешь, слышишь, Джулиана, найди смысл твоих поступков, объясни, что тобой движет, почему ты поступаешь так, а не иначе? Кем это выдумано? Стоит ли этому следовать? Я говорил и знал, что борюсь за свою жизнь, за успех операции, за все, что мы любили в человеке, за то, что дает человеку право зваться человеком…

Она молчала и не двигалась. Я спустил с постели связанные ноги, с трудом удержав равновесие, запрыгал к окну, серому квадрату на фоне зыбкой темноты. Что есть силы саданул в стекло локтем и отскочил. Посыпались хрустящие осколки. Не переставая говорить, я нащупал торчащий из рамы острый треугольник и стал перепиливать веревку. Промахиваясь, резал кожу на запястьях. Освободился наконец. Распутать ноги было уже гораздо легче. Пошарил ладонью по стене, нащупал выключатель, нажал. Вспыхнула люстра – клубок хрустальных висюлек.

Джулиана сидела на широкой постели, зажав лицо ладонями. Я пошел в кухню, прикончил из горлышка полупустую бутылку со знакомой этикеткой, а последними каплями смазал порезы. Сразу защипало. Я вернулся в комнату, извлек аптечку и принялся методично обрабатывать царапины. Порезы от осколков стекла – по-моему, самое паршивое… Губа распухла, и я не стал к ней прикасаться.

– Ты меня убьешь? – тусклым голосом спросила Джулиана.

– Поцелую в щечку.

– Поскорее только, не надо тянуть.

– Еще не хватало руки пачкать.

– Убей сам, я не хочу в карьер…

– За ногу тебя да об кедр! – заорал я. – Ты что же думаешь, я сюда заявился для того, чтобы помогать Команде? Я еще разберусь, отчего вы тут грызете друг другу глотки в буквальном смысле слова! Раздевайся, живо. Ну?

Она уронила платье рядом с кроватью, я раздевался зло, торопливо, обрывая пуговицы. Отшвырнул куртку, бросил кобуру на столик. Рискованный эксперимент, можно и головы не сносить, но без риска ничего не узнаешь, когда это «охотники за динозаврами» отступали?

Я погасил свет, плюхнулся с ней рядом и потянул на себя простыни. Несколько минут лежал, глядя в темноту. В сороковом в Ратабану мне удалось за шесть с половиной часов перевербовать Колена-Попрыгунчика, но это было в Управлении, в моем кабинете, а сейчас и не в перевербовке дело, все сложнее, все иначе…

Джулиана настороженно замерла, наконец спросила:

– Ну?

– Не запрягла, – сказал я. – Лицом к стене и дрыхни. Тебе ясно? Ты меня правильно поняла?

– Хочешь сказать, что действительно будешь спать?

– Уверен, что удастся.

– Не страшно?

– Нет, – сказал я. Ох как мне было страшно! – Нет. Я вам докажу, что вы люди, сами не понимаете, так я вам докажу…

– Но ты понимаешь, что я могу не удержаться…

– Возможно, – сказал я. – Если ты все же не удержишься, это будет значить, что мы тысячу лет верили в миражи. В то, что человек – это Человек, что разум – это добро, и вдруг окажется, что все зря… Ладно, давай спать.

Настоящего здорового сна не получилось. Всплывали путаные обрывки кошмаров, нелепые споры с противником без лица и тела, я забывался, вскидывался, разбуженный рвущим ощущением падения в пропасть и смутной тревогой, таращился в темноту, слушал ровное дыхание Джулианы и вновь падал на подушки. Ближе к рассвету проснулся от тяжести и едва не заорал. Оказалось, Джулиана тесно прижалась ко мне, дышала в ухо, теплая, расслабившаяся, и эта сонная теплота, запах ее кожи, отдаляющая близость действовали на меня, как золотая полоска зари на приговоренного к смерти, – еще и потому бесило все это, что я начал было в чем-то разбираться, но важное, самое важное никак не давалось…

Глава пятая

Проснулся я раньше Джулианы, сварил кофе и дул его с каким-то остервенением. Потом собрал осколки стекла и выкинул их в мусоропровод, побросал туда же пустые бутылки, стер назеркальные письмена резвунчика Штенгера, попутно сверившись со своим отражением и убедившись, что распухшая губа меня нисколько не красит, смыл с рук засохшую кровь. Больше заниматься пока нечем. Самое время сесть и подумать, потому что наша работа заключается в том, чтобы думать.

Принято считать, что контрразведка – это: несущаяся по автостраде машина, пунктирная разметка, как трассирующая очередь, жесткое, собранное лицо человека за рулем, пистолет в отделении для перчаток, холодная ясность ситуации, расставлены все точки, визг тормозов на поворотах, успеть, домчаться, задержать… ночная улица в далеком городе на другом конце света, сдвоенное эхо тихих торопливых шагов, фонари в облачках мошкары, неоновое мерцание вывесок, рука в кармане плаща, черная тень, рванувшаяся навстречу из-за угла, тяжелое дыхание, возня…

Спору нет, так тоже бывает. Раз в год. Или реже. А гораздо чаще, все остальное время: набитая свежими окурками пепельница, закипает третий кофейник, рассветный сизый холодок за окном, на столе и под столом – куча скомканных листов, варианты, гипотезы, схемы, и свинцовая тяжесть в висках, и попытка связать между собой, соединить в единое целое горсточку коротких сообщений, фактов, отчетов, они противоречат друг другу, порой упрямо отрицают, взаимно зачеркивают друг друга, но ты знаешь, что все они относятся к одному делу, однако никак не можешь вывести стройную версию, а каждая минута промедления – преступление с твоей стороны, потому что ее использует враг, и становится ясно, что ты бездарь и тебя нужно немедленно гнать, невзирая на прошлые заслуги, лишив погон и орденов, а потом медленно синеет небо, и на востоке розовая ниточка восхода, светлая утренняя тишина похожа на юную невесту в белом платье, и чашки оставляют на разбросанных бумагах коричневые кольца, а сигареты кончились, разгадка перед глазами и непонятно, как ты раньше не додумался до таких простых вещей, и можно ехать в Управление. Контрразведка. А потом все сначала.

Вопрос номер один: вурдалаки – творение природы или нет? Нет. Людоедство существовало на низшей ступени развития человечества и всегда исчезало, едва человек переступал на несколько ступенек выше. Рецидивы, вроде кампучийского, остаются вспышками дикого атавизма. Кровососущий человек для биологии то же самое, что вечный двигатель для физики – абсолютный нонсенс. Его не должно быть; если же он есть – или болезнь, или нечто наносное, и случай с Джулианой великолепно это подтверждает.

Вопрос номер два: как возник этот мир?

Предположим, что он параллельный, то есть находится в каком-то другом пространстве, незримо существующем бок о бок и соприкоснувшимся с нашим в результате катаклизма или чьего-то эксперимента. Вполне естественно, что этот сопряженный мир имеет другую историю, другой образ жизни, другие обычаи.

Но в том-то и соль, что нет ни истории, ни уклада! Есть только бессмысленное переплетение несовместимых эпизодов.

По современному городу не может разъезжать граалящий рыцарь. Самолеты не могут появиться в мире, где понятия не имеют об авиации. Джипы, пи-щепроводы, рыцари короля Артура, убийство Кеннеди, истребители второй мировой войны, язык, на котором здесь говорят, – каждый отдельный кусочек принадлежит своему отрезку времени и пространства, и никакими ссылками на иную историю, иной уклад нельзя оправдать наличие в одной точке всего сразу. Из десяти книг вырвано по страничке и собрано под один переплет с огромной надписью: «НЕЛЕПИЦА». Кто же компилятор?

Естественный катаклизм мог бы уничтожить вертолет Руди Бауэра, беспилотники и даже спутник, но никакой катаклизм не смог бы усадить чистенького и невредимого Бауэра рядом с растерзанным «Орланом». Не «что-то», а «кто-то». И не важно, десятирук он или шестиног, в каких лучах он видит, похож он на нас или нет. Это не важно. Главное – он есть, и он действует.

Не зря при виде Бауэра сам собою всплывает эпитет «опустошенный». Высосанный, выжатый. В это нелегко поверить, но верить придется – этот мир, этот город вовсе не мир и не город, а гигантский стенд, на котором кто-то могущественный изучает человечество, пользуясь информацией, извлеченной из мозга Бауэра – вполне возможно, не высосанного и не вскрытого, а попросту врезавшегося в звездолет пришельцев и погибшего. Не нужно с самого начала думать о НИХ так уж плохо.

Что ж, первая гипотеза не всегда истинна, но и не всегда ошибочна. Можно не попасть в десятку, расстреляв обойму, а можно и влепить в яблочко с первого выстрела. Смотря какой стрелок, смотря какая мишень. Смотря какое оружие – все важно.

Разумеется, есть и неувязки. Непонятно, почему убийство Кеннеди дано через восприятие какого-то скучающего газетера. Непонятно, откуда взялся город белых ночей из моей первой галлюцинации. Непонятно, какую роль играет незнакомец, творивший из воздуха стулья, откуда взялись вурдалаки и охотники на них. Что ж, существование всего этого можно объяснить и так – исследователь комбинирует, работает с материалом, синтезирует, пытаясь добиться… чего? А бог его знает, черт его разберет.

Дверь в кухню тихо отворилась. Передо мной стояла Джулиана.

– Привет, – сказал я. – Чем порадуешь?

– Я ухожу. Ты уходишь тоже, или тебе еще нужно прятаться?

– Не знаю. Не уходи, есть разговор.

Джулиана молча повернулась и пошла к выходу. Напяливая куртку, я побежал следом, догнал ее уже на лестнице, схватил за локоть:

– Подожди.

– Ну что еще?

– Мне нужно попасть в лес, к… к вашим.

– Зачем?

– Нужно, если прошу.

– Думаешь, что если ты меня не убил, то можешь распоряжаться? И напрасно ты меня не убил. Я не хочу жить.

– Глупости. Ты должна хотеть жить. Ты человек.

– Я не человек.

– Ерунда. Все вы здесь люди, только вас заставили играть в какую-то нелепую игру…

– Иди ты к черту, Алехин, – сказала Джулиана устало. – Обратись к Штенгеру, если тебе так приспичило, а меня оставь в покое. Я уже ничего не хочу, понимаешь? Я не хочу оставаться вурдалаком и не верю, что смогу превратиться в человека. Я сгорела, как многие, поздно. И что меня больше всего угнетает. – не могу убить себя сама. Сил не хватает. Может быть, повезет, выследят… Все. Не ходи за мной, не хочу.

Поздно, подумал я, ведь и правда поздно, ай-ай… Я тоже вышел на улицу. Там было тихо и пусто, стояло ведро, лужи высохли, и ведь кто-то сейчас надевал кольчужный ошейник и защелкивал патроны в обойму. Всякая война страшна, но страшнее всего – глупая война, бессмысленная. И высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…

Джулиана шла к своей шикарной машине, а я смотрел ей вслед и думал про то, что никогда еще не видел таких красивых.

Потом я заметил человека, зачем-то вставшего посреди улицы, я посмотрел на него мельком, вгляделся, узнал длинную серую шинель, прямую, как свеча, фигуру капитана Ламста и не видел ничего, кроме вытянутой руки и большого черного пистолета, слишком тяжелого для тонких длинных пальцев.

Выстрел грохнул, дробя стеклянную тишину, вслед за ним раздались другие, эхо испуганным зайцем металось по улице, отскакивало от стен и не могло найти выхода. На противоположной стороне улицы появился еще один человек с поднятым на уровень глаз пистолетом. Откуда-то длинно строчил автомат.

Не помню, как она падала. Скорее всего, я вообще не видел этого. Я опомнился, стоя возле нее на коленях, руки у меня были в крови, я пытался поднять ее голову, а в ушах надоедливо звучала старая детская считалочка:

– Вышел рыцарь из тумана, вынул ножик из кармана…

Ко мне подошли, и я поднял голову. Надо мной стоял капитан Ламст в своей дурацкой шинели, идеальный перпендикуляр, увенчанный фуражкой, и я поднялся, схватил его за отвороты, притянул к себе, мое лицо, наверное, было страшным, а он смотрел на меня спокойно и устало, глаза у него были красные и запухшие. Меня для него не существовало. Был только рыжий карьер и зеленые броневики, дело и сон урывками. Я не мог его ударить.

– Мать вашу так, – сказал я. – Ну что вы наделали?

– Мы застрелили вурдалака, – сказал Ламст, глядя сквозь меня воспаленными глазами. – Это наша работа, вы понимаете? Мы не можем иначе, кто-то должен, понимаете вы это?

– Вышел рыцарь из тумана… – сказал я. – Ламст, вы когда-нибудь слышали про чудака, дравшегося с ветряными мельницами? Он ведь проиграл не потому, что сломал копье. У него не было врага – как и у вас, Ламст. Вы просто вбили себе в голову, что враг должен быть…

– Но ведь нельзя иначе, – сказал Ламст, и у меня осталось впечатление, что он пропустил мои слова мимо ушей. – Откуда вы взялись? Как это вы ухитряетесь каждый раз оказываться в эпицентре, специально стараетесь, что ли?

– Ну да, – сказал я. – А как же вы думали?

– Я вас арестую. – Он оглянулся. Его люди (их было уже четверо) стояли кучкой в отдалении и смотрели на нас. – Возьму и арестую. Несмотря на то что мне говорила Кати Клер. Несмотря на то что вы явно приплелись откуда-то издалека и не разбираетесь в здешних делах.

– Бросьте вы, – отмахнулся я, – лучше идите выспитесь, на вас же смотреть страшно.

– Некогда. Как же вы все-таки тут оказались?

– А я тут ночевал. Просто ночевал в ее квартире.

– Этого не может быть. Ни один человек не оставался в живых… Я не верю.

– А вы поверьте. И поверьте заодно в то, что занимались не тем.

– И вы сможете повторить это родным моих парней, погибших при исполнении?

– Мне случалось говорить с родными погибших при исполнении, – сказал я. – Ладно. Что было раньше, то было раньше. Мертвые остаются молодыми, вы о живых подумайте, Ламст.

– Вот они, ваши живые. – Он поднял руку, указывая на зашторенные окна. Ни одна занавеска не колыхнулась. – Сидят, и ни одна сволочь носа не высунет, а ведь слышали, не могли не слышать, бараны, шкуры…

Один из его людей вдруг вскинул автомат и застрочил по стеклам. Магазин кончился скоро, он ведь не сменил его после того, как стрелял в Джулиану, затвор клацнул, и автомат захлебнулся. С десяток окон на четвертом этаже зияли дырами в зигзагах трещин, несколько разлетелись вдребезги, и последние осколки еще сыпались на мостовую. Улица осталась пустой и сонной. Все стояли молча, опустив головы.

Я добрел до машины Джулианы, открыл дверцу и сел. Заворчал мотор, из-за поворота показался длинный зеленый броневик.

Я сидел, передо мной покачивалась на пружине желтая плюшевая обезьянка с хитрющей мордочкой. Открылась правая дверца, и капитан Ламст уселся рядом со мной. В овальное зеркальце видно было, как приехавшие затаскивают труп в броневик и посыпают привезенным песком алые пятна на мостовой. Я узнал сухой рыжий песок из карьера. Ламст молча сопел, и мне показалось, что он уснул.

– Ламст, – сказал я. – Тогда, в «Холидее», что это был за взрыв? Вернее, кто его готовил и зачем?

– Это такое течение – бомбисты. Они считают, что бессмысленность нашего существования подсказывает единственный выход: мир нужно уничтожить. Мы их тоже расстрели-ваем.

– Расстрелы, – сказал я. – И еще раз расстрелы. Вышел рыцарь из тумана, вынул шпалер из кармана…

– Вы считаете меня убийцей? – спросил он.

– Я считаю, что карьер заслонил вам все остальное.

– Остальное, – сказал он тихо и горько. – Другие методы. Как вы думаете, почему к вам так терпимы и доверчивы? Вы думаете, мы не пробовали? У меня был друг, вы бы с ним быстро нашли общий язык – он тоже постоянно искал новые пути…

– И?

– Два года назад он отправился в лес. И не вернулся.

Он замолчал и смотрел в зеркальце. Там уже все закончили, уселись в броневик и ждали только Ламста. Я вдруг вспомнил разговор в «Нихил-баре».

– Слушайте, Ламст, – сказал я. – Что бы вы чувствовали, если бы вас начали преследовать только за то, что по ночам вы спите? Устраивать облавы и засады, объявлять вне закона?

– Это было бы противоестественно.

– Вот именно. Теперь поставьте на свое место вурдалака, а на место привычки спать ночью – привычку сосать кровь. Да-да, вот именно. Это их образ жизни, и, когда вы вначале выступили против него, они вас посчитали агрессором. Двойное зеркало, Ламст.

– Вам не кажется, что вы противоречите сами себе? – спросил он после короткого раздумья.

– Вот это-то меня и мучает. Этого-то я и не могу понять. С одной стороны, их кровожадность – образ жизни. С другой стороны, он их тяготит, создается впечатление, что они сами не знают, откуда и зачем это у них…

Я замолчал. Я мог бы и продолжать, развивать свои сомнения, но вспомнил, что мой собеседник сам всего лишь продукт эксперимента.

– Вам нужно ехать со мной.

– Вы все-таки упорно хотите меня арестовать?

– Теперь уже нет, – сказал Ламст. – У меня хватает ума понять, что вы не наш, что пришли неизвестно откуда и ради неизвестных мне целей пытаетесь разобраться в том, что у нас тут происходит.

– Вот именно, – сказал я. – Я не хочу играть с вами в прятки, еще и потому, что вы нужны мне как союзник. Я тоже офицер, Ламст, хотя моя служба во многом отличается от вашей.

– И насколько я понимаю, вы все равно не ответите, если я спрошу, кто вы и откуда?

– Ну разумеется, не отвечу.

– С каких лет вы помните ваше детство?

– Ну, лет с пяти, – сказал я. – А зачем вам?

– Видите ли, каждый из нас помнит только шесть последних лет. Не глубже. Не говоря уже о детстве. Мы знаем, что воспоминания должны быть, у нас же рождаются дети, но среди нас, взрослых, своего детства не помнит никто…

– Значит, вы меня подловили?

– Ну да, – кивнул он. – Видите, как просто вас можно подловить?

– Я не знал, что никто не помнит детства…

– Выходит, за Морем действительно есть другой мир?

– А откуда вы знаете, что он должен быть?

– Тогда, может быть, вы знаете, кто мы? – Он пропустил мимо ушей мой вопрос.

– Вот это я и пытаюсь установить, – сказал я.

– Есть ли у жизни смысл?

– Конечно.

– У вашей есть, – сказал он. – Ну а есть ли, на ваш взгляд, смысл в нашей жизни?

– Пока я его не вижу, – сказал я. – Мы с вами мужчины, военные люди. Мне кажется, что вам нужна прежде всего правда, какой бы она ни была, верно? Пока я не вижу смысла в вашей жизни.

– Почему же тогда мы существуем? Кто мы? – Ну откуда я знаю!

– Значит, и вы не знаете. Но должен же кто-то знать…

Он безнадежно махнул рукой, открыл дверцу и выбрался наружу, неуклюже путаясь в полах шинели. Я ничем не мог ему помочь, он только что сам уничтожил наш с ним шанс, и нужно было начинать все заново. Ну, по крайней мере, теперь я не был на положении загнанного зверя, спасибо и на том…

Броневик укатил, я остался совсем один на пустой улице, залитой ярким бессолнечным светом.

Из дома с разбитыми окнами вышел мужчина, постоял, посвистывая, безмятежно глядя вокруг, потом не спеша подошел ко мне. Он был упитанный и розовый.

– Закурить есть?

– Нету, – сказал я.

– Надо понимать, опять Команда в разгуле? – спросил он, оглядываясь.

– Ага.

– Пора бы их и приструнить, – сказал он мечтательно. – Нет, ну пусть бы возились себе со своими игрушками, но какого черта вот так? Лежу, вдруг хлоп – окно вдребезги. Волю им дали, гадам. Приспичило гонять вурдала-ков – поезжай в лес и гоняй сколько влезет, пока не надоест или из самого душу не вытряхнут. И вообще, неизвестно, есть вурдалаки или их нет. Сколько живу, ни одного не видел. Может, их нарочно выдумали, чтобы пыжиться, героев из себя изображать?

– Горло перегрызу, – сказал я и щелкнул зубами.

Он увидел мои измазанные кровью ладони – я так и не вытер их, забыл, – стал отступать мелкими шажками, попятился, отпрыгнул и понесся прочь, шустро перебирая толстыми ножками.

Все это было мне насквозь знакомо. Таких я встречал не так уж часто, но и не так уж редко, и встретить их можно было на любом меридиане планеты, на любой параллели. «Конечно, это между нами, инспектор, но я, право же, не пойму, почему до сих пор твердят, что это еще нужно планете – МСБ, войска ООН? Я, честно говоря, не видел ни одного живого экстремиста, и мои знакомые тоже не видели. Пакт о разоружении подписан? Подписан. К чему же тогда твердить о какой-то опасности, о рецидивах и пережитках?»

Я оглянулся назад. Посреди мостовой желтел щедро насыпанный песок. В голове сама собой всплыла полузабытая музыка, я не сразу понял, откуда это пришло, потом проступили из молочно-бледной пустоты густые темные вершины логовараккских елей, белые северные звезды, костер, отражавшийся в спокойной воде. Мы на отдыхе. Мы в отпуске. Прогулка в волшебный край жемчужных рек русского севера. И у костра с гитарой – Камагута-Нет-Проблем, второй после Кропачева гитарист и знаток старинных песен о разведке всех времен, стран и народов.

Мы над телом постоим,

посмотрите, мужики:

восемь пуль на одного —

вот и баста.

Если б вовремя коня,

если б вовремя огня,

если б вовремя обнять —

он бы спасся…

Кровь сквозь пальцы протечет и потребует еще.

То по брату нужен плач,

то по сыну.

Если б вовремя плечо,

если б вовремя рука —

нам бы не было врага не под силу…

Всем покойно и весело, мало кто слушает гитариста, в этом месте и в это время гораздо приятнее ухаживать за приглашенными девушками, целоваться, спрятавшись в лохматом переплетении мягких веток. Разбрелись, отовсюду тихий смех, шепотки, костер прогорает, звенит гитара, и никто еще не знает, что через шесть с половиной дней на автостраде Марсель-Берн полетит под откос машина, и найденные в ней документы неопровержимо докажут, что у нас вот уже второй год буквально под носом существует неизвестная и неучтенная организация самого подлого пошиба. Телефоны взвоют, словно остервеневшие мартовские коты, полетят к черту отпуска, шалым метельным вихрем закружится операция «Торнадо», и Камагута-Нет-Проблем не вернется, совсем не вернется, никогда уже, и пока не появится раненый Кропачев, которого тоже, признаться, не чаяли увидеть, никто не будет знать, как все вышло…

Мы над телом постоим,

посмотрите, мужики.

А потом уйдете вы на задание.

Если б вовремя понять,

не пришлось бы нам пенять,

не пришлось бы обвинять опоздания…

Так вот, с Камагутой случилось то же самое, что происходит сейчас со мной. Он сделал достаточно и мог вернуться, но пошел дальше, чтобы выяснить как можно больше.

Мне пора возвращаться. Панта специально подчеркивал. Все правильно, сказал бы он. Осмотрелся – и отступай. Отступать вовсе не позорно, если отступление входило в круг поставленных перед тобой задач.

Свое я сделал. Мой отчет будет выглядеть примерно так:

«В результате осмотра места происшествия мною, инспектором МСБ капитаном Алехиным, установлено путем личного наблюдения и анализом поступившей информации следующее:

а) На месте острова возник континуум иных временно-пространственных характеристик.

б) Личные наблюдения (подробно).

в) Резюмируя вышеизложенное, пришел к выводу: полученные данные позволяют говорить о присутствии в данной точке представителя (или представителей) иного разума, проводящего (проводящих) эксперименты по материализации живых существ, в том числе людей, на основе информации, извлеченной неизвестным путем из мозга Р. Бауэра. Считаю допустимым предположение, что целью экспериментаторов является установление контакта с цивилизацией Земли».

Примерно так я и написал бы. Прелестный бюрократический жаргон, но что поделать, если именно так положено писать рапорты. Все эмоционально-эмпирическое тоже заинтересует компетентных лиц и будет ими выслушано позже, а рапорт придется писать, пользуясь стандартными формулировками – канцелярскими атавизмами. Может быть, так даже лучше. В конце концов, ни на бумаге, ни в устном рассказе нельзя передать мои впечатления от карьера, смертный ужас, испытанный этой ночью, тоску и злую жалость, охватившие меня, когда Джулиана, увидев направленные на нее стволы, улыбнулась с усталым облегчением…

Все эти люди никогда не существовали, сказал я себе. Успокойся, и поменьше эмоций. Они – нежить, гомункулусы, продукт опыта, вытяжки из мозга Бауэра. Муравейник под стеклянным колпаком. Прошлого у них нет, нет родителей, нет смысла жизни, идеалов… Нет?

Капитан Ламст и его люди занимаются своим делом не по воле экспериментаторов, я убежден в этом. Они сами, руководствуясь стремлением защитить, предупредить, уберечь, не получая за это каких-либо благ, третируемые притаившимся за шторами сытеньким большинством, рискуют каждый день жизнью ради этого самого большинства. И я, сволочь этакая, отказываю им в праве называться людьми? Именно потому, что Джулиана была человеком, она вышла из навязанной ей роли, подтвердив своим поведением мою догадку о том, что эта роль ей навязана, что этот мир создан искусственно. Они люди, и человеческое прорывается, не может не прорваться, сквозь наспех сляпанную бумажную маску все явственнее проглядывает человеческое лицо. Это может означать и такое: неведомые экспериментаторы лишь вдохнули жизнь в свои создания, а дальше от них ровным счетом ничего не зависело. Ждали они чего-то подобного или нет? Понимали ли, разбирались ли в том, что создали?

Я медлил. Нужно было что-то решать.

В любой отрасли кроме писаных законов есть неписаные, и лучший работник – тот, кто в равной мере руководствуется и теми и другими. В нашей работе это проявляется особенно остро. Сделать то, чего от тебя требует параграф, несложно, загвоздка в другом – исполнив предписанное, сделай то, чего от тебя требует неписаный закон. И вместе с тем не забывай, что есть границы, которые нельзя переходить, – границы между необходимой долей инициативы и вседозволенностью, между риском и ненужной бравадой.

Я сделал больше, чем от меня ждали. Они там предполагали все, что угодно, но Неизвестное, как это всегда бывает, оказалось совсем непохожим на то, что о нем напридумали. На то оно и Неизвестное.

Долг службы властно направлял меня назад, на берег. Я хорошо помнил дорогу, у меня была мощная машина, и никто не стал бы меня задерживать, вздумай я покинуть город. Но вопреки мыслям об уставах и параграфах, тревожному ожиданию слетевшихся светил науки, вопреки всему прежнему перед глазами вставали то моросящий дождь и перестук пулемета в карьере, то лицо умиравшей на мостовой Джулианы, то воспаленные глаза изнуренного страшной бессонницей Ламста. Были только континуум и я.

Я упустил момент, когда можно было уйти без колебаний. Знал, что никогда не прощу себе, если уйду, знал, что и мне не простят – пусть в глубине души, но не простят. Так что я оставался.

В подъезде что-то загремело, бухнула дверь, на улицу вылетел растрепанный долговязый юнец и припустил что есть мочи. На бегу он потирал спину и ниже и оглядывался. Следом выскочил толстяк в пижамных штанах и майке, махая широким ремнем, заорал вслед:

– Я тебе покажу Команду, сопляк! На порог не пущу! – возмущенно плюнул, стянул ремнем пузо и ушел.

Я тронул машину. Будь у меня лошадь, я поднял бы ее в намет. Это было бегство – от уставов, параграфов и инструкций, от себя прежнего, от всего, что я уважал и соблюдал, пока не оказалось, что этого мало.

Глава шестая

У ближайшего телефона я затормозил, вылез и набрал номер, который мне дала Кати. Откликнулся мужской голос и стал подозрительно допрашивать, кто я такой, откуда знаю этот номер и зачем мне, собственно, нужна Кати Клер. Я разозлился и рявкнул, что я – Алехин, он же объект номер пять особо опасный, так ей и передайте или лучше сначала справьтесь у Ламста. Мой собеседник сразу подобрел и передал трубку.

– Что? – быстро спросила Кати. – Опять осложнения?

– Теперь никаких, – сказал я. – Никто за мной не гоняется, скучно даже с непривычки.

– Где ты?

Я описал ей ближайшие дома и воздвигнутую посреди треугольного газона абстрактную скульптуру сомнительного достоинства, похожую на захмелевшего удава, защемившего хвост в мясорубке и теперь старавшегося высвободиться. Этакий Лаокоон навыворот.

– Порядок, – сказала она. – Это близко, я до тебя пешком добегу. Никуда только не уходи.

Я пообещал не уходить, вернулся в машину и стал ждать. Буквально через минуту она, запыхавшись, вылетела из-за угла в сопровождении скакавшего впереди Пирата, одетая точно так, как в день нашего романтического знакомства, то есть вчера. Я посигналил, потому что она стала растерянно озираться, и открыл им дверцы. Псина привычно, по-хозяйски влезла на заднее сиденье, дружелюбно ткнула меня мордой в затылок и улеглась, свесив переднюю лапу. Кати села рядом со мной и сразу же углядела, глазастая, распухшую нижнюю губу и пораненные руки:

– Опять ухитрился во что-то влипнуть?

– Да вроде того.

– А где машину взял?

– Досталась в наследство…

Не сводя глаз с бедолаги удава, я рассказал ей все, что произошло с той минуты, когда мы вчера днем расстались. Она слушала, положив подбородок на сплетенные пальчики, любопытство в глазах сменялось страхом, страх недоверчивым раздумьем.

– Но этого не может быть.

– Ну да, – сказал я. – «Еще ни один человек не оставался в живых…» Капитан Ламст, цитата две тысячи триста. А разве кто-нибудь пробовал? Привыкли вы, черти, к сложившимся порядкам, не приходит вам в голову, что это не порядки, а затянувшееся недоразумение…

– Исследовательская работа велась и ведется.

– Значит, не с того конца подходили.

– Почему? Собственно говоря, ничего нового ты не открыл. Мы знаем, что вурдалака можно привести в шоковое состояние именно так, как это сделал ты. Это обнаружили довольно давно.

Дальше они и не могли пойти, сообразил я. Это я знал, что в настоящем большом мире никогда не было вурдалаков, а им, не ведающим своего происхождения, замкнутым в заколдованном месте, над которым и солнца-то нет, не понять, что вурдалаки – противоестественная нелепица. Самим им не справиться, им просто необходим человек, знающий, что мир не ограничивается всякими там Мохнатыми Хребтами и Ревущими Холмами, а человечество – ими самими. Так что прости меня, Панта, я им нужен. Думай обо мне как о нарушителе, я уже не на задании, я сам от себя… впрочем, разве только от себя? Я еще и от них, от тех, про кого мы сегодня не помним даже, как их звали, используем собирательные образы…

– Ты знакома со Штенгером? – спросил я.

– Лично – нет, но знаю вообще-то.

– Адрес знаешь?

– Знаю.

– Пистолет с собой?

– Ага.

– Вот и отлично, – сказал я.

Пульсирующий вой сирен. Мимо нас промчалась стая длинных легковых машин, варварски разрисованных от руки какими-то спиралями, постными ликами с огромными глазами, оскаленными черепами и цветными кляксами. За машинами волочились гремящие связки пустых жестянок. Завывающий, гремящий кортеж исчез за поворотом.

– Эт-то еще что такое? – осведомился я.

– Так… – Она смотрела вслед зло и брезгливо. – Очередное извращение, Штенгер навыворот.

– Антискотство?

– В некотором роде.

– Посмотрим? Очень мне хочется взглянуть, что это такое – Штенгер навыворот.

– Ничего интересного.

– Все равно. Работа у меня такая – смотреть и слушать.

– Хорошо. Только я сяду за руль, ты дороги не знаешь.

Мы поменялись местами и вскоре прибыли на окраину города. На краю котловины, поросшей нежной зеленой травкой, выстроилось не меньше сотни машин, а их хозяева столпились внизу, где стоял накрытый зеленым стол и что-то ослепительно поблескивало. На круглой высокой кафедре ораторствовал человек в черном.

Мы не без труда протолкались в первый ряд. Большинство здесь составляли пересмеивающиеся и перемигивающиеся зеваки, но ближе, у самого стола, выстроились полукругом мрачные люди, десятка два, в белых холщовых рубахах до пят, простоволосые. Глаза у них были загнанно-пустые, сами они напоминали фанатиков зари христианства, какими я их себе представлял. На оратора они смотрели, как на живого бога. Сверкающий предмет оказался жбаном, надраенным до жара. Из него торчала длинная ручка блестящего черпака.

Оратор снова заговорил, и я навострил уши. Был он высокий, здоровенный, откормленный, с ухоженной бородищей и расчесанными патлами ниже плеч, в шуршащей черной мантии с массивным медальоном на груди. Медальон изображал череп. Кафедру окружали крепкие парни, бросавшие по сторонам цепкие подозрительные взгляды. Куртки у них знакомо оттопыривались. Как я подметил, они больше смотрели на склоны котловины, чем на толпу.

– Все хаос, – зычно и уверенно вещал проповедник. – Какого-либо организующего разумного начала в нашем мире нет. Поисками порядка, закономерности, хотя бы ничтожного здравого смысла занимались лучшие умы. Они ничего не достигли, и вы все это знаете. Вам всем известно, что наш мир представляет собой сгусток хаоса, созданный неизвестно кем неизвестно как неизвестно ради чего. Ваша жизнь бесцельна, вы – манекены, живущие по инерции, подстрекаемые лишь примитивными инстинктами размножения и утоления потребностей желудка. Вы знаете, что я прав, вы сами пришли к тому же выводу…

Он говорил долго и убедительно. Надо отдать ему должное – он всесторонне исследовал жизнь континуума и совершенно справедливо считал, что этот мир – досадная нелепость, необъяснимая ошибка. Талант исследователя у него был, и витийствовать он умел.

– Будьте настоящими людьми! – загремел он, орлиным взором озирая паству. – Наберитесь смелости оборвать ваше бессмысленное существование жвачных животных. Победите страх. Решительно, как подобает мужчинам, уйдите, хлопнув дверью. Обманите рок. Натяните нос тому, кто обрек вас на жалкое прозябание!

Он взмахнул руками, сошел с кафедры, взялся за ручку черпака и выжидательно посмотрел на толпу. Толпа безмолвствовала. Кое-кто стал пробираться подальше от стола.

– Сам и глотай! – крикнули у меня за спиной.

– Делать ему нечего! Жратвы навалом, вот и бесятся!

– Острые ощущения ему подавай!

– В ухо бы ему, да куда там, вон как вызверились, мордовороты…

Тем временем кто-то в холщовом подошел к столу, схватил обеими руками торопливо протянутый проповедником черпак, глотнул, захлебываясь, заливая рубаху на груди густой зеленой жидкостью. Короткая судорога скрючила его тело, он осел на землю и больше не шевелился. Движение в толпе усилилось, она таяла, как воск на солнце, люди торопились к автомобилям. Холщовые вереницей тянулись к столу, один за другим припадали к ковшу, один за другим падали на мягкую траву, солнца в небе не было, смотреть на это не хватало сил, они шли и шли, пили, падали…

– Разбегайся! – заорал кто-то.

По склону прямо к столу неслась, размахивая дрекольем и воинственно вопя, кучка людей. В переднем я сразу узнал Штенгера. Телохранители чернорясного торопливо вытаскивали из-под курток дубинки и кастеты, смыкались вокруг своего вождя. Зеваки мгновенно рассыпались.

И грянул бой. Били в песи, крушили в хузары. Силы были примерно равны, обе группы явно знали толк в рукопашной – вряд ли это была первая стычка. Стол перевернули сразу же, зеленая отрава полилась на мертвых, замелькали палки и кулаки, сплелись в клубок апостолы Абсолютного Скотства и пророки эвтаназии. Кто-то уже лежал, кто-то, согнувшись, выбирался из свалки, у проповедника рвали с шеи крест, Штенгер размахивал колом…

Рядом хлопнул выстрел, второй, третий.

– Команда! Мотаем! – завопил кто-то.

Дерущиеся кинулись в разные стороны – видимо, и это было им не впервой. Потоптанные вскакивали и резво бежали следом. Кати перезаряжала пистолет.

– Я же тебе говорила, – сказала она. – Ничего хорошего. Поехали?

– Поехали, – сказал я. – К Штенгеру. Побеседуем.

– Значит, так, – наставлял я, когда мы поднимались по лестнице. – Жди здесь. Если он выскочит, продемонстрируй ему пистолет и загони обратно.

– Что ты затеял?

Не ответив, я позвонил.

Дверь открыл сам Штенгер, заработавший в битве великолепный синяк под левый глаз. На его лице медленно гасла слащавая улыбочка, предназначенная для кого-то другого. Он был по пояс гол, взъерошен, в руке держал коробочку с пудрой – приводил себя в порядок. Апостол Штенгер. Мессия.

– Чем обязан? – недоуменно спросил он, пряча пудру за спину. – Я, право…

Я протиснулся мимо него и пошел прямиком в комнату. Он тащился следом, бормоча, что ему некогда, что к нему должна прийти дама и он при всем желании не может уделить мне времени. В комнате пахло духами и хорошим коньяком, повсюду валялись четвертушки сиреневой бумаги, исписанные бисерным старушечьим почерком. Я поднял одну с кресла.

На крыльях не подняться

нам до Луны,

совсем другим приснятся

цветные сны…

– Вы еще и поэт? – сказал я.

– Все-таки, чем могу… – начал он, останавливаясь передо мной.

– Молчать, – сказал я, смахнул с кресла бумаги и сел. Достал пистолет, снял его с предохранителя и положил на стол. Демонстративно посмотрел на часы. Штенгер молча разевал рот.

– Это – для того, чтобы вы поняли, что дело серьезное, – кивнул я на пистолет. – Вы расскажете мне все, что вам известно о вурдалаках.

– Но, Алехин…

– У меня мало времени, – сказал я.

Рассыпав пудру, Штенгер с бегемотьей грацией прянул к двери, распахнул ее. Я не видел Кати, но там все было в порядке – пиит захлопнул дверь и задом пятился в комнату, нещадно топча свои сиреневые вирши.

– Даю вам минуту, – сказал я. Жалости у меня к нему не было – слишком многое приходилось вспомнить. – Вы расскажете мне все, что вам известно о вурдалаках.

Довольно долго мы смотрели друг другу в глаза. И наконец он отвел взгляд.

– Хорошо, – сказал он. – Можно, я оденусь? И выпить бы…

– Валяйте, – разрешил я. – Только без фокусов.

Он ушел в другую комнату, захлопал там дверцами шкафа. Я вышел на площадку и поманил Кати:

– Иди, садись, только не вмешивайся.

К нам вышел Штенгер с большой буквы – вальяжный, приодетый и причесанный.

– Вот, – сказал он, бросив передо мной свёрнутый в трубку лоскут ткани. – Больше у меня ничего нет.

И глотнул прямо из горлышка, обливая крахмальный пластрон. Я развернул лист. Это была карта континуума и в то же время карта острова – его очертания повторялись и здесь, но если верить проставленному в милях масштабу, созданный пришельцами мирок был больше острова раз в тридцать. Этакая чечевичка сто двадцать миль на девяносто. Прекрасная карта с дорогами, четкими надписями: «Город», «Ревущие Холмы», «Мохнатый Хребет», «Вурдалачьи Леса», указаны даже мало-мальски крупные лесные тропы, родники и форпосты Команды. Кати заглянула мне через плечо и восхищенно ахнула.

– Иди в машину, я скоро, – сказал я ей. Она вышла, прижимая карту к груди.

– Откуда у вас это, Штенгер? – спросил я. – Украли небось?

– Джулиана дала, – сумрачно ответил он, допивая остатки коньяка. – А к ней, по-моему, карта попала от Мефистофеля, я точно не знаю и не собираюсь выяснять…

– От кого?

Выслушав его довольно долгий рассказ, я удивился не на шутку. Оказалось, что наряду с вурдалаками, драконами и таинственными обитателями отдаленных окраин, о которых рассказывают то ли глупые, то ли страшные небылицы, существует еще некий Мефистофель. Живет он неизвестно где, появляется когда каждый день, когда раз в год, обладает способностями, которых нет и не может быть у обыкновенных людей, все знает, всех видит насквозь, задает непонятные вопросы, и, хотя никому вроде бы не причинил вреда, бытует стойкое мнение, что лучше от него держаться подальше. Сам Штенгер лицом к лицу встречался с ним всего раз, месяц назад, чисто случайно, и улизнул переулками под первым пришедшим в голову благовидным предлогом.

Окончательно добило меня то, что по всем приметам этот их Мефистофель как две капли воды походил на таинственного незнакомца, беседовавшего со мной у обломков «Орлана», и это навело на мысль, от которой стало жарко: неужели я в первые же часы пребывания здесь встретил одного из пришельцев, сыгравшего со мной шутку? Его способности, превышающие человеческие, его осведомленность в географии… Остается надеяться, что это не последняя наша с ним встреча.

– Мефистофель вам сам сказал, что его так зовут, или это прозвище?

– Так его у нас называют.

– Логично, – сказал я. – И метко. Прощайте, Штенгер.

На лестнице я подумал, что и Штенгер, и проповедник, в сущности, глубоко несчастные люди. Можно и должно их презирать, но трудно ненавидеть. Два несомненно умных человека познали свой мир и сломались, не выдержали, показалось, что жить не для чего. То, что у них есть последователи, не удивительно. Удивительно, что их терпят. На месте Ламста я давно перепорол бы недоумков в холщовом, а Штенгеру с проповедником сунул в руки по лопате и заставил заняться делом. Яму, что ли, копать. А потом закапывать. Жизнь от этого не стала бы прекраснее и благолепнее, но смертей, разбитых судеб и глупостей поубавилось бы…

Кати сидела, развернув карту. Глаза у нее сияли. Она неохотно отложила лоскут и включила мотор.

– Насколько я понимаю, ты везешь меня к вам? – спросил я.

– Ага.

– В Команду?

– В Отдел Исследований.

– А в чем между ними разница?

– Команда воюет, а Отдел занимается исследованиями.

– И много вас?

– Со мной – трое.

– Могучая кучка… – сказал я с сомнением.

Глава седьмая

На двери скромного трехэтажного здания в шесть окон по фасаду висела рукописная выцветшая табличка: «Отдел Исследований». По-моему, весь Отдел размещался на первом этаже, а остальные были пусты и необитаемы со дня сотворения этого мира. Даже решеток на окнах не имелось.

Кати открыла дверь, и мы вошли. Стояла тишина, пахло сургучом и пылью, и по коридору прохаживалась толстая рыжая кошка. Пират вопреки канонам был с ней в самых теплых отношениях – они радостно устремились друг к другу, обнюхались и пошли рядышком в глубь коридора, кошка с собакой.

– Вот сюда, – сказала Кати. – В эту дверь.

Я огляделся с сомнением. Даже учитывая местные масштабы, это нисколько не походило ни на научный центр, ни на контрразведку. В комнате с белеными стенами стояли диван, стол и небольшой шкафчик. На столе дряхлая электроплитка и разобранный пистолет. И все.

– Ты куда это меня привела? – полюбопытствовал я, глядя в окно на крохотный дворик, заваленный хламом – автомобильные покрышки, ломаные ящики и старое железо. Черт знает что.

– Здесь мы отдыхаем.

– Мне работать нужно, а не отдыхать.

– Ничего подобного, – отмахнулась Кати, извлекая из шкафчика банки и пакеты. – Сейчас я тебя накормлю и сварю кофе, а то на тебя смотреть грустно.

Я и сам знал, что на меня смотреть грустно: за двое с половиной суток я почти ничего не ел, не спал по-человечески, а голова болела как-то особенно, как никогда раньше не болела – противно, сверляще.

– Ложись и спи.

– Да не стоит.

– Ну конечно. – Она насмешливо взглянула мне в глаза. – Как это такому несгибаемому и волевому проявить слабость перед девчонкой? Это ж подумать стыдно… Вались на диван и спи, ясно?

Я прилег, закрыл глаза, но из этого не получилось ничего путного – тут же, словно чертик из коробочки, вынырнул небезызвестный Тимбус Серебряный Кролик, веселый, полупьяный, с полным ртом золотых зубов и старомодными усиками щеточкой. Я напомнил ему, что мы, собственно, пристрелили его в Гонконге два года назад, но он объявил, что это мелочи, и стал приставать с идиотскими вопросами: люблю ли я венгерскую кухню и эквадорскую керамику и не кажется ли мне, что операция «Ронни-шесть» была дурно спланирована и с самого начала обречена на провал, и просто удивительно, что нам тогда удалось выиграть? Предположим, «Ронни-шесть» действительно была продумана топорно и того, кто это допустил, давно погнали со службы, но я не мог позволить какому-то паршивцу, тем более мертвому, хаять мою контору, и начался долгий спор, причем мы все время переходили на личности. Когда я послал его к чертовой матери, догадавшись наконец, что он мне снится, оказалось, что кофе давно готов, пора вставать и вообще я сплю уже три часа.

– Сколько городов ты посетил во время своих служебных разъездов? – спросила Кати.

– Да штук двести, – сказал я и проснулся окончательно. – Кой черт, зачем тебе мои города?

– Так. Иди ешь.

Все, что она выставила на стол, я смолотил, как оголодавший бегемот, торопясь к архивам, и кофе допивал на ходу, едва ли не в коридоре. Архив, разумеется, идеально гармонировал со всей здешней патриархальностью. В маленькой комнате с одним окном стояли стеллажи, три штуки, с табличками соответственно: «Город», «Вурдалаки», «Разное». Городу были отведены три папки, вурдалакам – восемь, разному – одна. Остальные полки были первозданно пусты. Что ж, отделение МСБ в Антарктиде состоит из комнатки три на четыре, стола, стула, селектора и сержанта Боргленда. Так что ничего особенного.

Кати ушла, а я принялся создавать рабочую обстановку: распахнул окно, снял куртку и кобуру, закатал рукава рубашки, положил на стол сигареты и поставил кофейник. Критически оглядел все это, подумал и сбросил туфли. Сел и открыл первую папку со стеллажа «Город».

Внутри оказалось гораздо меньше документов, чем можно было ожидать, и все они – стандартные листы плотной желтоватой бумаги с типографским грифом в уголке «Отдел Исследований». И – что меня обрадовало – с машинописным текстом. Меньше работы глазам. По содержанию документы были схожи – протоколы наблюдений и расспросов горожан.

Дело обстояло так: Город возник из небытия лет шесть назад. Момента своего «рождения» они не зафиксировали, то есть просто жили – пили, ели, гуляли, ходили в кино и в бары и не интересовались тем, что происходило за окраинами города. Потом началось то, что я бы назвал становлением своего «я» – время, когда они, из ничего созданные взрослыми, стали, как и следовало ожидать, задумываться над своей жизнью и, как тоже следовало ожидать, посыпались бесчисленные «почему». Почему они не работают – кто-то смутно помнил, что нужно ходить на работу. Почему они не помнят детства, хотя они знали, что детство у человека быть должно. Кто строил дома? Кто делал машины? Кто обслуживает пищепроводы? Почему нет приезжих, хотя в городе четыре отеля первого класса – кто-то смутно помнил, что должны быть приезжие и другие города. Где они учились читать и писать – потому что дети росли и нужно было, оказывается, учить их читать и писать…

Так и накапливались вопросы – то по ассоциации с возникающими проблемами, то кто-то что-то смутно помнил, причем не мог сказать, почему помнит.

Многие в конце концов махнули рукой на все «почему» и продолжали вести беззаботную растительную жизнь, но нашлись люди, наделенные чрезвычайно привлекательным даром – неистребимым жгучим любопытством, тем самым даром, что стимулировал когда-то и развитие науки, и развитие техники, и великие географические открытия, и многое другое. Рыбак рыбака видит издалека, и вот кучка любопытных, к тому же всерьез озабоченных людей создала Отдел Исследований. Они и проделали практически всю работу – сейчас почти нечего исследовать. Они отыскали на окраине два великолепных автоматических завода, производивших все необходимое, от шпилек для волос до автомобилей. Они составили полный перечень всех «почему» – и, естественно, не смогли найти ответа ни на один вопрос. Потом им стало просто нечего делать – посланные за пределы Города экспедиции не возвращались, а те; что возвращались, зачастую не могли ничего дельного сообщить (об этом упоминалось весьма туманно). Отдел едва не распался.

Но тут появились вурдалаки. Собственно, они были и раньше (снова туманно, черт!), но теперь они стали проблемой номер один. Страшненькие попадались истории в папках со стеллажа «Вурдалаки». Был момент, когда вплотную придвинулся вопрос: быть или не быть Городу?

Никаких городских властей не было, их и сейчас нет, потому что заниматься им было бы нечем, кроме разве что вурдалаками. Я не смог определить по документам время, когда была создана Команда Робин и при чем тут Робин – то ли в чьей-то голове запуталось упоминание о Робин Гуде, то ли какой-то Робин первым погиб в бою и сослуживцы решили увековечить его память. Неизвестно. Так или иначе. Команда была создана, Ламст стал инициатором и командиром. Вурдалаков основательно потеснили.

Протоколы допросов вурдалаков не дали ничего нового. Все они – и те, кого можно было опознать по особого строения зубам, и те, кто ничем не отличался от обычного человека, – на допросах молчали, норовя при удобном случае вцепиться в глотку допросчику, а те, кого удавалось сломить открытой в свое время «психической атакой», не могли, вернее, не хотели сообщить ничего ценного. В конце концов то ли Отдел по собственной инициативе перестал заниматься вурдалаками, то ли Ламст перехватил инициативу, но ни Отдел, ни Ламст не занимались больше допросами и расспросами. По неизвестным мне причинам Команда так и не смогла обнаружить места обитания вурдалаков, ограничившись созданием прикрывающей город сети форпостов и фортов (Кати в тот день, когда мы впервые встретились, ехала как раз из такого форта). Я никак не мог продраться сквозь умолчания и недомолвки, подумал было, что они многое скрывают от меня, но потом отверг такие подозрения. Видимо, у них были в прошлом какие-то мрачные недоразумения, отсюда то ли подвергнутый строгой цензуре, то ли попросту наполовину уничтоженный архив. Впрочем, это одно и то же.

В папке «Разное» содержалась всякая всячина, смесь фактов, слухов, легенд и догадок. Тех фактов, которые они сами признавали фактами, и тех легенд, которые они сами признавали легендами. Заметки о деятельности Штенгера и проповедника, несколько листков о Мефистофеле (то же самое, что я узнал от Штенгера), упоминания о чудовищах, о странных, но неопасных людях, время от времени появлявшихся в городе (типы вроде моего граалящего рыцаря), листок о золотом треугольнике, каждый вечер исчезающем У горизонта в золотой вспышке, статистика рождаемости и смертности, упоминание о Блуждающих, о странных галлюцинациях, временами посещающий людей, – видениях, похожих на те, что преследовали меня в первый день. Всякая всячина…

На знакомство с архивом ушло часа два. Расставив папки, я привел себя в порядок и отправился искать Кати, что было нетрудным дедом, учитывая размеры здания. Я нашел ее в комнате отдыха. Она вскочила навстречу с такой готовностью, смотрела с такой надеждой, словно после работы с бумагами ответы на все вопросы лежали у меня в кармане и осталось эффектно выложить их на стол.

– Ничего, – сказал я.

– Совсем ничего?

– Ничего я не смог оттуда выжать.

– Ну, тогда пошли, – вздохнула она. – С тобой наши хотят поговорить.

В кабинете с длинным столом и большим количеством стульев, три четверти которых наверняка никогда не использовались, меня ждали двое мужчин. Кати тихо села в уголке – Отдел в полном составе, кворум на форуме… Один был кряжистый, пожилой, с великолепной бородой, второй – блондин моих лет. Оба производили впечатление серьезных деловых людей, которыми, надо полагать, и были. Меня пригласили сесть. Своих имен они не назвали, а мое знали и без меня.

– Итак, вы пришли из мира, где самое малое двести городов? – непринужденно спросил Блондин.

Второй раз меня здесь подловили.

– Эх ты! – сказал я Кати, вспомнив ее вопрос. – Нахватала в Команде…

Она постаралась выглядеть пристыженной и раскаивающейся.

– Спросили бы без подвохов… – огрызнулся я.

– Значит, самое малое двести городов?

– И двести раз по двести раз, – сказал я. – Еще вопросы?

– Вопросов у нас много, – сказал Блондин. – Но есть один, главный, на который мы требуем правдивого ответа, каким бы он ни был. Какое отношение имеет наш мир к вашему, большому. Поймите, что самый страшный, самый унизительный ответ для нас предпочтительнее отсутствия ответа.

Я встал и подошел к окну. За окном пламенели мигающие неоновые надписи, громко играла музыка, и тротуары кишели людьми, вышедшими за приевшимися однообразными развлечениями и удовольствиями. Тем все было до лампочки. Этим – нет.

Не поворачиваясь к ним, вцепившись в подоконник, я начал говорить – о том, что мир огромен, от том, как пропал Бауэр и сюда попал я, о том, сколько нелепостей я здесь увидел и как эти нелепости объяснить. О том, кто они такие и откуда взялись. Я говорил и говорил, ни о чем не умалчивая и никого не щадя, а они молчали, я боялся обернуться к ним, перед глазами у меня плясало неоновое многоцветье, и это до ужаса напоминало обычный вечерний город любого континента, да и могло ли быть иначе, если этот город синтезирован из всех городов, какие помнил и видел немало почитавшийся по свету Руди Бауэр…

Потом мы молчали все вместе, а когда непереносимыми стали и молчание, и улица в резких неоновых тенях, я рывком обернулся к ним.

Они не хватались за голову и не рыдали – не те люди. Кати была бледна, но те двое оставались невозмутимыми, и я с уважением оценил это. Не могу со всей определенностью сказать, что у меня хватило бы духу быть столь же невозмутимым, окажись я на их месте…

– Так… – сказал Блондин. – Что ж, где-то это и страшно, где-то – не очень.

– С какой целью это проделано, как вы думаете? – перебил его Бородач.

– Вероятнее всего – Контакт, – сказал я.

– И мы должны гордиться, что на нашу долю выпала высокая миссия? – с нервным смешком бросил Блондин.

– А почему бы и нет? – сказал я. – Это, знаете ли, многое компенсирует…

– Но что они увидят? – спросил Бородач. – Штенгера? Идиотов-самоубийц? Сытых бездельников?

Он прав, подумал я. Столько нелепостей в этом мире, и если, основываясь на его истории и повседневности, кто-то начнет судить о человечестве только по нему… Да если еще какой-нибудь негуманоид, со своей логикой и своими представлениями о Разуме… Преспокойно можно наломать Дров, и кто поручится, что уже не наломали?

– Значит, мы попросту марионет-ки? – спросила Кати. – Куколки?

– А вот это вряд ли, – сказал я. – Я тебя не утешаю, ты не думай. Все говорит за то, что вмешательство в вашу жизнь ограничилось вашим созданием. Дальше вы шли сами. Ну и что из того, что у вас за плечами нет тысячи лет истории и тысячи поколений предков? Главное – ЧТО вы делаете и КАК вы это делаете. Если бы я сомневался, что вы люди, я вернулся бы на теплоход, не нарушая приказов. Я, как вы могли заметить, остался. Вы вряд ли поймете, чего стоит офицеру с безупречной репутацией нарушить приказ…

– Зачем вы остались? – спросил Бородач.

Я изложил свой план – рискованный, авантюрный чуточку и безусловно опасный для того, кто станет претворять его в жизнь, то есть для меня. При всех своих недостатках мой план обладал несомненным достоинством: он был единственным, другого попросту не существовало. Прежде всего нужно было остановить глупую войну, вызвать такие изменения, которые не смогут пройти незамеченными, встряхнуть лабораторный стол так, чтобы экспериментаторы не узнали его…

– Ну, и что вы обо всем этом думаете? – спросил я.

– Ничего пока, – сказал Бородач. – Мы как следует разберем все «за» и «против», свяжемся с Ламстом, потому что без него не обойтись. Попробовать безусловно стоит. Те, кто пробовал до вас, не знал того, что знаете вы…

Кати проводила меня до комнаты отдыха.

Не зайди она туда следом за мной, ничего бы и не было, наверное, но она зашла, и полумрак, как это всегда бывает, действовал подбадривающе, внушая хорошее такое ощущение свободы и вседозволенности, – поскольку мы взрослые люди, должны трезво смотреть на некоторые вещи, и точно знаем, чего хотим…

Я обнял ее, и получилось неловко, потому что она стояла ко мне боком. Она не пошевелилась, я повернул ее лицом к себе и попытался поцеловать, успел только наклониться к ее лицу, а в следующее мгновение уже спиной вперед летел на диван, и взорвавшаяся под ложечкой граната разлетелась на миллион острых крючков, раздиравших живот и перехвативших дыхание.

Она не ушла и не зажгла свет, за это я был ей благодарен. Не хватало только моей физиономии при ярком свете и чтобы она ее видела.

– Ну зачем же так? – спросил я, когда крючков поубавилось. Заехала бы по физиономии, как принято в цивилизованных странах. Что я вам – дверь? Стучит каждый, кто хочет.

– У меня такая реакция, – сообщила она чуточку виновато и присела рядом.

– Реакция, – пробурчал я. – Что, мне следует извиняться?

– Да ладно уж.

– Как вы великодушны…

– Обиделся?

– Ерунда. По сравнению с тем, что бывало…

Ну да, взять хотя бы тот сволочной пустырь на окраине Мадраса. Или пансионат «Олимпия». Или облаву в той чертовой деревеньке. Что ж, били и хлестче. Но что касается оплеух – я не привык к отпору, честно говоря. Я не был нахалом, но и к отпору не привык.

– Ты только пойми меня правильно… – сказала она.

– Понял.

– Ничего ты не понял.

– Разве?

– Не понял, – сказала Кати. – Ты не думай, что я такая уж недотрога или холодная. Я не хочу, чтобы было так, как у нас обычно бывает – этак мимоходом… Ты не думай, я к тебе хорошо отношусь, но ты ведь не станешь врать, будто любишь меня, правда?

– Правда, – сказал я.

– Вот видишь. А по-другому я не хочу. Не обижайся. – Она положила мне руку на плечо, и ее пальцы наткнулись на тот шрам. – Это откуда?

– Упал с велосипеда.

– Знаю я твои велосипеды… – Она не убирала руку. – И вообще, то, что ты о себе думаешь, мне не нравится.

– Интересно, что это я о себе думаю? – спросил я уже благодушно.

– Угадать?

– Валяй.

– Так… Мне кажется, ты давно и кропотливо вылепил свой образ. Он тебе доставляет удовольствие – мужественный инспектор, делающий трудное и опасное дело, а бабы – низшая раса, неполноценные создания, и ничего они толком не понимают.

– Ну-ну, дальше… – Благодушия у меня убыло.

– Ты внушил себе, что ты – бесчувственный, холодный человек, одержимый своей службой, и боишься себе признаться, что это наносное, маска, фальшь, что ты обыкновенный человек, а не запрограммированная на выполнение спецзаданий кукла, в глубине души тебе хочется и…

– Хватит!

– Угадала? – По-моему, она улыбалась.

– А я не люблю, когда меня угадывают.

– Предпочитаешь оставаться загадочным?

– Я к этому привык.

– И не тяготит?

– Иди-ка ты спать.

– Не хочется что-то. – Она меня определенно поддразнивала. – С тобой так интересно разговаривать… Мне интересно тебя угадывать.

– А зачем?

– Может, удастся тебя перевоспитать.

Я расхохотался.

– Девочка, – еле выговорил я, – крошка, лапонька, что это ты несешь? Кто это будет меня перевоспитывать? Это я вас должен перевоспитывать…

Она отодвинулась, как-то нехорошо напряглась, и я почувствовал, что задел в ней что-то этими словами, обидел, хотя ничего обидного сказать не мог. То же самое я говорил им сегодня вечером, и они не были обижены или задеты…

– Так, – сказала Кати прозрачным звенящим голосом. – Раскрылся все-таки… Мы недочеловеки, и ты можешь вертеть нами как хочешь, но никто из нас не смеет учить тебя – высшее существо?

Она не хотела, чтобы я видел ее слезы, рванулась к двери, но я поймал ее за локоть и прижал к себе. Осторожно погладил по щеке:

– Ну, успокойся. Какой может быть разговор о недочеловеках?

– Отпусти!

– Черта с два, – сказал я. – Я было подумал, что ты чуть ли не колдунья-телепатка, а ты, оказывается, обыкновенная глупая девчонка. Плакать и то умеешь. Ты меня не так поняла, честное слово. Видишь ли, я – взрослый человек с устоявшимися привычками, со сложившимся характером, и не двадцатилетней девчонке меня перевоспитывать. Знала бы ты, какие люди пытались меня перевоспитывать – полковники, майоры, даже один генерал, они дьявола могли перевербовать и заставить работать на бога, а со мной не справились… Так что извини, но не тебе…

– Ты еще скажи, что я гожусь тебе в дочки.

– Увы, нет. Не такой я старый, да и в нынешней ипостаси ты меня вполне устраиваешь.

– Ты так уверен, что я…

– Ты в судьбу веришь?

– А ты?

– Черт ее знает, – сказал я. – Иногда верю, иногда нет.

– Значит, ты считаешь, что мы…

– Ох, ничего я не знаю.

Мы стояли лицом к лицу в полумраке.

– Хочешь, я скажу, чего ты боишься?

– Сам знаю, – сказал я. – Я боюсь в тебя влюбиться.

– Почему?

– Потому что это многое разрушит во мне, то, во что я давно привык верить.

– Ты себе нравишься?

– Да, – сказал я сухо.

И тут же подумал: врешь, дружок. Ни от кого в наше время не требуют полного самоотречения от всего человеческого. Просто-напросто в МСБ существует группа людей, в открытую бравирующих своим холостячеством, замкнутостью от всякой лирики, и вы, капитан, к этой группе активно принадлежите. Если копнуть поглубже, выяснится, что специфика работы, на которую вы постоянно ссылаетесь как на один из главных аргументов, играет не такую уж большую роль. Просто-напросто мы – такие люди, которым никто не нужен, только мы сами. Лучше всего мы чувствуем себя наедине с собой, и невозможно представить, что другой человек, особенно женщина, окажется нам нужна так же, как мы нужны себе. Мы в это не верим. Нам и так хорошо. А если окажется, что не так уж и хорошо, мы стараемся запихнуть эту мысль поглубже в закрома памяти, похоронить без музыки и навалить сверху каменюку с соответствующей эпитафией, четко отрицающей погребенное. И мы охотно позволяем встревоженным единомышленникам бороться за нас, главное – чтобы никто не догадался, что и нам может быть плохо одним…

Не знаю, кто из нас первым шагнул к другому. Я целовал ее так, как не целовал ни одну женщину, а потом она мягко, но непреклонно высвободилась и ушла, и я знал, что удерживать ее нельзя. Ушла, оставив мне пустую комнату и темноту за окном. Я включил свет, достал из шкафчика железную кружку и смял ее в лепешку, врезав по ней ребром ладони по всем правилам ахогато. Вот это я умел, это у меня отлично выходило…

По черному небу прополз золотой треугольник и исчез в золотом цветке вспышки.

Я плюхнулся на диван – спать решительно не хотелось. Кончиком пальца потрогал шрам. Шрам как шрам, я о нем и думать забыл, как не станешь думать о своем ухе – ухо оно и есть ухо, всегда при тебе. Часть тела.

Шрам – это Бразилия, Сальвадор. Это когда мы с Кропачевым прекрасным лунным вечером ввалились в здание крохотной адвокатской конторы, которая только днем была честной адвокатской конторой. Ночью там занимались совсем другими делами. Нам предстояло побеседовать по душам с хозяином о многих важных вещах, но вместо одного хозяина мы наткнулись на пятерых молодчиков. Молодчики ужасно обрадовались, что нас только двое, а их, гадов, целых пятеро, но в течение следующих десяти минут мы аргументирование доказали им, что грубая сила и профессионализм – вовсе не одно и то же. Кропачев потом удивлялся, как много, оказывается, можно сломать в комнатке, где стояли три стула, два стола да ветхое бюро, которым я вразумил самого нахального из пятерки.

Вот это я умел – каратэ, капоэйра, ахогато, из семизарядного навскидку в гривенник за сто шагов левой ногой, на одном колесе через пропасть по жердочке…

Я никогда не любил Достоевского. Уважал, как положено уважать классика, но не любил. Бешеный, истовый самоанализ, каким занимаются его герои, выводил меня из себя. На дворе стоял двадцать первый век, и я считал, что современному человеку незачем производить внутри себя археологические раскопки. Может быть, эта неприязнь была еще одной защитной реакцией. Теперь мне приходит в голову, что кое-кто понимал это и раньше…

В прошлом году я провожал на задание Дарйна. В аэропорту, как обычно, было шумно и многолюдно, мы стояли у перил, и разговаривать было не о чем, потому что все важное мы давно обговорили, а о пустяках говорить не хотелось. Когда объявили его рейс, Дарин вынул из сервьетки толстый том – Достоевский.

Думаю, это был намек. Дарин уже тогда что-то угадал, но его не спросишь, ни о чем больше не спросишь – он не вернулся, вышел из самолета в большом далеком городе, сел в такси и исчез. Такое еще случается даже теперь.

А Достоевского я так и не прочитал. Сначала, вернувшись домой, бросил в ящик стола, позже, когда Дарин пропал без вести, извлек книгу и поставил на полку как память о друге, но прочитать так и не прочитал. Тогда мне еще не приходило в голову подступать со скальпелем к собственной душе, тогда еще не было острова сто тридцать пять дробь шестнадцать, и я полагал, что все экзамены позади, а те, которые еще предстоят, касаются только привычных задач контрразведки, входят в круг служебных обязанностей…

Глава восьмая

Меня трясли за плечо и твердили, что пора вставать. Разлепив глаза, я увидел над собой здоровяка в пятнистом комбинезоне и хотел было по привычке бежать неизвестно куда, но вовремя вспомнил, что с Командой у меня отношения наладились.

– В чем дело? – спросил я, промаргиваясь.

– Капитан Ламст вас ждет.

– А где…

– Они уже там, поторопитесь.

Я быстренько засупонился ремнями кобуры, натянул куртку и пошел за провожатым, наступив спросонья в коридоре кошке на хвост. На улице нас ждал вездеход, тот самый, на котором я удирал от карьера, и это повергло меня на недолгие философские размышления о превратностях судьбы.

Мы промчались по безлюдным утренним улицам и приехали в то здание, откуда грузовики отправлялись в карьер. Я сразу узнал это место. Во дворе меня ждали капитан Ламст и Отдел Исследований в полном составе. У ворот, на вышках, у входа в гараж стояли автоматчики, а на плоской крыше – два пулемета. Выпрыгнув из машины, я увидел странную картину – через двор автоматчики быстро провели десятка два своих связанных коллег. Мелькнула мысль, что привидевшаяся во сне стрельба вовсе не привиделась. Размолвка?

Я подошел и поздоровался. Они ответили. В глазах Ламста было какое-то новое выражение.

– Начнем? – спросил я. – Сколько их у вас?

– Человек двадцать, – ответил Ламст. – То есть штук?

– Человек, – сказал я. – Кошек по штукам считают, вы мне это бросьте. Кстати, как понимать это шествие? – Я кивнул на связанных, которых как раз водворяли в подвал.

– Небольшие внутренние разногласия, – сказал Ламст. – Утром у нас были… события. Мы обсуждали вашу информацию.

– Что, все вместе?

– А почему я должен был скрывать это от них? Кое-кто стал возражать – убеждения, личные причины… – Он болезненно поморщился. – Я не хотел доводить до оружия, но иначе не получилось… Ну, пойдемте? Очень мне не хочется вас туда пускать, обеспечить вам безопасность никак невозможно.

– Ничего, на авось… – сказал я наигранно лихо.

Мы вошли в здание, прошли по короткому коридору без окон и остановились перед железной дверью с массивным засовом и волчком. Стоявшие возле нее двое автоматчиков посмотрели на меня настороженно и тревожно.

– Как будем страховать, капитан? Ведь никакой возможности нет.

– Разговорчики, – сказал я. – Отпирайте.

Они откинули взвизгнувший засов. Я взялся за ржавую скобу, но Ламст удержал за рукав и тихо, совсем тихо спросил:

– Вот то, что я с ними дрался, это ТЕ или я сам?

– Вы сами, Ламст, – сказал я и потянул на себя тяжеленную дверь.

Уровень пола камеры был ниже уровня пола коридора, и вниз вела деревянная лесенка в три ступеньки. Окон нет, на бетонном потолке лампа в решеточке. Дверь захлопнулась за моей спиной с тягучим скрежетом.

Они медленно вставали с топорно сработанных нар, собирались в тесную кучку, не отрывая от меня глаз, выражавших самые разные чувства, а я никак не мог решиться шагнуть вниз. Их было человек двадцать.

Я ждал. В любой толпе есть вожаки.

– Ну, что молчишь? – спросил высокий человек в мешковатом драном свитере, стоявший как-то наособицу. – Кто такой? Где взяли?

– Нигде, – сказал я, спустился по сырым ступенькам и подошел к нему вплотную. – И я не ваш, в смысле не из леса. Я вообще не ваш.

Сейчас же трое зашли мне за спину. Теперь все они зашевелились, обступая меня полукругом.

– Чего смотришь, бери его за глотку…

– Цыц! – не оборачиваясь, бросил высокий, и злобный шепоток мгновенно утих. – Зачем тогда явился?

– Поговорить, – сказал я и двинулся прямо на них. Они расступились, обескураженные таким нахальством. Я прошел к нарам, сел, закурил и сказал, глядя, как они молча надвигаются;

– Тихо, прыткачи! Кто-нибудь умеет водить машину?

– Ну а если и умеет? – спросил высокий.

– Тем лучше, – сказал я. – Там, у двери, стоит грузовик, садитесь и отправляйтесь на все четыре стороны, куда вам там нужно.

Момент для броска был ими безнадежно упущен. Человек может смириться с чем угодно, только не со смертью. Сначала в их глазах, на их лицах появилось удивление, потом надежда, разжимались кулаки, толпа-монолит распадалась на отдельных людей, охваченных жаждой неба и дыхания. Я сидел и курил.

– Как это понимать? – спросил высокий.

– Буквально, – сказал я. – Так найдется водитель?

– Я умею! – крикнул кто-то.

– Новая провокация, – сказал второй. Но, судя по тону, ему страшно хотелось, чтобы его немедленно переубедили.

– Кто там вякает насчет провокации? – громко спросил я. – Иди сюда, если не боишься.

Его торопливо вытолкнули в первый ряд.

– Значит, провокация? – сказал я. – А позвольте спросить, с какой целью?

– Выследить наши деревни.

– Видите? – спросил я, разворачивая перед ними карту. – Выслеживать ваши деревни незачем. Кстати, если все пройдет так, как мы с вами – да, мы с вами! – хотим, Команда перестанет существовать в ближайшие же дни. Можете вы это понять?

Это было похоже на взрыв. Они заметались, загомонили, перебивая и не слушая друг друга, а тот, в рваном свитере, подскочил ко мне и закричал в лицо:

– Поняли? Поняли наконец, что не вы одни – люди? Что не вас одних сделали марионетками? Поняли? Что случилось? Должно было что-то случиться… Эй, потише!

– Это долго объяснять, – сказал я. – Не место и не время. У вас должны быть старейшины, вожди, начальники…

– Они есть.

– Прекрасно, – сказал я. – Самое позднее завтра я к вам приеду, так что ждите.

Он часто, торопливо кивал. Выходит, исторические моменты бывают и такими. Впрочем, церемонность поз и пышность речей, отливающие бронзой крылатые афоризмы – все это парадная живопись, приглаженная грубая проза…

Все произошло, как и было задумано: настежь распахнулись ворота, автоматчики оттянулись в глубь двора, грузовик подогнали вплотную к двери в подвал.

До последней минуты я опасался инцидента, вспышки. Те, что остались с Ламстом, поверили в необходимость и важность перемен, но четыре года войны нельзя вышвырнуть, как стоптанный башмак, нельзя лечь спать одним человеком, а проснуться другим, между ними еще долго будет стоять кровь и эти проклятые четыре года – часы по хронометрам внешнего мира…

Я был готов стрелять в любого, кто попытается поднять автомат, однако обошлось. Грузовик на полной скорости вылетел со двора. Мне жали руку (Бородач), хлопали по спине (Ламст и Блондин), чмокали в щеку (Кати), клали лапы на плечи и норовили лизнуть в нос (Пират), но чокаться шампанским, разумеется, было еще рано…

– Хватит, довольно, – сказал я, уклоняясь от рук, поцелуев и лап. – Ламст, снаряжайте меня в дорогу. Машину, палатку, провиант, ну и оружие, чтобы я мог при необходимости поговорить по душам с вашими драконами. Большой туристский набор для одного.

– Для двух, – сказала Кати.

Я посмотрел на нее весьма неласково:

– Не умеешь считать. Для одного.

– Ой, правда… – сказала она. – Не умею считать, дуреха, – для троих, не оставим же мы Пирата, он обидится.

– Дело, – сказал Бородач. – Одному вам ехать не годится.

– Нет уж, друзья, – сказал я. – Это вам не экскурсия.

– Никто вам и не навязывает экскурсантов, – сказал Ламст. – Вам дают опытного, проверенного на деле сотрудника.

– А я чихал на таких сотрудников… – начал я.

– Одну минуту, – прервала меня Кати. – Мы сейчас сами разберемся.

Она взяла меня за руку, потащила в сторону.

– Ну вот что, – сказала она. – Или ты меня берешь, или я во всеуслышание вру, что мы с тобой вчера стали мужем и женой, и выходит, что ты протестуешь против моего участия из чисто эгоистических соображений. Ох как неприглядно это будет выглядеть, нехорошо о тебе подумают…

Я остолбенел, а шантажистка торжествующе улыбалась, щуря зеленые глазищи, и такая она была сейчас красивая, что я не мог на нее сердиться. Мне страшно не хотелось ехать одному, а на нее я мог бы положиться в любой ситуации, переделке и передряге. Так что это действительно судьба, и нечего барахтаться…

– Ладно, – сказал я. – Но имей в виду: как только мы доберемся до первых деревьев, выломаю хороший прут и отстегаю за все художества.

– Господи, Алехин! – беззаботно отмахнулась она. – Я только посмотрю на тебя чарующе – прут потеряешь. И вообще, из таких, как ты, ежей и получаются самые покладистые мужья. Поверь моей девичьей интуиции.

– Сгинь! – взревел я.

Мы выехали во второй половине дня. Пунктом отправления стал один из фортов на границе охраняемого района. Высокая решетчатая вышка с пулеметами, поднятый на высокие металлические столбы домик с вертикальной лесенкой. Два джипа и броневик рядом. Все просто и буднично.

У машин собрались солдаты, сверху смотрели часовые, дул ветер, и одно время казалось, что соберутся тучи. Не собрались. Мы стояли у джипа, перебрасываясь ненужными фразами о погоде, снаряжении, маршруте и тому подобных вещах. Когда и о погоде стало тягостно говорить.

Ламст отвел меня в сторону.

– Когда вы рассчитываете вернуться? – спросил он.

– Кладем для верности неделю.

– Я буду ждать восемь дней, – кивнул Ламст. – Если к этому времени вы не вернетесь, я пойду туда сам со всем личным составом и полным боекомплектом.

– Черт вас побери, – сказал я. – Ну когда до вас дойдет?

– Если вы не вернетесь – конец всему…

– Никакого конца, – сказал я. – В этом деле главное – не останавливаться. Умирать я не собираюсь. Тем не менее, если что-то… Ничего подобного, Ламст, вы поняли? Пусть идет кто-нибудь другой. Ну, до скорого…

Я сел за руль и тронул машину, не оглядываясь. Никогда не нужно оглядываться – это первая заповедь…

– Страшно? – спросил я.

– Страшно, – призналась Кати. – А тебе?

– Да, страшно, – сказал я.

Нашей экипировкой занимался Ламст, и в результате его трудов джип стал напоминать машину рекламного агента оружейной фирмы в те времена, когда такие фирмы еще существова-ли, – ручной пулемет, два автомата, гранаты, обоймы разрывных и трассирующих. Мне очень хотелось выбросить все это в первую попавшуюся речку, но существовали еще и звери…

Сначала я решил наведаться к Ревущим Холмам. То ли потому, что до них было всего сорок миль по хорошей дороге, то ли потому, что они представлялись мне самым загадочным местом здешней ойкумены.

Через полчаса показались Холмы. Ничего странного или страшного в них не было, они не ревели, равно как не издавали и иных звуков. Вели себя, как и полагается холмам, – молча стояли. Семь низких конусов, покрытых, как и равнина, зеленой травкой, вытянулись в линию на равном расстоянии друг от друга. Все одинаковые, как горошины из одного стручка.

– Может, не надо? – нерешительно спросила Кати, когда я увеличил скорость.

– Ничего, – сказал я. – Мы осторожненько.

Странности начались не сразу, но… Мы ехали и ехали вперед, до Холмов оставалось совсем немного, и это «немного» не уменьшалось ни на миллиметр. Колеса исправно вертелись, спидометр отщелкивал милю за милей, но сдвинуться с мертвой точки не удавалось. Я прибавил газу – не помогло. Я выбросил из машины банку консервов – она мгновенно исчезла с глаз, как и положено предмету, выброшенному из несущейся со скоростью сто миль в час мощной машины. А холмы нисколечко не приблизились. Как в сказке. Ревел мотор, ветер трепал нам волосы, но проклятые холмы словно издевались. Я посмотрел на них в бинокль, но и оптика не помогла – словно в бинокле вместо линз оказались простые оконные стекла.

Я остановил машину, заглушил мотор и пошел вперед, не обращая внимания на просьбы Кати вернуться. От машины я постепенно удалялся, но не приблизился к холмам. Они были недосягаемы, можно шагать хоть сто лет – и останешься на месте. Было в этом что-то символическое, некая аллегория – даже мне не вырваться за пределы предметного стекла здешнего микроскопа…

Я услышал стон и побежал назад. Кати скорчилась, сжимая ладонями виски. Пират сжался в комок и жалобно повизгивал. Совершенно случайно я взглянул в небо: высоко над нами плавали в синеве черные лоскуты, похожие на хлопья пепла или обрывки бумаги, выброшенные из мусорной корзины заоблачными великанами. Их было очень много. Не в силах побороть злость, я схватил пулемет.

Пули никуда не улетели. Словно плейстоценовые мухи в янтаре, они рыжими жуками замерли в воздухе в метре от машины. Я опомнился, развернул машину и помчался прочь. Дорога назад была нормальной дорогой без всяких выкрутасов с пространством. Холмы скрылись за горизонтом, пропали черные клочья, и Кати постепенно пришла в себя, но не смогла связно объяснить, что она испытывала – что-то давило, пугало беспричинным страхом, бросало в пот. Наверное, мы вовремя повернули. Езда на месте. Точь-в-точь как говорил черный кот из моей первой галлюцинации. «Куда ты идешь?» – «Как знать, может, я не иду, а стою себе вовсе, мир наш полон парадоксов». Все-таки знакомый кот, где-то я его определенно…

Это было как ночной выстрел в лицо – ослепительная догадка, удар, вариант, который был слишком неправдоподобен, чтобы вспомнить его сразу. Кот, котяра, сволочь этакая, я ведь вспомнил, где встречался с тобой. Я про тебя ЧИТАЛ. Та моя первая галлюцинация – ожившие страницы из романа Килта Пречлера «Белые ночи Полидевка». Позднейшее подражание «Поминкам по Финнегану», гротескная и жуткая история миланского обывателя, бежавшего от неустроенности двадцатого столетия в ирреальный Город Белых Ночей, где он из рядового программиста, Поприщина электронного века, превращался в бесстрашного и ловкого детектива бюро «Геродот». Все это – оттуда. Руди года три назад давал мне этот роман, он увлекался разной старинной дребеденью, у него были странные, смешившие некоторых литературные вкусы. В тот день, когда он исчез, он летел в отпуск на континент и конечно же не мог обойтись без своих любимых книг. Футляр с кристаллами он обязательно должен был взять с собой. Кристаллы – закодированная особым образом информация, которую можно расшифровать… и облечь в плоть и кровь, располагая возможностями на порядок выше наших.

Я остановил машину, выпрыгнул на обочину и лег в траву. Кати спросила что-то – я жестом попросил оставить меня в покое. Вот и все, мой генерал. Вот и все, дорогие академики и светила. Вот и все, Ламст. Наконец-то я разгадал загадку. Я давно забыл эти романы, не то вспомнил бы все, понял бы все гораздо раньше…

Предположим, что существует негуманоидная разумная раса, умеющая многое из того, что мы пока не умеем. Не будем пока ломать голову, откуда они к нам прибыли и как к ним угодил Бауэр.

Предположим, что у них самих никогда не было художественной лите-ратуры и каждый кристаллик из библиотеки Бауэра они приняли за конкретную информацию о Земле и ее человечестве, каждый кристаллик облекли в плоть и кровь и стали искать в созданном разумное начало, которого никогда там не было – такие уж книги, за редким исключением, собирал бедняга Руди…

Я кропотливо перебрал все названия. Герои моей второй галлюцинации, свидетели убийства Кеннеди – герои нашумевшего в свое время романа Вудлера «Тысяча лет от рождества Иуды». Штенгер вынырнул прямиком из бестселлера «Ангел в грязи». И с остальными, без сомнения, то же самое – главные и второстепенные персонажи…

Что же в таком случае должны были думать пришельцы, наблюдая Штенгера, Проповедника, Несхепса с компанией? Бессмысленную вражду вурдалаков и Команды? Сытых бездельников? Если сами обитатели этого мира поняли, что он нелеп и не имеет ни будущего, ни целей, то какой вывод должны были сделать пришельцы?

Они могли с точки зрения той информации, которой располагали, сделать и такой вывод: Разум и странные двуногие существа не имеют между собой ничего общего. Поэтому Бауэр и сидит возле обломков «Орлана» выпотрошенной куклой, поэтому Ревущие Холмы сопротивляются любым попыткам приблизиться к ним. Боюсь об этом думать, но, похоже, они махнули рукой на свое творение, и эксперимент продолжается только потому, что каждый уважающий себя ученый считает своим долгом довести опыт до конца. Быть может, их этика и мораль не позволяет разрушить однажды созданное. Хватит ли у них смелости и объективности сделать новые выводы, когда я вплотную подведу их к этому?

– Блестяще. – Кто-то несколько раз хлопнул в ладоши. – Просто великолепно.

Я вскочил. Рядом стоял Мефистофель, он был точно таким, как во время нашей первой встречи, но теперь я уже не считал его пришельцем, я знал, что и он сошел со страниц, правда, не «Фауста», – «Зачарованный лес» Шеммеля…

– Привет, – сказал я.

Он галантно поклонился Кати и подал мне узкую ладонь – тонкие пальцы в самоцветных перстнях.

– Чем обязан? – спросил я не очень приветливо.

– Всем. Всем, что вы здесь натворили.

– Ничего особенного я здесь не натворил.

– Как знать… Давайте отойдем.

Мы отошли от машины метров на двадцать.

– Я вас поздравляю, – сказал он.

– Значит, я угадал?

– Угадали.

– И вы тоже…

– И я, – сказал он.

– Послушайте, – сказал я. – Все я понимаю, кроме одного: где же вы сами, у какого берега?

– Примерно посередине, – сказал он. – Это всегда страшно – находиться посередине, а уж тем более здесь… Что вы знаете – город, лес, драконы? Свой пятачок вы обследовали досконально, но выше вам не подняться…

На меня повеяло отголоском какой-то трагедии, еще более тягостной, чем та, которую переживали город и лес. Сколько же этажей у проклятого эксперимента?

– Много, – сказал Мефистофель.

– Я могу что-нибудь для вас сделать?

– Можете. Убирайтесь отсюда.

– Не могу.

– Ах вот оно что… – Он оглянулся на джип. – Ну, это не проблема. Вашу очаровательную спутницу вы смело можете забирать с собой, за пределами острова она не рассыплется, не сгинет, это вам не подарки черта, сделано на совесть…

– А временной барьер?

– Направляясь на остров, вы пересекли его беспрепятственно, так же будет и на обратном пути.

– Нет, – сказал я. – Мне еще нужно заехать в одно место…

– Бросьте. Да, вы их помирите, в этом нет ничего невозможного, но нет и смысла. Вы правы. Во всем. Мы – герои забытых книг, все до одного. Хозяева эксперимента ничего не поняли. Но ваша правота – ваш проигрыш. Крохотный жучок забрался в громадный механизм, ползает по блокам, замыкает контакты… Вы дождетесь, что вас отсюда выметут как случайную досадную помеху. Ничего вы им не докажете, они вас попросту не видят. Микробы не могут договориться с вами, вы не можете договориться с экспериментаторами, а где-то есть великий и могучий, с которым не смогут договориться они. И так – ad infini-tum[1], этажи, уровни…

– Софистика, – сказал я.

– Святая истина, – сказал он. – Если не верите – поворачивайте назад, пробивайтесь к Холмам, пока не увязнете. Я хочу вас спасти – для жизни, для любви. Возвращайтесь. Не стоит биться головой об стену. Позорно сдаваться, когда остались неиспользованные шансы, но если их нет… Отдайте шпагу. Не принимайте близко к сердцу невзгоды и горести обитателей этого мира. Никаких обитателей нет. Они – плесень в лабораторной чашке, муравьи под стеклом, у них нет ни прошлого, ни будущего. Впрочем… Впрочем, если вам так уж хочется их облагодетельствовать, вывезите их отсюда. Просто эвакуируйте. Достаточно двух-трех теплоходов…

Вот это была настоящая приманка, без дураков, и я едва не клюнул. В самом деле, чего проще – вырвать их отсюда, увезти…

Ну а Контакт? Кто знает, не возникнут ли на опустевшем острове новые города, еще более уродливая и фантасмагорическая ситуация? Нет, принимать подарки от дьявола опасно, даже если дьявол этот сошел со страниц забытого романа…

– Я не сведущ в демонологии, – сказал я. – Как заставить вас исчезнуть с глаз долой? Пентаграмму чертить?

– Значит, вы все же хотите…

– Значит, я все же хочу.

Он грустно улыбнулся и медленно растаял в воздухе. Как в сказке, дольше всего продержалась улыбка – на сей раз укоряющая. Я плюнул, вернулся к машине и сел за руль.

– О чем вы говорили? – встревоженно спросила Кати.

– О смысле жизни, – сказал я. – И этого типа вы боялись? Ну, братцы…

Мы проехали миль десять. Зеленая равнина сменилась березняком, в котором удобно было остановиться для некоторых надобностей. Я остановил машину, и мы разошлись в разные стороны. Возвращаясь, я услышал крик.

Кати стояла у машины запыхавшаяся, растрепанная, с кровоточащей царапиной на щеке, показывала в ту сторону, куда уходила, и повторяла:

– Там… там…

Я сцапал ее за плечо и хорошенько встряхнул. Пират с лаем прыгал вокруг нас, а потом вдруг притих, прижал уши, взъерошил шерсть на шее, настороженно поглядывая в ту сторону. Оттуда донесся короткий мощный рык.

– Чудовище! – сказала Кати. – Такое все зеленое. Там еще человек – не наш, на коне, оно его сожрет…

– Ну, это мы еще посмотрим, – сказал я, достал из машины пулемет и вставил магазин с разрывными. Пошел в направлении рыка, вскинув пулемет на плечо, как лопату. Следом шла Кати с двумя магазинами, а в арьергарде сторожко и медленно продвигался Пират. Зверюга ревела уже непрерывно, мерзко шипела и ухала, слышался стук копыт и конское ржанье.

От крайних деревьев до чудовища, расположившегося посредине огромной поляны, было метров сто. Увидев его, я приободрился – вряд ли оно могло устоять против заряженного разрывными ручного пулемета.

Как все сказочные чудища, оно являло собой вольную смесь реальных и мифических деталей. Этакое десятиметровое пузатое и хвостатое туловище ящерицы, к которому присобачена крокодилья голова на длинной мохнатой шее, зеленое, чешуйчатое, вдоль хребта от темени до задницы высокий красный гребень – в общем, мечта пулеметчика…

Оно ревело и щелкало пастью, и эти знаки внимания относились к всаднику на высоком муругом коне, облаченному в кольчужную рубаху и высокий шлем горшком. выставив перевитое ало-голубой лентой длинное копье, он кружился вокруг дракона, немилосердно шпоря коня, а конь вертелся на месте, брыкался, протестующе и жалобно ржал. Очень страшно ему было…

Зачем-то пригибаясь, я пробежал половину разделявшего нас расстояния, упал на траву, воткнул в землю сошки и поставил прицел на «50». Щелкнул затвором, повел стволом, примеряясь, чтобы не задеть всадника. Кати плюхнулась рядом, придвинула магазины.

Рыцарь наконец справился с конем, крича что-то, поучался на дракона, и я не мог стрелять, обязательно зацепил бы его.

Взметнулся длинный зеленый хвост, ударил с беспощадной меткостью. Раздался страшный чмокающий хлопок. Кати закрыла лицо ладонями.

Конь и всадник отлетели, как сбитая кегля. Разлетелось нa куски копье, покатился по земле всадник, забил ногами и истошно заржал конь. Я прицелился в шею у головы и нажал на спуск.

Рев перешел в утробный хрип и визг, фонтаном забила темная кровь, чудовище повалилось наземь, хлеща хвостом и суча лапами. Для верности я выпустил в него весь магазин, напрочь отсек башку и встал. Баталия окончилась с разгромным счетом.

Дракон лежал мертвый, конь тоже не шевелился больше а рыцарь стоял на четвереньках и, видимо, пытался сообразить, на каком это он свете. Такое состояние было мне знакомо…

– Живой? – спросил я его. – Костей не поломал?

Он уставился на меня испуганно и удивленно:

– Прекрасный сэр…

Белобрысый растрепанный юнец, бледное, почти мальчишеское лицо с маленькими несерьезными усиками. Честно говоря, я представлял себе рыцарей более матерыми.

– Прекрасный сэр… – повторил он, смахивая с лица кровь. Я помог ему подняться, он взглянул на меня, на Кати, на мертвое чудище. Пират, вытянув шею, осторожно обнюхивал кольчугу. – Оно мертво, я вижу…

– Не беспокойся, я его прикончил, – сказал я.

– Мертво… – повторил он с недоверием, словно не хотел верить гла-зам. – Нужно ли понимать так, сэр, и вы, леди, что вы спасли меня колдовской силой?

– Вот именно, – сказал я и для вящей наглядности всадил короткую очередь в брюхо дохлого дракона. – Как это ты полез на него с копьецом? Тут что, замешана прекрасная дама?

– Но, сэр… Как можно поступить иначе, если оно и ему подобные пожирают людей на дорогах?

– Да-да… – промямлил я.

Нет, ничего общего с тем граалящим болваном. В том, чтобы выйти на дракона с пулеметом, нет не только героизма, но даже элементарной смелости – обреченная на удачу эскапада, заранее известно о превосходстве бризантной очереди над первобытной свирепостью. Гораздо больше смелости нужно было иметь этому мальчишке, выехавшему заполевать чудовище с копьем – не из-за прекрасных глаз юной принцессы, не из тщеславного желания попасть в летописи и баллады, просто потому, что дракон топчет твою землю, пожирает твоих земляков и кто-то должен его остановить. Понимаете вы, Холмы, что это значит – человек скачет на Дракона с копьем в руках? Нет? Тогда мне жаль вас…

Пришлось взять на себя заботу о парне. Его лошадь погибла, а приехал он издалека – по меркам человека, для которого единственным средством передвижения остается конь. Он никак не хотел уходить без драконьей головы, твердил, что она ему необходима, что иначе не поверят и будут по-прежнему трястись от страха. Мы привязали голову к джипу, забрали рыцаря с собой и уехали.

Он проехал с нами миль сорок. По пути я пытался выведать у него побольше о его родных местах, но он отмалчивался, отвечал уклончиво, именуя меня прекрасным сэром, а Кати – прекрасной леди и принимал нас то ли за странствующих колдунов, то ли за чету архангелов, явившихся посмотреть, как идут дела у смертных. Мои расспросы его удивляли – он считал, что колдуны или архангелы должны все знать сами…

Все же кое-что я ухватил – где-то поблизости существовало крохотное феодальное государство. Живут себе помаленьку, сеют пшеницу, доят коров, молятся богу и святой деве, недавно изобрели горючую пыль (не порох ли?), и теперь лучшие умы ломают голову, как приспособить открытие против драконов. Драконы им здорово досаждали. Кати рассказывала, что и городу драконы в первый год принесли немало хлопот, но потом с помощью современного оружия удалось отвадить эту напасть. Несмотря на свою дремучую тупость, драконы вскоре прекрасно поняли, каких мест следует избегать. У соотечественников нашего рыцаря с обороной обстояло гораздо хуже. Арбалеты, мечи и копья – все, чем они располагали. Естественно, смертность среди драконоборцев была страшной. Он очень просил у меня пулемет, но я не мог доверить такое оружие парню из феодального то ли королевства, то ли баронетства. Чересчур идеализировать нашего нового знакомого тоже не стоило – он мимоходом похвастался, что имеет замок, угодья, сотни две сервов и вовсю пользуется вытекающими отсюда правами, правом первой ночи в том числе. Я ограничился тем, что велел ему предупредить своих о моем предстоящем визите в его страну, каковой вскорости последует. Он заверил, что имеет вес при дворе. Нам стоит только спросить дорогу к манору благородного Хуго де Бюрхалунда. Всякий покажет.

Расстались мы дружески. Мы высадили его там, где он попросил, – у холма с серым каменным истуканом, примитивно изображавшим богородицу. От большой дороги ответвлялась и уходила куда-то за лес изрытая копытами узенькая и ухабистая тропинка. На вторичную просьбу подарить или продать пулемет я сделал внушительное лицо и заявил, что Высшие Силы это безусловно запрещают. Аргумент подействовал на него как нельзя лучше, он и не подумал обижаться. Он долго благодарил нас в стиле Томаса Мэлори, с моего разрешения попросил у Кати косынку, пообещав носить ее на своем шлеме и обрубить уши каждому, кто усомнится в том, что леди Кати Клер – самая прекрасная и добродетельная. Кроме того, он заверил, что поставит в нашу честь пудовую свечу и отслужит мессу. Он ушел, волоча за собой на подаренной нами нейлоновой веревке перепачканную пылью и кровью драконью голову. Мы помахали ему вслед и поехали своей дорогой.

Близилась ночь, и пора было подумать о ночлеге. Мы переправились через широкую реку по указанному на карте броду, и я решил, что можно остановиться на берегу – если верить карте, зверье здесь не водилось.

Глава девятая

– Это все довольно странно, – сказал я развалившемуся под деревом Пирату. – Ты и не представляешь, тип хвостатый, до чего это странно. Что же это ваш мир со мной делает?

Пират постучал хвостом по земле. Я вздохнул и посмотрел вниз, на берег, на этот нетоптаный песок, уютный и желтый. К такой реке прекрасно подошел бы чистый закат с длинными тенями и той особенной, прозрачной красотой нетронутых человеком мест. Стоять на обрыве, смотреть на сине-розовые облака, и чтобы ладонь лежала на плече симпатичной девушки вроде…

Я чертыхнулся и засвистел сквозь зубы «Серый рассвет» – неофициальный марш контрразведки, слова Кропачева, музыка Поллока, того, что служил в третьем десантном «Маугли».

Туман и мрак впереди,

веселых писем не жди

и девчонкам не ври, что герой…

Вновь только служба и ты,

и будут наши кресты

то ли на груди, то ли над тобой…

Я не понимал себя, злился на себя, не в силах понять, что со мной происходит. Пейзаж? Но я и раньше не упускал случая полюбоваться закатом или океаном. Что же происходит?

Кати бежала по берегу, в ее руках звенели котелки, которые она взялась вымыть, уверяя, что это ее обязанность. Видно было, ясно было, в глаза лезло, что для нее это не только особо важное и опасное задание, а еще и откровенная веселая радость двадцатилетней девчонки, вырвавшейся в красивые и таинственные места. Ей это простительно, но я-то, я-то! Суховатый, педантичный, привыкший переводить почти все впечатления на язык строгих формул, Командор, служака, мастер своего дела! Что делать, если твоим противником оказался ты сам? Кто я такой, чтобы пытаться перевернуть этот мир? Кто сказал, что его нужно переворачивать?

Людям это нужно, подумал я. Они люди – и те, кто скачет на чудовище с копьем наперевес, и те, кто чьей-то идиотской усердной волей превращены в вурдалаков, и те, кто шел на смерть, защищая относившихся к ним с издевкой обывателей. Все они должны поверить в то, что Разум – это обязательно добро, как должны в это поверить и те, кто их создал, неизвестные, непонятные, могущественные пришельцы, не нашедшие кошку в светлой комнате, не понявшие, что для того, чтобы быть человеком, не обязательно подчас иметь за спиной тысячу лет истории и тысячу поколений предков. Сколько работы, и какой…

Кати подошла к палатке, сложила котелки на брезент. Пират притворялся, будто пакеты с едой его нисколечко не интересуют. Быстро темнело. Я набрал приличную охапку сушняка, запалил костер, как делал когда-то в тайге, и оказалось, что Кати видит костер впервые в жизни…

Скоро стало совсем темно, от реки тянуло прохладой. Над горизонтом прополз золотой треугольник и исчез в зо-лотой вспышке. В лесу совсем по-сибирски ухала сова. Как давно все же это было – тайга, темные, поросшие соснами холмы, рявканье рыси, крупные звезды, Млечный Путь…

– Никак не могу привыкнуть, что нет звезд, – пожаловался я, как будто она могла меня понять.

– А что такое звезды? – тут же спросила она.

Я рассказал ей про звезды – какие они блеклые, тусклые над нашими городами и какие они большие, колюче-белые, когда усыпают небо над тайгой, над степью. Как сверкает Млечный Путь, пояс из алмазов. Как над атоллами светит Южный Крест, как в старину моряки находили верный путь по Полярной звезде. Рассказал, каким разным бывает Солнце, какой разной бывает Луна, как катаются на досках по гребням волн, как ныряют за жемчугом. Мы сидели у костра, искры ввинчивались в темноту над нами, она слушала это, как сказку, и мне самому показалось, что это сказка…

– Ты там кого-нибудь оставил? – спросила она.

– Целый отдел, – сказал я. – Кучу жизнерадостных типов, которые сейчас завидуют мне и гадают о моей участи.

– Я не про то. У тебя там была девушка?

– Конечно нет.

– Все-таки «конечно»?

Я познакомил ее со своими взглядами на этот предмет, с жизнью, свободной от лирики, а потому веселой и спокойной.

– Ну разве так хорошо? – спросила она тихо. – Я понимаю, у нас, но там, где у вас есть все это, где вы все можете и вам все подчиняется…

– А чем плохо? – спросил я. – Если бы я там кого-нибудь оставил, сейчас было бы труднее…

Я обнял ее. Она не изменила позы, не пошевелилась, и я убрал руки. Это была последняя попытка убежать от себя самого, остаться прежним, незыблемым сухарем. Поняла она это или нет?

– Опять ты все испортил, – тихо, грустно сказала Кати. – Если бы ты обнял меня раньше, когда рассказывал о звездах… Ну зачем ты все испортил?

Она поднялась и ушла в палатку. Я достал из машины одеяло, закутался в него и улегся рядом с прогорающим костром. А что еще оставалось делать?

На рассвете тронулись в путь. Петляли и плутали мы отчаянно. Неплохо, конечно, иметь при себе прекрасную карту, где указаны все тропы и едва ли не каждая рытвина на дороге, но если никто прежде не ездил по этим дорогам… Будь вместо джипа вертолет, не осталось бы никаких затруднений, но вертолета не было. Компаса тоже. Когда я при сборах заикнулся про компас, Ламст и Отдел воззрились на меня с такой обезоруживающей наивностью, что я смешался, пробурчал что-то непонятное и сделал вид, будто ужасно озабочен вопросом, как лучше разместить в машине снаряжение. Не было у них компасов. Так что по сравнению с нами Колумб был в лучшем положении – от него требовалось всего лишь плыть и плыть на запад, а единственной трудностью было поддержание порядка на борту. У нас на борту царила идеальная дисциплина, но с навигацией обстояло хуже – рыскали без руля и без ветрил…

Вурдалачьи Леса невольно внушали уважение. Это действительно были Леса с большой буквы, густые, неприветливые, извивавшаяся то среди зарослей, то среди унылых серых болот дорога сузилась до ширины джипа и стала, собственно, звериной тропой. И это вовсе не метафора, какие-то звери здесь водились, не те доисторическо-мифические чудовища – таким здесь просто не повернуться, – а обыкновенные лесные звери, о которых мимоходом упоминалось в папке «Разное». Пират их чуял…

Сосны в зеленой паутине лишайника, мрачная непроглядная стена леса, заросли странных голубых кустов, усеянных желтыми шариками, чей-то четырехпалый след на влажной земле у ручейка, поджарая длинная тень, мелькнувшая в редколесье слева, тишина, деревья, деревья, тишина… Кати молчала, придвинувшись вплотную ко мне, чтобы и локоть не выступал над бортом машины. Я сам поймал себя на желании поднять брезентовый верх, а кобуру расстегнул уже давно.

Все это эмоции, тени первобытных страхов, летаргически продремавших в мозгу тысячелетия. От зверей нас надежно защищали скорость машины и оружие, да и не пойдут звери на шум мотора, звери здесь, в общем-то, обычные. Бояться следовало человека. По моим расчетам те, кого я отпустил, должны были уже вернуться, но на то и существуют непредвиденные случайности, чтобы разрушать самые продуманные планы. Примеров немало. Они могли, опасаясь подвоха, бросить на полдороги грузовик и уходить пешком, они могли не успеть предупредить обо мне свои форпосты, да мало ли что, каждому первокурснику факультета контрразведки известно, что полковника Редля погубил забытый в такси чехольчик для перочинного ножика, безупречно спланированная операция «4-Камея» провалилась из-за того, что опоздал паршивый пригородный автобус, а майор Ромене чуть не погиб из-за того, что мелкий воришка украл у него зонтик, который был паролем…

Дорога вновь расширилась, теперь джип мог бы на ней развернуться, и это мне понравилось. Лес ощутимо поредел, больше стало зарослей голубых кустов, появились пересекавшие дорогу тропинки, не похожие на звериные тропы, десятки неуловимых признаков свидетельствовали о близости жилья.

Поворот вправо. Я затормозил – трудно было проехать мимо этого. На обочине стоял броневик – зеленый, длинный, краска на бортах облупилась, металл разъела ржа. Он стоял вертикально, перпендикулярно земле, касаясь ее лишь узкой полоской бампера, в диком, невообразимом, невозможном положении, стоял и не падал, нелепый памятник неизвестно кому, а трава вокруг была усеяна множеством крохотных стеклянных вороночек, и на дне каждой переливалось что-то, словно бы капля росы на листе. На борту еще можно было прочесть номер: «104».

– Сто четвертый, – прошептала Кати. – Вот он, оказывается, где… Нужно посмотреть.

Мне самому хотелось посмотреть, но что-то не пускало, то ли эти непонятные вороночки, то ли трава, которая не шевелилась под ветерком и выглядела словно бы стеклянной, поддельной, то ли навязчивая мысль, что от прикосновения или просто звука шагов многотонная машина обрушится на голову. Я не мог подойти. Создалось впечатление какой-то границы, черты, терминатора, межевого знака между обыденностью и ирреальностью…

– Потом посмотрим, – сказал я и дал газ.

Дорога больше не расширялась, но лес редел и редел. Пират успокоился. Мы тоже. И когда я увидел издали, что поперек дороги лежит толстое бревно, не испытал особого страха – аккуратно подвел машину к преграде и выключил мотор.

Наступила космическая тишина. Пират моментально насторожил уши – по обе стороны от дороги кто-то был.

– Есть здесь кто-нибудь? – громко спросил я.

С двух сторон на дорогу вышли люди, одного я узнал – тот высокий, правда, сейчас в новом чистом свитере. Оружия у них я не заметил, и держались они не угрожающе.

– Привет, – сказал я. – Добрались благополучно?

– Да, – ответил он сухо. – Выходи из машины, и пошли. Девушка остается здесь. Собака тоже.

– Но…

– Можешь поворачивать назад, если что-то не нравится. МЫ тебя не звали. Идешь?

– Иду, – сказал я, пожал руку Кати и выпрыгнул из машины.

Меня повели по тропинке, уходившей влево от дороги. Деревья вскоре кончились, низкие голубые кусты росли сплошным ковром. Я увидел деревню – круглые деревянные домики стояли как попало, без намека на улицы, домиков было много, у крылечек играли чисто одетые дети, тут же бродили во множестве какие-то толстые мохнатые звери величиной с овцу. Окна домов были застеклены, и над крышами я не увидел труб. А что я, собственно, ожидал увидеть? До чего же прочно въедаются в мысли термины, не вытравишь… «Вурдалачьи Леса» – и в голову помимо воли лезет никогда не существовавшая чепуха: саваны, синие лица, замогильный хохот, зубовный скрежет. «Это, верно, кости гложет красногубый вурдалак…» Уж если я, пришелец извне, поддался гипнозу термина, что же тогда спрашивать с горожан?

Мы шли, и никто не обращал на нас внимания. Может быть, обо мне и не знали.

– Сюда, – сказал высокий.

Я поднялся по ступенькам, открыл дверь и придержал ее для него, но он махнул рукой – дескать, иди один.

Обыкновенная комната, привычная мебель. Снова не ожидал? Чего же тогда стоят все твои добренькие мысли о равенстве и братстве? «Да, они такие же люди, но мы цивилизованнее – как-никак у нас многоэтажные дома и асфальт на улицах». До чего же цепко и надежно устроилось в нас это пристрастие – встречать по одежке, хоть провожать-то по уму окажемся в состоянии!

– Здравствуй, – сказал сидевший за столом. – Меня зовут Пер. Садись.

Он был стар, но не дряхл, на сморщенном годами и жестокой мудростью лице светились неожиданно голубые молодые глаза – два окатных камешка. Мебель, люстра – двойное зеркало, обитатели антимира считают антимиром наш мир, обе стороны правы и не правы…

– Итак, зачем ты пришел? – спросил он. – Либо в мире наконец изменилось что-то, либо…

– Опасаетесь провокации по большому счету?

– Опыт… – сказал он.

И перед глазами у меня встали рыжий карьер, волочащиеся за броневиками трупы, красное пятно на асфальте и быстро вбирающий его песок… Он имел право на любые подозрения.

– Ваш опыт годился, пока не было меня, – сказал я.

Лицо индейского божка не дрогнуло.

– И что же ты за персона, если с твоим появлением становится ненужным весь наш опыт?

Я рассказал ему то, что рассказывал вчера в Отделе, и даже больше – в Отделе я не касался своих мыканий в этом мире, а ему рассказал, как сам ждал расстрела под моросящим дождиком, что чувствовал, когда на моих глазах убили Джулиану, про мои метания, обретения и потери. Он невозмутимо слушал, он очень хорошо умел слушать…

– Знаешь, почему я верю, что ты не разведчик Команды?

– Карта?

– Твое отношение к ней. Ты убежден, что Команда, имея карту, без труда может нас уничтожить, и считаешь, что, показав карту нам, тем самым демонстрируешь отсутствие злых намерений.

– Разве не так?

Он засмеялся коротким курлыкающим смешком:

– Мы с таким же успехом можем уничтожить город, как и они – нас. Неизвестно, кто кого…

– Но Ламст говорил…

– От отчаяния можно сказать многое.

– Тот броневик, сто четвертый… – сказал я. – Черт, я-то думал, что во всем разобрался. Кто же из вас сильнее?

– А какое это имеет значение для того, что ты задумал?

– Вы правы, – сказал я. – Это не имеет ровным счетом никакого значения, и не стоит прикидывать баланс сил. Вам нужна война?

– Она никому не нужна.

– Об этом и разговор. Пора кончать войну.

– Ты понимаешь, как это сложно – кончать ТАКУЮ войну? Пройдет много времени, прежде чем исчезнет подозрительность с обеих сторон. У города есть внутренние проблемы, у нас их не меньше. Эксцессы, рецидивы, вспышки…

– Никто и не говорит, что это легко, – сказал я.

– Нужны гарантии. Серьезные гарантии грандиозных свершений.

– Разумеется, – сказал я. – Однако не кажется ли вам, что первый шаг уже сделан?

– Но понадобится и второй, и третий…

Он явно на что-то намекал, но я не мог его понять, а он не желал облегчить мне задачу.

– Тебе не кажется странным, что я ничего не сказал ни об раскрывшейся загадке нашего происхождения, ни о наших… творцах, ни о внешнем мире?

– Кажется, – сказал я. – Согласитесь, это несколько ошеломляющие новости.

– Еще бы. Но поверь, установление мира для нас важнее всего остального, как бы ошеломляюще И долгожданно оно ни было. Поговорим лучше о том – как мы поняли – что нужно менять что-то в себе…

Через полчаса я вышел от него, присел на крылечке. Поблизости смеялись дети, таская за уши мохнатого звереныша. Я сунул руку в карман и с легким сердцем поставил пистолет на предохранитель.

Вот мы и постарели и еще на одну операцию. По-разному можно ста-реть – на десять лет, на одну войну, на долгое путешествие, на короткую беседу, на самую трудную в мире операцию, которой никто не приказывал заниматься, но невозможно было бы не заняться ею.

Кати, когда все закончится, я расскажу тебе сказку – про то, как некий злой волшебник превратил людей в вурдалаков, в упырей, но люди почувствовали неладное и задались целью найти средство вновь стать людьми. Им было очень трудно, у них были свои разногласия, свои проблемы, свои любители крайностей, но они упорно искали живую воду, способную расколдовать их, – и нашли наконец. После этого им остается убедить других людей, что они перестали быть чудовищами из сказок, и это, Кати, будет труднее всего, труднее даже, чем найти живую воду…

Пер вышел на крыльцо, присел рядом.

– Как я понимаю, прописанного в деталях плана у тебя нет.

– Нет, – признался я. – Но это не главное. Главное – признать, что нужно заключить мир.

– Для тебя действительно очень важно, продолжаться или нет войне?

– Я уже устал это доказывать.

– На словах доказывать легко, – сказал он.

– Я рискую жизнью. Я рискую не вернуться в свой мир.

– А если этого мало?

– Что же вам еще нужно?

– Верить тебе.

– Ну так верьте, черт возьми!

Его глаза были удивительно юными.

– Верить… – сказал он. – Это так легко и так трудно – верить…

Неожиданно повернулся и ушел в дом, оставив меня одного. Я растерянно посмотрел ему вслед. Он готов был сотрудничать со мной, он хотел верить мне – но я никак не мог понять, к чему сводились его намеки и недомолвки. Что он имел в виду, говоря о надежных гарантиях?

Пират подбежал ко мне, схватил за рукав и потащил куда-то за дом. Он отскакивал, отбегал немного, возвращался, прыгал вокруг меня, лаял, снова хватал за рукав, жалобно визжа. Я пошел следом. Он страшно обрадовался, увидев, что его поняли, и побежал впереди, то и дело оглядываясь. В его глазах была почти человеческая тоска. Я очень хорошо знал и понимал собак, и оттого встревожился.

Пес вломился в заросли голубых кустов, я бежал за ним и на бегу рвал из кармана пистолет. Желтые шарики липли к куртке, ветки хлестали по лицу, и я сообразил, что пес кружным путем ведет меня к тому месту, где осталась машина.

Кусты кончились. Пират завыл, кружась вокруг джипа.

Она лежала лицом вниз, волосы разметались по траве, лежала в уютной позе спящего человека, спрятав лицо в сгибе руки, и если бы не нож… Кинжал с черной узорчатой рукояткой вонзился в спину у самой шеи, под воротником пушистой рубашки.

Я опустился на колени, поднял ее за плечи и повернул лицом к себе, локтем отталкивая мечущегося вокруг Пирата. Как в тридцать шестом в Мадрасе, как в тридцать восьмом в Коломбо, как в сороковом на том безымянном пустыре, везде одно и то же – бесполезная тяжесть пистолета в руке, запоздалая жажда мести. Если б вовремя понять, не пришлось бы нам пенять, не пришлось бы обвинять опоздания…

На ее лице было только изумление, она успела удивиться, когда что-то ударило в спину, и больше ничего не успела, так и не поняла, что ее убили. Мой дядя, старший брат отца, называл такую смерть прозрачной, а уж он, двадцать лет протрубивший в Особой Службе ООН, предшественнице МСБ во времена, когда многие не верили, что когда-нибудь будет создана МСБ, навидавшийся всякого в те огненные времена великого перелома, знал, что говорить и что как называть. Прозрачная смерть. Когда говорят о смерти, всегда спешат сказать, что желали бы себе именно такой, мгновенной, как удар молнии, внезапной, как наши решения, круто меняющие жизнь, мгновенной, как удар молнии. Я тоже говорил так, но досталось это не мне. Сначала Камагута-Нет-Проблем, потом Мигель-Бульдозер, Панкстьянов, Реджи Марлоу, Дарин – все это были свои, тертые и битые, с дубленой дырявой шкурой профессионалы. А здесь была девчонка, которой по высшей справедливости полагалось жить да жить и не играть в наши жестокие игры. Правда, эти игры не спрашивают нашего согласия на участие – сплошь и рядом…

Пират заворчал над ухом. Я поднялся и увидел Пера в сопровождении того, высокого, и другого, незнакомого. Они шли ко мне. Я яростно огляделся, увидел торчащий приклад, выхватил из машины пулемет и снял его с предохранителя. Высокий, увидев это, поднял какую-то штуку с прозрачным стеклянным стволом, но Пер, не оборачиваясь, пригнул его руку к земле.

Пер шел ко мне. Я поднял пулемет и положил палец на спуск, а он все равно шел, старый, но не дряхлый, с ясными молодыми глазами, расстояние между нами сокращалось, и в глазах его была та же самая боль, тоска по времени милосердия. И я опустил пулемет – я не мог стрелять в самого себя. Принесенная с собой мораль, логика, представления о добре и зле здесь не годились…

– Слушай, – устало и тихо сказал Пер. – Мы многие годы убивали друг друга, научились никому и ничему не верить. Всегда была только смерть – ради смерти. Если ты знаешь жизнь, ты должен знать, что смерть ради смерти – это еще не все. Бывает еще и смерть ради жизни.

– Да, – сказал я. – Я это знаю. Но зачем?

– Бывает и смерть ради жизни, – повторил он. – Может быть, это слишком жестоко, но… Я должен был верить, и я очень хочу верить. Если теперь ты сделаешь все, что обещал, будешь работать для мира, я поверю окончательно.

Он ждал. Жестокость – это страшно, это плохо, но в мире, где никогда не было однозначных понятий, в мире, где красивые строчки прописей непригодны при столкновении с грубой прозой, невозможно обойтись прописными истинами. Путь к счастью – это отвесный, заросший колючками склон, на нем обдираешь руки до крови и обнаруживаешь, что абстрактные понятия следует толковать на разные лады, следует не верить собственным глазам, не сердцем, а рассудком добираться до истин…

Я сел на землю, оперся спиной на колесо, так и не выпустив из рук бесполезный пулемет.

– Был такой человек – Георгий Саакадзе, – сказал я им, молча стоявшим надо мной. – Чтобы освободить свою родину, он оставил врагам заложником своего сына, зная, что сыну не спастись… Я вернусь. Пер, даже теперь…

– И что случилось с сыном? – спросил высокий.

– Что, по-вашему, с ним могло случиться? – спросил я, не глядя на него.

Было. Александр Невский прошел через татарский костер, унижением отстояв будущее торжество. Ради спокойствия в государстве Петр Первый не пожалел сына. Было, было…

Я развернул машину и медленно поехал прочь. Кати сидела рядом и смотрела вперед все так же изумленно, я не мог оставить ее там, я еще не все сделал для нее и не все ей сказал. Машина летела по ухабистой лесной дороге, я газовал и газовал, клацал зубами Пират, плечо Кати задевало мое, закрыв глаза, я мог думать, что она жива, что не было никакого кинжала, не было самого важного и самого трудного экзамена в моей жизни. Когда я понял, что плачу, уже не удивился…

Я привез ее к тому месту, где рассказывал о звездах и разудалых капитанах, спьяну открывавших новые моря и земли, о дельфинах и таинственном морском змее, о моем и ее мире.

Теперь я мог сказать ей все – что люблю ее, что не знаю, как буду без нее, что я за себя и за нее совершу все задуманное, что я…

…Пятнистые танки и наглая, полупьяная, с засученными рукавами мотопехота катились лавиной, и над колоннами надоедливо зудела мелодия «Лили Марлен», измотанные батальоны оставляли город, над которым безнаказанно висели «юнкерсы» – самый первый год, самый первый месяц. И уже не было никакого порядка, а на обочине лежала мертвая девочка лет трех, красивая, в белом воздушном платьице, и другая девочка, шагавшая рядом с матерью, показывала на ту, лежащую, и просила: «Мам, заберем куклу, ну давай куклу заберем…» Прадед сам это видел, он тогда со своими оперативниками вылавливал в тех местах десантников-диверсантов из полка «Бранден-бург-600». Высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…

Я многое сказал ей и поцеловал так, как хотел, но не успел.

Ритуал похорон наших офицеров разработан давно: гроб на бронетранспортере, алые и белые цветы, ордена на подушечках, обнаженные шпаги, сухой треск трех залпов, оркестр играет древнюю китайскую мелодию «Дикие гуси, опускающиеся на песчаную отмель» – самую печальную мелодию на Земле. Правда, Камагуту мы хоронили под полонез Огинского, он так хотел, а Панкстьянова – вовсе без музыки, опять-таки по высказанному вскользь пожеланию, а гроб Дарина был пустым, и его было очень легко нести…

Вся моя воля, вся способность управлять собой потребовались, чтобы засыпать ее лицо, ведь я знал, что никогда больше не увижу ее, и лопата весила тонны, а песок смерзся в лед.

Я оставил себе только принесенный из большого мира служебный пистолет. Все остальные магазины я расстрелял в воздух, отнес и выбросил в реку все оружие, какое у меня было, – я не собирался больше стрелять на этой земле. Полагалось что-то написать, но я не знал ни года ее рождения, ни года смерти – по меркам большого мира ничего подобного у нее не было. Собрав пригоршню горячих гильз, я выложил в изголовье холмика короткое слово «КАТИ». И ничего больше.

Несколько лет назад я провел три месяца в Сальвадоре, в Баии. По делам службы, под чужим именем, с чужим прошлым. Не скажу, что это было самое приятное время в моей жизни (эпизод с адвокатской конторой относится как раз к этому периоду), но кое-какие воспоминания остались. Для нас, вселенских бродяг, один какой-то день, одно пустяковое с точки зрения беззаботного туриста воспоминание оказываются ценными и неотвязными. Ало-голубой закат на набережной Лангелиние, дождливый день у подножия Рюбецаля, жареная курица на деревянном блюде в кабачке Алвеса на Ладейро-до-Алво. Там, у Алвеса, мне и рассказывали – у них в Баии верят, что каждый отважный человек становится после смерти звездой на небе. Новой, еще одной звездой. Главное, чтобы человек был отважным. Что ж, хочется верить, что сегодня ночью на небе появится новая звезда, жаль, что мне и в эту ночь не придется увидеть звезд и узнать, которая из них – ее.

Пришлось силой уводить Пирата от холмика, он сдался не сразу. Снова под колеса летела дорога, а мне казалось, что машина стоит на месте, как это было возле Холмов, до которых еще предстояло добраться, чтобы заставить их поверить в то, чего они не заметили, не увидели.

Мефистофель возник на опустевшем месте Кати внезапно, как и полагается сказочному черту.

– Вы понимаете, на что замахиваетесь? – говорил он. – Вы понимаете, как мало значите для хозяев эксперимента? Они вас не заметят, для них вы – ноль, пустяк, странная точечка в окуляре микроскопа, соринка, ползущая не в ту сторону, и только. Остановитесь, пока не поздно!

– Идите вы к черту, – сказал я. – Поймите и вы, что вас – нет. Вы могущественнее всех здешних людей, но они – люди, а вы – материализовавшийся скепсис, воссозданный с дурацким усердием. Я в вас не верю, вас нет…

Он стал таять, но его порицающий голос еще долго преследовал меня, обволакивал логической паутиной отточенных до затертости угроз, предостережений и призывов к торжеству «здравого смысла»…

Я остановил машину и поднял к глазам бинокль. Фиолетовые линзы уничтожили расстояние, сжали линию в точку, я увидел возле решетчатой вышки, возле машины худую высокую фигуру в длиннополой шинели – наверное, он и не покидал форпоста.

Я отпустил тормоза и помчался вниз, борясь со смертной тоской, прижимая ладонью кнопку сигнала – мне хотелось, чтобы он увидел меня издали.

Он вышел к обочине, всматриваясь из-под руки – автоматический жест, нелепый в мире без солнца. Я остановил машину рядом с ним, вылез и сел в траву, прижавшись затылком к нагревшемуся борту вездехода. Смотрел на зеленую равнину, едва заметно выгибавшуюся у горизонта цепочкой холмов, в голове кружились обрывки самых разных разговоров, всплывали в памяти лица живых и мертвых, и только сейчас я ощутил, как страшно устал за эти четверо суток – считанные минуты по часам «Протея». Что ж, теперь можно ни о чем не думать, кроме того, о чем думать необходимо, – о том, что наконец-то удалось найти себя настоящего, о том, что по собственной глупости прошел мимо своей любви, а когда спохватился, было уже поздно. И о том, сколько еще предстоит сделать.

– Как же вы так… – сказал Ламст, глядя на пустую мою машину.

– Так тоже бывает, – сказал я. – Мертвые приказывают нам долго жить, Ламст, а что такое приказ в нашем деле, вы хорошо знаете. Если приказы нарушают, то только для того, чтобы лучше выполнить…

Небо над нами было голубым, несмотря ни на что.

Нам с ним было не так уж много лет, и мы знали друг о друге, что можем работать, как черти.

Что-то коснулось моего плеча, и я медленно поднял голову.

Абакан, 1979

Господа альбатросы

– Сплошные герои, верно?

– Они были невообразимо смелые, – сказала Френсис и судорожно сжала доску стола.

А. Мердок

1

Полковник аэрологии Панарин, славный альбатрос, перевернулся на левый бок в высокой траве, сорвали отбросил колючий стебелек, неприятно щекотавший локоть. Лениво перевел взгляд на плакаты, давно пережившие события, в честь коих были вывешены, плакаты – битые и трепанные ветром, дождем, снегом, временем, пьяными художествами. Красный кумач выцвел и прохудился, от белых букв кое-где остались лишь бледные контуры.

«К юбилею Ломоносова проложим дорогу к Ведьминой Гати!»

А за Михаилу свет Васильича давным-давно опорожнили грузовик вермута, и к Ведьминой Гати летали уже без особой опаски.

«Освоим «Сарычи» в срок!»

Это было водружено в те времена, когда пытливая конструкторская мысль шагнула вперед, и на подмогу винтовикам пригнали эскадрилью скоростных и вертких реактивных самолетов «Сарыч». Их давно освоили – настолько, что летали на них за пивом на «материк», приземлялись прямо возле сельских магазинчиков, распугивая собак и снося выхлопами плетни.

«Достойно отметим десятилетие руководяще-научной деятельности тов. Алиханова!»

А меж тем тов. Алиханова давненько турнули за скучное головотяпство и незнание таблицы умножения, и возглавлял он теперь то ли прачечную, то ли периферийное общество шиншилловодов-любителей. Но что-то возглавлял, это точно.

И огромный портрет Президента Всей Науки с его бессмертным высказыванием касаемо эпохи невыразимо развитой науки тоже потерпел от времени и заброшенности, так что добрый дедушка Президент, лауреат, кавалер, мыслитель и гурман, напоминал на означенном плакате то ли монстра из фильма ужасов, то ли обиженного ребенка, у которого отобрали любимого плюшевого медведика.

Словом, похабень красовалась, а не наглядная агитация, призванная отразить и мобилизовать. Но навести порядок никак не могли, руки не доходили – завхоз Балабашкин с точностью гринвичского хронометра ушел в очередной запой, и до выхода осталась ровно неделя, а там следовала короткая передышка, и снова уход.

Панарин перевернулся на живот, подпер щеки кулаками и стал смотреть вниз, на Поселок, град науки аэрологии. Отсюда, сверху, с холма град выглядел просто великолепно – паутина взлетно-посадочных дорожек, треугольное здание Главной Диспетчерской, утыканное радарами и стеклянными башенками, красивые административные корпуса, высоченная статуя Изобретателя Колеса, жилой городок из двух сотен коттеджей и десятка двенадцатиэтажек (для особо стойких урбанистов), аккуратные мастерские и здания лабораторий, три ряда огромных ангаров под рифлеными крышами, разноцветные клумбы и кипарисовые деревья. Одним словом, равняется трем Люксембургам, Манхэттену и Голштинии минус Монако.

Панарин был слишком молод для того, чтобы застать Начало – времена, когда здесь стояли деревянные бараки, а в полеты над Страной Чудес уходили такие умилительные ныне на желтых фотографиях бипланы с уймой распорок и тяжей. Однако он помнил Середину – пору, когда половины нынешнего благолепного размаха не было и в помине. А это уже позволяло считать себя старожилом.

Он вздохнул, поднялся. Там, внизу, белый с красными крыльями «Сарыч» оторвался от серых квадратов бетонки, прощально качнул крыльями и помчался на северо-восток, туда, где за синей гребенкой гор раскинулся Вундерланд – Страна Чудес. Отсюда нельзя было рассмотреть бортовых номеров, но Панарин и так знал, что это кто-то из желторотых – среди стариков дурным тоном считались разного рода прощальные жесты. Суеверны были старики, видавшие виды офицеры аэрологии с посеребренными альбатросами на воротниках, суеверны были Господа Альбатросы – то ли от нешуточных опасностей работы, то ли от превратившегося в стойкие традиции былого профессионального кокетства.

Панарин отряхнул ладонями приставшие к комбинезону травинки и пошел вниз, к полосе. Бар еще не открылся, аттракционы осточертели, а все фильмы он уже пересмотрел. Наступал очередной прилив хандры, когда хочется бросить все к черту, обсволочить начальство всех рангов, сесть в машину и на предельной скорости гнать на «материк». Такое случается с Господами Альбатросами. Чаще, чем хотелось бы. Но в Главном Управлении Аэрологии никогда не подписывают заявления об уходе сразу, предлагают под благовидными предлогами заглянуть через недельку. А за эти дни человек быстро поймет, что по сравнению с трагикомическим бардаком «материка» Поселок, как ни крути, остается оазисом чего-то большого и важного, что, обретая огромный мир с коловращением людей и машин, уймой сговорчивых девушек в легких платьях, шикарными кабаками и необременительным сидением за большие деньги в какой-нибудь конторе по согласованию проектов вечных двигателей, ты навсегда теряешь Страну Чудес, Вундерланд, никогда уже больше не пролетишь над смертельно опасными и прекрасными краями…

Панарин плюхнулся в траву у самой взлетной полосы, стал рассеянно созерцать облака, пухло и глупо клубившиеся над Поселком. Звонко застучали легкие шаги, и он равнодушно поднял голову. По самой кромке бетонки шагала со своей неразлучной камерой Клементина, в белых брючках и форменной синей рубашке с серебряными альбатросами на воротнике, очень красивая и очень милая Клементина, ничем еще себя в кинематографии не проявившая. «Подарил уже кто-то рубашечку-то, – вяло констатировал Панарин, – зашевелились уже вокруг кисы, стервецы, подвергая испытанию ее моральную устойчивость». Знал он своих гавриков, да и что уж такого, господа Альбатросы, противоестественного в том, что при виде кисы шалеют орлы?

– Здравствуйте, полковник, – сказала Клементина.

– Здравствуйте, – сказал Пана-рин. – Вы садитесь. Тут не пыльно.

Она присела на бетонный бордюрчик, подтянула колени к подбородку и стала смотреть в ту сторону, куда улетали самолеты. Светлые волосы, голубые глазищи, новенький диплом, фигурка – обалдеть. И все такое прочее. «Р-романти-ка, – с ленивым раздражением подумал Панарин, губами вытягивая из пачки сигарету. – Мать вашу! И кто только первый эту Р-романтику выдумал, кто ею стал дурить головы таким вот кисам Клементинам?»

Звонко щелкнуло, треск разнесся над полем – включились динамики Главной Диспетчерской, и бархатный баритон Брюса возгласил:

– Передаем сводку Центра. Погода прекрасная и летная. В рейде восемь самолетов россыпью и звено из четырех. Тарантул ожидается с «материка» со дня на день, а то и сегодня. (Что-то явственно булькнуло.) Планерка завсекторов и командиров эскадрилий – в шестнадцать сорок. Лицо, натянувшее резиновое изделие на голову казенному коту Магомету, предупреждают, что означенное лицо, точнее, означенная харя почти выслежена местным комитетом, и лучше бы ему добровольно повиниться. Ремонтникам девятого цеха объявлен выговор за срыв месячного плана.

Засим динамики взорвались меланхоличным гитарным перебором, и Сенечка Босый затянул:

Ах, гостиница моя, ах, гостиница,

на диван присяду я, а ты подвинешься…

Слышно было, как с чмокающим хлопком выдергивает пробку штопор, и горлышко звенит о края стаканов.

– Ну как так можно? – не оборачиваясь, спросила Клементина.

– А где Тарантул ангелов возьмет? – лениво бросил Панарин, разглядывая ее спину.

– Я так не могу, – пожаловалась Клементина. – Ну не могу, и все. Нас учили так, а тут… Конечно, можно слепить стандартный фильм на закваске из застарелых штампов, но я так не могу, совести не хватает. Однако ж реальность… Понимаете, по всем канонам вы должны пить только лимонад, в крайнем случае, чешское пиво, по вечерам играть в белых костюмах в теннис и выражаться романтически. А вы…

– А вы привыкайте, – сказал Панарин. – Важен результат. Важна цель. Важна истина. А кто ее предоставит? И пил ли он спирт, и бегал ли он по шлюхам – это нисколечко не интересует научную общественность, международные журналы и тех доцентов, что получают докторов, обрабатывая наши материалы. И саму Науку наш моральный облик ни в коей степени не интересует. Главное, мы даем Истину.

Наискосок к диспетчерской через летное поле шагал Никитич, майор аэрологии, славный альбатрос с двадцатилетним стажем и без единого диплома. Изо всех карманов у него торчали горлышки темного стекла, путь его был прихотливо зигзагообразен, для собственного удовольствия и услаждения окружающих он хриплым дурноматом орал песню про то, как однажды юная принцесса встретила в саду не имевшего твердых моральных устоев пирата, и как сие рандеву протекало. Песня, в общем, была сложена не самым плохим бардом, но половина употреблявшихся в ней словес и не ночевала в учебниках хороших манер.

– Ну вот, – жалобно сказала Клементина. Уши у нее горели.

Панарин хмыкнул. Не было смысла рассказывать ей, что вышедший из запоя Никитич будет сутками болтаться над Страной Чудес. Пусть сама постепенно проникнется, если сможет…

– Сколько за эту неделю вам сделали непристойных предложений? – поинтересовался Панарин.

– Штук двадцать, – сердито повернулась к нему Клементина.

– Ничего страшного. В пределах средней нормы.

– Издеваетесь?

– Ничуточки, – сказал Панарин. – Констатирую. Я всю жизнь мечтал познакомиться с девушкой по имени Клементина. Моя дорогая Клементина. Есть старый вестерн с таким названием, видели? Прекрасное имя, в нем трепетный шелест старинной романтики…

– И вы туда же?

– Глупости, – сказал Панарин. – Никогда не ощущал тяги соблазнять юных и неопытных кинорежиссеров. Даже по имени Клементина.

Просто мне интересно, совратят вас здесь в конце концов, или нет. Как считаете?

Клементина возмущенно отвернулась.

В динамиках жалобно блямкнули струны, и все другие звуки перекрыл мощный рев, он плыл над поселком тяжелыми волнами, затопляя небо, сто раз слышанный, но не ставший от этого привычным, он вообще не мог стать привычным, потому что нес беды и смерть, по высшей справедливости он никогда не должен был звучать, и то, что он клекочуще завывал над полем, свидетельствовало – высшей справедливости нет…

Слева взревели моторы, завопили сирены. Панарин вскочил, побежал туда. Мысли, как всегда, замыкались на одном вопросе: кто на сей раз, Господи Боже, святые Альберт, Михаил и Энрико?

Несущаяся ему навстречу громадная пожарная машина притормозила на миг, Панарин прыгнул на подножку, уцепился левой рукой за кронштейн зеркальца, правой за ручку, и звероподобный красный «Посейдон» с ревом помчался дальше. Ветер бил в лицо тугой резиновой струёй, выжимая из глаз слезы. Справа, чуть впереди, неслась «скорая», слева – грузовик Отдела Безопасности, набитый геройски выпятившими подбородки охранниками, а следом – еще два «Посейдона», джип дозиметристов, два серо-голубых фургончика Лаборатории Встречи Случайностей, «тойота» технической инспекции, «газик» биологической защиты, и все машины этой печальной кавалькады завывали всякая на свой лад, пока не остановились, вытянувшись в неровную шеренгу.

Винтовой «Кончар» упал из прозрачного голубого неба, и, вихляя, то резким рывком проваливаясь вниз, то задирая нос кверху, шел к полосе. Мотор захлебывался, взревывал, замолкал, винт из сверкающего диска превращался в три замерших лопасти, потом снова становился диском…

Он тяжело плюхнулся на бетонку, пробежал метров сорок, рыская вправо-влево, потом замер. Раздалась команда – и все пришло в движение. Безопасники горохом посыпались из кузова, оцепляя предписанное инструкцией пространство, трое в мешковатых серебристых скафандрах побежали к самолету, выставив перед грудью приборы. Через несколько секунд один из них махнул рукой, и туда бросились все.

Крылья самолета походили на листья, трудолюбиво прогрызенные изголодавшейся гусеницей. Сквозь дыры в капоте видны детали мотора, сквозь дыры в фюзеляже – тяги рулевого управления. От фонаря и элеронов вообще ничего не осталось, и непонятно, как они вообще дотянули, как ухитрились сесть.

Из кабины уже вытаскивали Славичека, ватной куклой мотавшегося в руках спасателей. Положив его на носилки, задвинули их в машину. Спасатели вытаскивали Бонера. Кто-то оступился, кто-то не подхватил вовремя – тело в голубом комбинезоне выскользнуло из рук и рассыпалось облачком бурой трухи. Спасатели видели и не такое, поэтому замешательства не возникло – кран опустил сверху прозрачный колпак, автогенщики быстро и ловко приварили его к полосе.

Панарин медленно повернулся и побрел прочь, не взглянув на обогнавшую его завывающую «скорую». Это только в первые годы хочется то ли кричать, то ли немедленно бежать куда-то и делать что-то бессмысленное. Потом… Нет, потом ты не черствеешь душой и не ожесточаешься. Просто свыкаешься с мыслью, что существует Неизбежное, и ничего не изменят беготня, слезы и крики; что эта Неизбежность – составная часть твоей работы, ее проклятый компонент. А вот Р-романтики нет и в помине. «Р-романтика, – зло подумал он. – Моя дорогая Клементина. И ведь завтра обязательно нагрянет комиссия…»

Флаги над зданием Главной Диспетчерской были оперативно приспущены – и голубой штандарт ООН с белым земным шариком, и светло-лазоревый стяг Поселка с золотым альбатросом, и другие-прочие знамена, которым там висеть полагалось. Динамики извергали в теплый прозрачный воздух «Прощание славянки». Редкая, печальная, но отнюдь не уникальная страница будней Поселка была перевернута. Снова предстояло долго и нудно отстаивать одно, мучительно докапываться до другого, пытаться предугадать третье и остерегаться четвертого, о котором пока ровным счетом ничего не известно. И все такое прочее. Предстояла жизнь.

– Эй, Тим! – хрипло заорали сзади.

Панарин узнал голос и недовольно остановился. К нему торопился Шалыган – долговязый, с растрепанными седыми патлами, во всегдашнем драном сером сюртуке, снятом явно с пугала огородного.

Многие его уважали, многие боялись, многие не любили, и никто ничего о нем толком не знал. Похоже, он достался Поселку в наследство от того времени, предшествовавшего Началу, от времени, живых свидетелей которому не осталось (болтали, что и Президент Всей Науки этого времени не застал, хотя считался основателем всего сущего). Казалось, Шалыган был всегда, как эти синие горы на горизонте, как снег зимой и жара летом, как вечно пьяный во все времена года завхоз Балабашкин и вечно трезвый предместкома Тютюнин. Столовался Шалыган при поселковой кухне, куда приходил с кастрюльками, спирт добывал у механиков, отчего-то крепко его уважавших, от новой квартиры отказывался, от новой одежды тоже, жил в своей неописуемой хибарке, нелепым грибом торчавшей на окраине, у самого леса, и почему-то даже самые ярые ревнители инструкций и параграфов на заикались о том, чтобы эту халабуду снести, хотя ее существование противоречило и воспрещалось всеми писаными уставами. Бог его знает, чем Шалыган в своей лачуге занимался – за все время, что Панарин прожил в Поселке, не было человека, которому удалось бы туда заглянуть.

Болтали, разумеется, всякое. Что Шалыган – сам Агасфер, в силу необъяснимых пока наукой причин перешедший на оседлый образ жизни. Что он то ли последний уцелевший друид, то ли гуру из Непала. Якобы он дал кому-то приворотное зелье, а кому-то – предохраняющий от опасностей Вундерланда амулет. Как бы там ни было, примерно раз в месяц он, отряхнув ради такого случая свой лапсердак от наиболее крупных репьев, являлся в дирекцию и высказывал свои соображений по поводу некоторых маршрутов и методов поиска. По традиции, сохранявшейся Бог знает с каких времен, его внимательно выслушивали и следовали советам. Одни его предсказания не сбывались, другие помогали сберечь время, труды, средства, человеческие жизни, и процент сбывшихся предсказаний был таков, что местные математики заверяли: случайным совпадением это не объяснить. Лет пятнадцать назад только что ставший директором Тарантул хотел зачислить Шалыгана в штат, положить высокий оклад и дать лабораторию. Шалыган последовательно отклонил все три пункта тарантуловой программы и остался на прежнем месте в прежнем статусе.

– Ну, что? – спросил Панарин неприветливо. Одно время он по молодой дерзости пытался проникнуть в тайны Шалыгана, но неудачно, как все его предшественники. Не то чтобы он с тех пор невзлюбил старика – просто тот вызывал у него раздражение, как всякая неразгаданная загадка.

Шалыган, похоже, и не собирался ничего говорить – стоял столбом и подбрасывал на ладони кусочек оплавленного металла.

– Ну? – повторил Панарин.

– Наука умеет много гитик, – сказал Шалыган. – Временами она даже набирается храбрости и громогласно признает прежние успехи ошибками, а прежние истины бредом собачьим. И все начинается заново.

– Секрет полишинеля, – сказал Панарин. – И это все?

– Ну что вы, мон колонель, – Шалыган, похоже, настраивался на долгую беседу. – Разговор-то у нас не о прописных истинах. Вам не приходило в голову, что нынешняя наука лишена одного очень важного качества – умения вовремя отступать при необходимости и выбирать новые пути? Возможно, обладай она таковым качеством, многие остались бы живы, а мир стал бы чуточку совершеннее. Но вы ломитесь, не разбирая дороги, мон повр анфан, мон повр колонель… Вы считаете крупным достижением, когда вам удается проложить над Вундерландом еще один безопасный маршрут. И забываете, скольких для этого пришлось положить под увенчанные пропеллерами холмики. И скольких пришлось увезти в психиатричку или антиалкогольные клиники. И сколько их мчалось на «материк», чтобы никогда больше не вернуться…

– Это тоже прописные истины, – сказал Панарин. – Только более юные и незахватанные.

– Я к одному веду, – неожиданно мирно потянулся Шалыган. – В Поселке масса отделов, которые занимаются открытиями, но ни одного нет, занимавшегося бы закрытием.

– Как при Трофиме с Исааком, что ли?

– Нет, Тим, вы не поняли. Я говорю о создании специальной научной дисциплины, которой вменялось бы в обязанность экстраполировать, обобщать, анализировать деятельность всех прочих областей и дисциплин. Обрубать опасные направления, консервировать преждевременные, предвосхищать появление новых наук или неожиданное слияние старых. Быть, кроме того, чем-то вроде «адвоката дьявола», неутомимо бдящей оппозиции.

– Это был бы адский труд – создать такую науку, – сказал Панарин.

– Но ведь наука всегда была адским трудом. Молчите? То-то. Пока что все сведено к одному – летать и исследовать, исследовать и летать. Может быть, смысл жизни не только в этом. Кто знает, наберись вы смелости завести этого «адвоката дьявола», вдруг да на вашу долю пришлось бы меньше работы по выметанию из кабин бурой трухи, и меньше бы вы кляли романтику во всех ее проявлениях, чем вы сейчас и заняты…

– Откуда вы…

Панарин осекся – из-под седых вихров на него смотрели бездонные глаза бродячего дервиша, в которых можно усмотреть что угодно – ласку, ненависть, гнев, любовь, презрение – и все же нельзя утверждать, будто удалось правильно истолковать увиденное.

– Кстати, почему с самого начала исследования Страны Чудес велись только с самолетов? – спросил Шалыган. – Почему никто и не пытался вести работы с машин? Верхом на верблюде? Просто пройти пешком, проплыть по Реке? Кто первый сказал, что земля Вундерланда убивает, если к ней прикоснуться, и кто это доказал на практике? Вы никогда не задавались этими вопросами, Тим, верно? Кабина самолета и штурвал для вас так же естественны, как солнце над головой – потому что ничего другого вы и не знаете. Нет Бога, кроме аэрологии, и самолеты – пророки ее…

– Вы… Я… – сказал растерянно Панарин.

– Бросьте. – Голос Шалыгана был неожиданно властным. – Ну да, вы уже готовы задуматься, бежать, драться и открывать Америки. Только через минуту вы задумаетесь о своей репутации, через две – о моем сумасшествии, через три – трезво взвесите мои слова и разобьете их с помощью богатого багажа цитат и теорий, коими вас вооружили и научили пользоваться. Ни на что вы не решитесь и ни до чего не додумаетесь, пока вас не прихватит всерьез – вот в чем беда вашего поколения, милый мальчик…

Внезапно Панарин схватил его за правую руку и резко вздернул рукав ветхого сюртука. Нет. Ничего. Ошибка. Никакой татуировки-альбатроса, которую носят все пилоты чуть повыше запястья. Все правильно, смятенно и зло подумал Панарин – чокнутый, и все тут…

Он разжал пальцы и торопливо пошел прочь. Дребезжащий хохоток ударил ему в лопатки. Притихшие было динамики снова грянули во всю ивановскую:

Выходили из избы

здоровенные жлобы,

порубили все дубы

на гробы…

Панарин размашисто шагал, отбрасывая носком ботинка редкие камешки. Клементина стояла на прежнем месте, и лицо у нее было именно такое, как ему представлялось.

– Бросьте, – сказал он, остановившись. – Не пытайтесь состроить соответствующее лицо. Вас это задело, понятно, и кинуло в извечную бабью жалость, но вы ничего не понимаете, потому что никогда не работали здесь. По этой же причине постарайтесь обойтись без устных соболезнований – они ничему не помогут и никого не вернут. Пойдемте лучше со мной, обещаю редкий кадр. Вы ведь никогда не видели остановившегося метронома?

– Как вы можете?

– Могу, – сказал Панарин. – Могу быть циником именно потому, что завтра это может случиться и со мной, я ведь не из кабинета командую. Ну, идете?

Клементина заспешила за ним, пытаясь приноровиться к его походке. Привалившись спиной к штакетнику, под очередным плакатом с изображением Президента Всей Науки и очередным историческим изречением на земле сидел вдрызг пьяный Никитич, и на его лице читалось полное довольство жизнью прошлой, настоящей, будущей и загробной. Над ним нерешительно топтался юный сержантик-безопасник – новый, сразу видно, не успевший вызубрить все писаные и неписаные правила.

– Забирайте, чего там, – приостановившись, бросил ему Панарин. – Он свою норму вылакал. В трезвяк, денька два погоняйте с метлой, потом ко мне на проработку. Как обычно.

– Служу Науке! – обрадованно рявкнул сержантик, поднял Никитича, закинул его руку себе на шею и доволок к вытрезвителю. Никитич покорно волочился за ним, временами называл его Анечкой и пытался лапать, что сержантик стоически переносил.

Панарин и Клементина вошли в коттедж. Голубой метроном, украшенный золотым альбатросом, стоял на письменном столе. Его стрелка замерла, отклонившись вправо.

– Вот, – сказал Панарин. – Та же штука, что у каждого из нас. Только не спрашивайте, откуда эти штуки взялись – они были всегда, говорят, есть свой и у Президента. Почему метроном останавливается, когда умирает его хозяин, мы сами не знаем и никто не знает…

Он огляделся, нашел подходящую спортивную сумку и принялся методично вытряхивать туда содержимое ящиков письменного стола. Сорвал со стены и отправил туда же фотографию Карен, разные мелкие безделушки и письма, имевшие ценность лишь для самого Бонера. Набил сумку доверху, с трудом застегнул. Сел за стол и, глядя в оклеенную пестрыми обоями стену, негромко сказал самому себе:

– Как же я ей напишу? Ведь писать-то мне положено…

2

Я злюсь, как идол металлический

среди фарфоровых игрушек…

Н. Гумилев

Слева от стойки был установлен огромный цветной телевизор и вытянулась шеренга пестро раскрашенных японских игральных автоматов. Автоматы давно поломали по пьяному делу, а единственный уцелевший перепрограммировали на крайне интеллектуальную игру «Кто поймает больше шлюх» (с соответствующим видеорядом). Телевизор, однако, пока держался и сейчас показывал нечто порнографическое – и местные золо-торукие механики давно собрали из каменных материалов суперантенну, ловившую и Гонконг, и Лос-Анжелес, да вдобавок оснастили ее электронной системой защиты, отшвыривавшей разрядом предместкома Тютюнина, не раз покушавшегося антенну изничтожить.

Панарин пропустил вперед Клементину, огляделся. Его персональный столик был свободен – как и тот, за которым обычно сидели Бонер со Славичеком. Там стояла полная рюмка – одна, потому что Славичек имел еще шансы выкарабкаться. От входа бросался в глаза портрет над столиком – правый верхний угол перечеркнут ало-черной ленточкой. И букетик анютиных глазок возле. Бонер на портрете улыбался во весь рот – частенько случается, что перероешь все оставшиеся после человека фотографии, да так и не найдешь хотя бы одну, где он грустен или серьезен, бывают такие люди…

Вокруг все шло в обычном ритме и накале. Осмоловский уже вертел головой, выискивая, кому бы дать в морду. Большой Микола И Сенечка Босый продолжали перпетуум-диспут о том, существуют ли привидения, или все это опиум для народа, и загвоздка была в одном – на этой стадии они обычно забывали о логике, и аргументами становились изречения из тех, какие обычно пишут на заборах. Грешная красотка Зоечка, доведя амплитуду колебаний бедер до пика, порхала с подносом по залу, а у бассейна четверо из второй эскадрильи резались в покер на сегодняшнюю ночку с ней. Коля Крымов героически боролся с желанием сползти под стол, штурман Чекрыгин прижал в углу лаборантку, в другом занимались более интеллектуальной забавой – трое распевали под баян на мотив танго «Маленька Манон» отрывки из последней речи Президента Всей Науки. Гремела музыка, цветные блики мельтешили по лицам и стенам, страдальчески прихлебывал боржом предместкома Тютюнин, скучный человек с восьмилеткой и двумя курсами ветеринарного техникума.

– Вы, главное, смотрите, Клементина, – говорил Панарин. – Сидите и смотрите на них, потому что завтра кого-то из них можете уже не увидеть… Смотрите. Потому что они – это и синтетик ваших, пардон, колготок, и начинка ваших часиков, и многое, многое другое, чего никогда не было бы, не порхай они над Вундерландом. Они сделают кого-то академиком, помогут двинуть вперед какую-нибудь там эвристику или просто помогут зачеркнуть парочку строк в списке загадок природы. Но это завтра, а пока – пляшет сердце поза ребрами гопака…

Клементина спросила:

– А вам никогда не приходило в голову, Альбатрос, что когда-нибудь ничего подобного не будет?

– Господи, ну конечно! – захохотал Панарин. – Будет благолепие, бары с коктейлями из мороженого и соков, все наизусть знают Сенеку, и никаких шлюх, никаких вытрезвителей. Ей-Богу, я ничего не имею против такого будущего, чистенького н абстинентного. Но пока есть только они, – он широким пьяноватым жестом обвел зал. – И никак вы нас не переделаете, судари мои! Пробовали-с – и Босого лечить от алкоголизма в лучших клиниках «материка», и Крымова трипперологи пользовали, но – «тщетны были бы все усилья»… И все такое прочее. Но где, милая моя Клементина, лапочка, вы найдете трезвенника высокоморального, который заменит нас? Может быть, этот хомо трезвус высокоморалис будет работать гораздо хуже старины Никитича, а? Так к чему рисковать и экспериментировать с абстинентами, если мы и так пашем, как черти? Мы здесь все фанатики и ломовые лошади науки, так что извольте, черт побери, закрывать глаза на наши слабости. Не хотите пить с нами и спать с нами? Никто не неволит. Только не воротите от нас нос…

– Ого! – сказала Клементина, щурясь. – Это что, манифест? Программа?

– Вот именно, – сказал Панарин. – Именно, что касается…

Он замолчал – прямиком к их столику шагал Леня Шамбор, и на лбу у него краснела полоса, след от шлема.

– Садись, – сказал Панарин. – Слышал уже?

– Ну да. – Леня обеими руками пригладил волосы. – Налей. Ну, пусть его в Валгалле зачислят в авиаторы…

– А если там нет самолетов? – тихо и серьезно спросила Клементина.

– Не в том дело, – Леня осушил второй стакан, – Валгалла, Гефсиман, Елисейские поля – лажа все это. Для нас должно существовать какое-то особое место, киса. Не рай, потому что мы не годимся в ангелы. Не ад, потому что мы не заслужили все же котлов со смолой. Просто место, где мы будем заниматься тем же делом, но там не будет катастроф, тупоумных начальников, дикого пьянства, извечной нашей расхлябанности и похмельных смертей на заре. Но это будет именно потусторонний мир, потому что на земле нам такого никто не преподнесет на блюдечке, а сами мы мир уже не перевернем, нас, увы, он устраивает именно таким…

Он отставил стакан и в который уж раз пригладил волосы.

– Чего ты лохматишься? – Панарин наклонился к нему. – И что-то на философию тебя потянуло, что с тобой редко бывает… Что случилось?

– «Попрыгунчики» накрыли на восемнадцатой трассе – проверенной, излетанной, тривиальной. Едва ушли. Значит, все к черту, все сначала…

– В Господа Бога мать… – зло выдохнул Панарин.

– Это бывает, – громко говорил Клементине Леня. – Очень даже запросто, киса моя с великолепными коленками. Привыкли, облетали, успокоились, и тут как е… э-э, треснет! И предстоит начинать все сначала. Тим, ты слышал, что к нам перебрасывают истребители? Будем теперь мотаться туда под вооруженной защитой…

– Не нравится мне это.

– А почему? «Фронт науки», «на переднем крае исследований», «битва за полипропилен» – зря, что ли, так талдычат? Вот тебе и логическое завершение – истребители над Вундерландом.

– Не нравится мне все это.

– И тем не менее, все это логично, Тим. Мы же все носим форму, у нас же пистолеты, чтобы было чем пробиваться назад, если потеряешь машину над Вундерландом. Правда, еще никто из потерявших машину не вернулся пеш, не вернулся вообще, но ведь таскаем шпалеры? Когда это наши предки ходили на медведя без рогатины? – он взмыл со стула, здоровенный, загорелый и обаятельный, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет. – А ля гер ком а ля гер! Лаже Президенту недавно вручили золотой шпалер с бриллиантовым ликом Кеплера…

Шабаш разгорался. Осмоловский был счастлив – он прижал к стене предместкома Тютюнина и бил его по шее. Кто-то уже колотил кулаками по столу, доказывая (как каждый вечер на протяжении последних пяти лет), что завтра обязательно смотается навсегда на «материк», кто-то бросил Зоечке за шиворот льдинку из коктейля, кто-то кричал из-под стола совой, визжали лаборантки, все было как встарь, как всегда…

– Кончаем, – сказал Панарин. – Пора.

Леня кивнул, кошкой метнулся к установке, и музыка замолчала. Панарин, смахивая ногами бокалы, взобрался на стол, достал пистолет и стал стрелять в потолок. Леня тащил к нему микрофон на длинном шнуре, кутерьма помаленьку стихала.

– Хватит! – заорал Панарин в микрофон так, словно надеялся докричаться до Марса. – Вы что, забыли? Тризна! Несколько секунд стояла тишина. Потом завопили:

– Тризна! Тризна!

Люди хлынули на улицу, толкаясь, застревая в дверях. Зазвенело стекло – кто-то высадил креслом окно, и в него стали выпрыгивать. Панарин слез со стола, ухватил Клементину за руку и поволок к двери. Клементина отчаянно отбивалась.

– Дура! – заорал Панарин ей в лицо. – Мы же на Тризну! Вот тебе еще один уникальный кадр, будет чем хвастать в столичных кабаках!

Кажется, ничего она не поняла, но упираться перестала. Панарин вытащил ее на улицу – там рычали моторы, хлестали, перекрещиваясь, лучи фар, по площади, вокруг статуи Изобретателя Колеса крутились машины. Изобретатель, дюжий мужик в набедренной повязке из шкуры, прижимал к боку грубо сделанное колесо и хмуро смотрел сверху на все это.

– Тим!

К ним подкатил джип с погашенными фарами, за рулем сидел Леня Шамбор – видимо, он прыгнул в окно и опередил. Панарин толкнул Клементину на сиденье и прыгнул следом, Леня зажег фары и, бешено сигналя, помчался с площади. Следом, вразнобой голося клаксонами, неслось что есть мочи десятка три машин. Была сумасшедшая гонка по великолепной автостраде, потом по бездорожью, колеса вздымали косые полотнища песка, рядом с Панариным плакала ничего не понимавшая Клементина, Леня, матерясь, виртуозно швырял джип вправо-влево, выбирая места поровнее, в. лицо бил сырой ночной воздух, их подбрасывало на сиденьях, мотало, как кукол, кровавой хлопушкой взорвался под колесом оплошавший заяц, и это напоминало ад.

А потом стало тихо. Машины выстроились в ряд на краю пологого откоса, направив лучи света вниз, туда, где на равнине тускло поблескивали глубоко всаженные в землю пропеллеры – двух-трех– и четырехлопастные, старомодные и поновее, облупившиеся, проржавевшие и блестящие. Неизвестно, сколько всего их насчитывалось – длинные ряды уходили в темноту, куда не достигал свет. И там, внизу, зияла квадратная яма с кучей свежей земли рядом. Лучи двух прожекторов скрестились на ней.

Прижав локтем к боку продолговатую урну, Панарин стал спускаться. Слева, держась обеими руками за его локоть, тащилась всхлипывающая Клементина, Справа нес сумку с вещами Бонера Леня Шамбор.

«Его даже не нужно было сжигать, – вдруг подумал Панарин, – просто собрали в урну эту бурую пыль, оставив горсть для лабораторных исследований…»

Когда подтянулись последние и выстроились полукругом за его спиной, Панарин вытянул руки над ямой.

– Где бы ты ни был, там летают, – сказал он.

– Где бы ты ни был, там летают, – вразнобой повторила сотня голосов.

Панарин развел ладони, урна глухо упала на дно. Леня бросил в могилу сумку. Панарин протянул руку назад, на ощупь принял из чьей-то ладони белого голубя и, зажав двумя пальцами его голову, дернул. Струйка крови брызнула в яму. Птичье тельце слабо забилось, ворохнулось и замерло. Панарин бросил голубя в яму, вытер песком кровь с рук и отошел.

Загремели выстрелы, мигнули прожекторы, из черного неба им на головы стал падать воющий рев. Самолет с зажженными бортовыми огнями вышел из пике так низко, что людей шатнуло воздушной волной. Гул мотора утих вдали.

Заработали заступы. Двое техников волокли трехлопастный пропеллер. «Семерка» по-прежнему стояла под предохранительным колпаком, и ее пропеллер оставался при ней, но это не имело значения – три четверти могил были чисто символическими, кенотафами были, потому что те самолеты не вернулись, и никто никогда больше не видел ни их, ни их пилотов…

Вновь захлопали выстрелы, зазвучали нечленораздельные вопли, с трех сторон заиграли баяны – «Раскинулось море широко», полонез Огинского и еще что-то печальное, забренчали гитары, по рукам пошли бутылки, стоял галдеж, гомон и песни, метались лучи прожекторов, и Панарин не сразу сообразил, что стоящая с ним рядом Клементина что-то кричит ему и остальным:

– Дураки! Вам же страшно! Вы сами себе надоели и сами себя хороните, а не его!

Она была прекрасна, даже в истерике. Панарин обхватил ее, и она прижалась, уткнулась, плача во весь голос, горьковатый аромат духов щекотал ноздри, и Панарин, славный альбатрос, вдруг с удивившим его отчаянием подумал: если Клементина не будет его, он сойдет с ума…

3

Я обязуюсь никогда не раскаиваться, кроме тех случаев, когда раскаяние может настроить меняна дальнейшие подвиги.

М. Брэгг

Панарин с натугой открыл глаза. Комната была насквозь незнакомая, он валялся на диване, одетый, только без ботинок, рядом с диваном стояло кресло, а в кресле сидела облаченная в пушистый халатик Клементина и задумчиво разглядывала Панарина. За окном стояло утро.

– Это как я сюда? – тоскливо спросил он. Клементина грустно покачала головой.

– Я тебя не обижал? – на всякий случай поинтересовался Панарин. – Нет, правда, как я сюда?

– Когда приехали, вы снова пошли в кабак, – прилежно доложила Клементина. – Поминки устроили…

Панарин прикрыл глаза. В памяти всплывало нечто непрезентабельное, обрывки какие-то – грустные лица, грустные песни, и кто-то рвал на груди рубаху, кто-то порывался чиркнуть ножом по собственной руке и написать кровью эпитафию на стене, и что-то вроде бы горело поблизости – то ли забор, то ли стог сена… «Хороши», – с привычным, приевшимся уже и потускневшим раскаянием подумал он.

– Вот. Потом ты рвался к самолетам, в ангар, и я тебя уволокла к себе, потому что до твоего коттеджа не дотащила бы. Ты долго доказывал, что только я могу тебя спасти, потом отключился.

– Понятно, – сказал Панарин. – Что ж, будни, они же веселые и грустные праздники…

Она была прекрасна, и Панарин почувствовал, что сию минуту сойдет с ума, если останется лежать, если ничего не сделает. Он поднялся, содрогаясь От головной боли, за руку выдернул Клементину из кресла и притянул к себе. Клементина слабо барахталась, шептала что-то и вдруг обмякла в его руках.

Двумя часами позже по главной улице Поселка, Проспекту Мучеников Науки, четко печатая шаг, к зданию дирекции шагал подтянутый, чисто выбритый и абсолютно трезвый зам. директора по летным вопросам полковник аэрологии Т. Панарин – в парадной форме с белейшей рубашкой, при наградном кортике. Блестели серебряные альбатросы на петлицах, и золотые альбатросы на погонах, и золотые астролябии – знаки различия, – и золотой Икар на левом рукаве, и золотой Колумб на правом. Посверкивали ордена Галилея всех трех степеней, Большой Крест Познания и Звезда Поиска.

Поселок был само благолепие. Разбитое давеча окно бара заслонили огромным плакатом «Добьемся стопроцентной возвращаемости самолетов!», а вывеска бара гласила: «Кафе-мороженое «Снежинка» (это на другой стороне было изображено, так что оставалось лишь перевернуть). Выцветшие плакаты исчезли все до одного. Из динамиков лилась музыка Вивальди. Через площадь шествовал казенный кот Магомет с бантом на шее. Абсолютно трезвый завхоз Балабашкин руководил тащившими какой-то мудреный агрегат грузчиками. И Балабашкин, и грузчики были в смокингах, друг к другу они обращались на «вы», употребляя слова «позвольте», «заносите влево, сударь», «вы мне сейчас наступите на ногу, милейший Иван Петрович». Перед зданием дирекции стояли длинные черные лимузины с зеркальными стеклами, охраняемые, старшиной-безопасником. Количество лимузинов не сулило ничего хорошего.

Панарин прошел по длинному тихому коридору и остановился перед дубовой двустворчатой дверью. Возле нее маялся на банкетке очкарик в белом халате с нашивками лейтенанта барометрической химии, и сидели двое бледных научников – судя по серебряным Платонам в петлицах халатов, начальники секторов, новые какие-то. Дверь приоткрылась, в щелочку высунулся ученый секретарь Нахманович и позвал шепотом:

– Панарин!

Панарин вошел. За длинным столом сидели человек десять в строгих черных тройках. Сбоку примостился Тарантул, шеф, Господь Бог, самодержец и директор Поселка – старый армянин Гамлет Адамян, светило прикладной аэрологии, громадный, пузатый и всегда грустный. В его кличке не крылось ничего обидного прозвища здесь давали по своим законам, и, не придись Адамян ко двору, будь он нелюбим, его окрестили бы Грандом или Лордом.

– Полковник аэрологии Панарин, заместитель директора по летным вопросам, – доложил Нахманович и на цыпочках смылся в угол.

– Ага, – сказал краснолицый седой мужик с золотой звездочкой Героя Науки на лацкане, грохнул кулачищем по столу и заорал: – Вы это что тут творите? Молчать! Зажрались? Погоны надоели? Наука надоела? Вам бы показать, на чем мы трюхали над Вундерландом и возвращались – вы б в штаны наделали, щенки! А вы? Вам дают суперсовременную технику и аппаратуру, а вы ее гробите, салаги! И людей гробите! Молчать, ефрейтор! В дерьмовозы загоню! Распустились! Водку жрете? Шлюх развели? Молчать, говорю! Да как вы смеете, паршивцы, гробиться на такой технике? Нам бы ее в свое время – мы бы черта с рогами добыли! А вы? Молчать! Лиха не хлебали!

– Так точно! – рявкнул Панарин.

– Унять своих паразитов! Привести в Божеский вид!

– Так точно! – рявкнул Панарин, поедая его глазами. – Будет унято и изжито!

– Тихон, ты не помнишь, кого и за что в тридцать пятом на год турнули из Поселка? – спросил другой седовласый, сухопарый и вальяжный, с золотой звездочкой же. Громадный краснолицый Тихон фыркнул и отвернулся.

– Молодой человек, – сказал сухопарый Панарину. – У каждого из нас найдется в прошлом немало э-э… эскапад разного рода. Скрывать это бесполезно, потому что вы все равно докопаетесь – знаю я, что такое фольклор Поселка… Не о том разговор. Бог с ней, с водкой, Бог с ними, со шлюхами – не мы это выдумывали, не нами заведено, не нам и запрещать… Вы только постарайтесь работать без смертей. Это не так легко, но вы постарайтесь.

– Так точно! – рявкнул Панарин. – Есть постараться!

– И больше думайте о моральном облике, – встрял третий, седой, но без звездочки. – До нас доходят слухи, анонимки и докладные… Чего вам не хватает? Кафе-мороженое вам посгроили, аттракционы купили за валюту в Токио, кино показывают, произведениями Президента Всей Науки полна библиотека. Природа вокруг такая… А вы?

– Так точно! – рявкнул Панарин. – Будет изжито!

– Мы все понимаем, полковник, – повернулся к Панарину тот, сухопарый. – И помним все – что до сих пор не нашли тех троих в гондоле «Италии» и самолет Леваневского, что Марс пока не досягаем. Какой-то процент потерь неизбежен – Рихман, Роберт Скотт, Богданов… Но все равно постарайтесь работать без смертей.

– Так точно! – рявкнул Панарин. – Есть постараться без смертей!

– Можете идти.

– Служу Науке! – рявкнул Панарин, повернулся через левое плечо и промаршировал к выходу.

Потом вызывали барометрическо-го лейтенанта, потом обоих сразу научников, потом всех вытурили, и комиссия стала заседать. Научник сбегал за сверхчутким микрофоном, и все четверо сгрудились у двери, но доносились лишь отдельные реплики.

– …Так вы за то, чтобы заранее выводить процент потерь? Что за похабная мысль, милостивый государь! Дерьмовая концепция!

– …за идеализм давно уже не сажают, к вашему сведению. И идеализма самого нету. Может, сохранился кое-где на Западе, там разлагаются…

– Тихон, ну, а кто у меня в тридцать шестом увел ту практикантку чуть не с подушки? И в рейд не вышел?

– Так время другое было. Суровое время. Сложное.

– Ишь ты, оглоед…

– …и не трогайте моих пилотов!

– …риск…

– …цели…

– …средства…

– Истребители! Сам Президент…

– Ага, и авианосцы…

– Коллеги, мы поучаем молодых, потому что завидуем – сами-то уже истаскались, и печень болит, и агрегат полшестого показывает. Тебе б сбросить лет тридцать, ты бы сам прижимал этих кисочек в мини, генерал, ваше степенство. Нет, Тиша?

– …познание всегда требовало жертв, и брало их, между прочим, независимо от наших благих желаний и наших возможностей…

– …но как сворачивали у ангаров, та рыженькая – ох и ах, где мои сорок лет…

– …хоть не возите им вермут, на базе – море болгарского сухача…

– …слишком легко объявить Шалыгана вышедшим в тираж шизофреником. А помнишь, в тридцать девятом, рейд «Омега»? Ты же исключительно благодаря ему звезду таскаешь, диабетик красномордый…

– …где я вам найду сюда путных баб? Все равно со временем научатся…

– …и не стоит с таким оптимизмом, прямо-таки щенячьим восторгом, простите, твердить о работах Мейсена и Кардовского. Последний рейд доказал лишь несколько частностей. Теорема в целом остается…

– …не трогайте моих пилотов, святые не идут в кочегары!

– …насчет восемнадцатой трассы – нужно срочно что-то делать…

– …и если ты еще одну анонимку шкрябнешь – выкину из Поселка и из науки!

– …к вопросу о диссертации Попова – она написана человеком, понятия не имеющим о базисной топологии.

Панарин любил и уважал их. Они были легенда, история науки во плоти и крови, свершениях и грешках. Все они понимали, все неписаные законы они знали получше писаных. А потому не было нужды в лишней болтовне. Вундерланд существует, и точка…

Панарин без особой охоты пообедал в кафетерии на втором этаже, стараясь не вспоминать о Клементине. Он наблюдал в окно, как рассаживаются по лимузинам старики из легенды, мамонты славных и жестоких лет. Вереница длинных черных машин проплыла по Площади имени Покорения Антимира, исчезла за углом. Панарин посидел еще немного и спустился вниз. Жизнь Поселка понемногу входила в нормальный ритм. Динамики ревели:

Стоял весенний месяц март,

летели с юга птицы.

А в это время Бонапарт

переходил границу!

Завхоз Балабашкин, облапив фонарный столб, декламировал ему Хафиза. Двое его молодцов сноровисто переворачивали вывеску более привычной стороной, где было написано «Бар у Трех Углов». Третий вытирал о смокинг замасленные ладони и орал, попинывая тот самый сложный агрегат:

– Ванька! Так куды эту гниду? В четвертый? Панарин пересек площадь и остановился перед доской объявлений, где красовались три свежеотпечатанных приказа. В первом заместителю по летным вопросам полковнику Панарину за гибель одного из пилотов объявлялся строгий выговор с занесением, и ровно на месяц запрещалось ношение Большого Креста Познания.

Во втором приказе сообщалось, что результаты рейда «Гамма», проведенного три недели назад при личном участии и под командованием полковника аэрологии Панарина, превзошли всякие ожидания и дали весьма ценные для нуклеарной биологии и краниологической гидрологии данные. В связи с чем полковник Панарин, капитаны С. Босый и К. Крымов, старшие лейтенанты Л. Шамбор, К. Бонер (посмертно) и Р. Славичек указом Президента Всей Науки награждены орденами Бертольда Шварца первой степени.

Третьим приказом всему летному, научно-техническому и инженерному составу Поселка в целях, морального оздоровления предписывалось трижды в неделю посещать кинотеатр, четырежды в неделю – новооткрытый магазин «Молоко», а также прочитать брошюры профессора В.Б. Пастраго «О вреде пьянства» и «О вреде безалаберных половых отношений». Каковые брошюры каждый обязан получить у Балабашкина под расписку. Кроме того, сообщалось, что вечером в Поселок прибудет для прочтения лекции сам профессор В.Б. Пастраго. И в заключение строго запрещалось после употребления алкогольных напитков обижать поселковых животных, красть из лабораторий и террариумов подопытных животных, летать на самолетах за пивом на «материк» и пугать пистолетом предместкома Тютюнина. Нарушителям вышеизложенных запретов грозил широкий ассортимент кар – лишение месячной премии, временное лишение орденов, неделя с метелкой и назначение на полгода грузчиком в магазин «Молоко».

Повсюду толпились кучки аборигенов, обсуждавших за бутылкой третий приказ. Балабашкин уже выписывал по площади синусоиды и щедро раздавал брошюры профессора В.Б. Пастраго, которые возил за ним на тележке грузчик в драном и мятом смокинге. Прошел слух, что в новооткрытом магазине «Молоко» стоят за прилавком пятеро молоденьких продавщиц, только что прибывших с «материка», и все ринулись покупать простоквашу.

– Ну и как настроение?

Панарин обернулся – рядом возвышался Адамян Гамлет Багратионович, больше, чем когда-либо напоминавший сейчас унылого слона.

– Настроение – как всегда.

– Мальчик, и тем не менее у меня впечатление, будто ты в последнее время сдал…

– Это трудно объяснить, – сказал Панарин. – И началось это не вчера. Правда, вчера я говорил с Шалыганом…

– Понятно. И ты думаешь, что ты первый, кого он смутил рассуждениями о ложах и верблюдах? А ты способен бросить штурвал и пересесть на верблюда? Ну-ка, представь, ярко, объемно, в цвете!

Панарин отрицательно мотнул головой.

– То-то, – сказал Адамян, генерал-полковник аэрологии, славный альбатрос в прошлом. – Где-то сейчас сидят за партами те, кто, быть может, проплывет по Реке. Только к нам это не имеет никакого отношения. Узкая специализация – девиз наших гербов, бремя наших горбов… Мы навсегда прикованы к штурвалу, для нас всегда будут только самолеты.

Они помолчали. Динамики Главной Диспетчерской выплескивали рев пьяного дуэта:

Тихо лаяли собаки

в затухающую даль.

Я явился к вам во фраке,

элегантный, как рояль…

– Менестрели… – поморщился Тарантул. – Тим, все полеты на сегодня отменены. Пойдешь только ты. Звеном. По маршруту бонеровской «семерки». Нужно посмотреть, что там…

– Людей подбираю сам?

– А когда это я вмешивался в твои дела?

Адамян ткнул его кулаком в плечо, неуклюже повернулся и по шел к зданию дирекции, оплывший старый фанатик аэрологии, сумевший одиннадцать лет назад дотянуть до полосы то, что осталось от самолета да еще ухитрившийся эти лохмотья посадить. С тех пор – в воздух даже пассажиром нельзя…

К Панарину валила толпа пилотов. Они мимоходом распихивали по урнам бутылки со сметаной, галдели и чертили ладонями в воздухе нечто напоминающее то ли фигуры высшего пилотажа, то ли женские формы.

– Адмирал! – заорал Леня, истово салютуя Панарину молочной бутылкой. – Честь имею доложить: новоприбывшее женское пополнение путем визуально-дистанционного осмотра и психологического экспресс-анализа признано ласковым и сговорчивым. Несомненно слабы на передок-с!

– Вольно, – сказал Панарин. – Господа Альбатросы, диспозиция следующая: идем в Вундерланд по тропе «семерки». Веду я. Со мной Сенечка на своем драндулете и Леня со Стрижом на «Сапсане». Шагом марш!

Кто-то громко присвистнул, но ему тут же нахлобучили фуражку на нос.

4

– Может быть, когда-нибудь пойму, что заставляет вас идти на риск сломать свои элегантные шеи.

– Когда поймете, скажете нам. Для нас самих это тайна.

Д. Френсис

Видимость оказалась идеальная, какую и сулили метеосводки. Панарин тысячу раз проникал сюда, но всегда это было как первая сигарета, первая женщина, первый синяк под глазом, первый орден. Потому что Вундерланд – это Вундерланд, аминь, господа альбатросы…

А меж тем внизу не наблюдалось ровным счетом ничего чудесного. Внизу была Река, широкая и спокойная, были желтые песчаные отмели, кое-где пересеченные полосами гальки. И пышный березовый лесок. И буро-зеленые, не знавшие плуга поля.

– Между прочим, – сказал Сенечка Босый. – Я тут пролетал позавчера, и не было здесь никакой рощи. Солончак красовался самого паскудного облика.

– Ты когда перестанешь удивляться?

– Да сам знаю, и все равно…

– Разговорчики, – сказал Панарин.

– «Омутки» пошли, альмиранте.

– Ага. Фиксирую.

– Вниз, на третий коридор.

– Есть третий коридор.

Стайка небольших овальных водоворотиков плыла против течения навстречу самолетам. Их видели тысячу раз и давно знали, что никаких живых существ там нет. Просто водоворотики, плывущие против течения…

– «Сапсан», съемка.

– Есть.

– Болометр в дело.

– Есть. Расхождений с прежними данными не вижу.

– А вот кавитация какая-то странная. Я таких пузыриков никогда прежде не видел.

– Я тоже. Новенькое что-то. Альмиранте, ваши указания?

– Сенечка, пошел, – сказал Панарин. – Анализ всеми бортовыми средствами, на вертикалках зонды вниз.

– Есть.

Сенечкин «Мерлин», заваливаясь на крыло, скользнул влево и вниз, замер винт – Сенечка врубил сопла вертикальной тяги, завис над «омутком», и вниз брызнули тонкие струйки дыма – пошли зонды.

– Пишет, сучья лапа. Интересные кривульки.

– Точнее.

– Эффект Мейсена. Похоже, Кардовский со своим ирландцем были-таки правы…

– Довольно, – сказал Панарин. – Изменение цвета воды мне не нравится… Сеня, вверх!

Вода взвихрилась, и пяток смерчиков рванулись к самолету, но «Мерлин» метнулся вверх быстрее, и синие прозрачные щупальца опали, вновь стали спокойной водой.

– Назад, – сказал Панарин. – В прежнем ордере. Не расслабляться, быть предельно внимательными.

– Ну кого ты учишь, бугор? Не девочки ведь. «Знаю», – подумал Панарин, и тем не менее назойливо всплывают в памяти имена тех, кто позволил себе расслабиться, когда заворожила магия прекрасных слов «обратный путь». Все они – под пропеллерами, и большинство из них лежат там в виде символических урн, не содержащих и одной подлинной молекулы усопшего…

– Внимание, альмиранте, – сказал летевший слева Сенечка. – Заметил слева от меня что-то новое. Когда мы шли вглубь, этого не было.

Панарин тоже увидел нечто поблескивающее, серебристое, льдисто-мерцающее, протяженное; угадал вопрос Сенечки, прозвучавший в наушниках двумя секундами позже:

– Посмотрим?

А если и бонеровская «семерка» вот так – летели назад, заметили нечто новое, расслабились чуточку, свернули… Нет? Здесь, в этом месте, если верить приборам «семерки», они не сворачивали, но разве можно быть уверенным в чем-то, находясь над Вундерландом?

– Хорошо. Пошли. Волчьей цепочкой – след в след. Больше всего это напоминало холодные и прекрасные сады Снежной Королевы, хотя никто из них там не был и сравнивать не мог. Просто – именно так сады те, существуй они, обязаны были выглядеть. Гигантское поле сверкающих серебристых кристаллов, друз, сталактитов, дикое и прекрасное разнообразие форм, радужная игра света на плоскостях и гранях, хаотический и чудесный лес, выращенный для забавы скучающим волшебником в одночасье…

– Я хочу туда, – странным, не своим голосом пробормотал Сенечка. – Я туда пойду, там красиво, хорошо и спокойно…

– Вверх! – заорал Панарин. – Все вверх, прочь, прочь на пределе! Уходим!

Он тоже ощутил смутное желание отжать штурвал и лететь туда, вниз, к радужным сполохам и серебристому сверканию, где тишина и покой, мир и порядок, где смерти нет, все довольны и веселы… но самолеты уже уносились прочь, к появившимся на горизонте синим вершинам, границе Вундерланда.

– А собственно, почему мы решили, что оно враждебное? – спросил Леня. – Только потому, что оно звало нас?

– Поди ты, потом… – проворчал Панарин. Желто-зеленое поле внизу взвихрилось вдруг, выстрелило вверх навстречу самолетам мириады ослепительно-зеленых шариков, И Панарин кожей, шкурой, всем телом и каждым нервом ощутил, как машина прорубается сквозь эту непонятную, никем до сих пор не наблюдавшуюся завесу, как рассекает винтом, разрезает крыльями эти крохотные зеленые шарики, и они лопаются, взрываются, разбрызгиваются…

Зеленая пена текла по фонарю кабины. Полагаясь исключительно на чутье, Панарин повел машину вверх. Связь работала, он слышал ведомых, и они слышали его, уходили вверх по его приказу, а проклятая каша, пена чертова все не кончалась.

Кончилась наконец. Солнце ударило в глаза, и они увидели, что летят уже над нормальной землей, за рубежами Вундерланда. Панарин взглянул вправо-влево и охнул: синий дюраль плоскостей медленно расползался, тек, таял, словно брошенная на раскаленные угли полиэтиленовая пленка.

– Винту хана! – крикнул Сенечка.

Сенечкин «Мерлин» был цел и невредим, если не считать мотора – винт вместе с куском капота словно аккуратно отрезали неким сверхъестественным ножом, не оплавив и не деформировав металла. «Мерлин» пошел вниз по отлогой кривой.

– Прыгай, черт! – крикнул Панарин, заранее зная, что его приказ останется невыполненным.

– Шиш, адмирал! А пленки? Записи? Спланирую, ни хрена!

– У меня все нормально, – доложил Леня. – Повреждений никаких, машина подчиняется управлению. Тим, ты весь зеленым дымишь, обшивка ползет!

Панарин и сам видел – от крыльев и мотора вертикально, несмотря на предельную скорость, сопротивление воздуха, вертикально, будто дым из труб в зимний безветренный день, струился бледно-зеленый туман, обшивка таяла, обнажая каркас. Но высоту машина держала, и мотор работал, и фонарь держался. Пока что.

– «Мерлин», Тим, я Центр! – громыхнул в уши голос Адамяна. – Немедленно покинуть машины!

– А ты сам когда-нибудь прыгал, генацвале? – раздался задорный Сенечкин тенор. – Планирую, до девятого квадрата дотяну, телега держит, всем привет с непристойными жестами!

– Поднять вертолеты! – орал Адамян. – Тревожная группа, в девятый, алярм на посадочной полосе! Тим, разрешаю покинуть машину!

Панарин молчал – некогда было. Прыгнуть нетрудно, но упавший и взорвавшийся самолет для науки значит неизмеримо меньше, чем самолет, посаженный на полосу. Мотор начал-таки капризничать, и Панарин приложил все силы, весь опыт, чтобы удержать в равновесии дымящий и словно бы тающий «Кончар». Кажется, в такие минуты полагается вспоминать жизнь от колыбели до сегодня, грехи и успехи, заблуждения и победы. И все такое прочее, вплоть до Клементины. Но времени на глупости не было. Панарин отчаянно боролся и добился своего – мотор заглох, когда до полосы оставался, в принципе, мизер. Панарин планировал, окруженный белесо-зеленым облаком дыма, сквозь который он все же смутно видел несущиеся навстречу машины, отчаянно завывавшие разноголосыми сиренами.

Самолет коснулся полосы. Закрылки не выпускались, элеронов, кажется, уже не было, «Кончар» несся по бетонке и никак не мог остановиться. Не колеблясь, Панарин рванул рычажок, втянулись все три колеса, и самолет поволокло по бетонке на брюхе. Ощущение было такое, словно Панарин собственной задницей со всего размаху хряпнулся о полосу, мерзко ляскнули зубы, молниеносная боль пронзила позвоночник и темя, но самолет уже остановился, и все кончилось. Панарин откинул фонарь, выпрыгнул и побежал подальше от самолета.

Отбежав метров двадцать, остановился и оглянулся. «Кончар» уже накрыли колпаком, и автогенщики приваривали его к бетону. Самолета почти не видно было за клубами дыма. Панарин пожал плечами, дружески сделал ручкой молодцам из спасательных служб и направился к Главной Диспетчерской. Динамики орали над головой:

Добрый вечер, тетя Хая, ой-ей-ей!

Вам привет от Мордехая, ой-ей-ей!

На лавочке грузно сидел Адамян Гамлет Багратионович, а на соседней, косясь в его сторону, довольно открыто раскупоривали бутылки Сенечка Босый, Леня и Петя Стриж. Панарин сел рядом с Адамяном, потянул из кармана сигареты.

– Вот так, – сказал Адамян. – Босому отрубило винт вместе с куском капота, твой самолет дымит… хотя он уже не дымит, перестал, стоит себе, а дым оседает пылью. Третий самолет не пострадал ничуть, хотя все вы находились в одной и той же каше.

– Вы уверены, что каша была од-на? – спросил Панарин. – Могло быть три разных каши – по Смайзу, бипространственные структуры. Или по Аверченко…

Они немного поговорили о научных сложностях и высокоумных теориях и ни к какому выводу не пришли – Вундерланд есть Вундерланд, аминь… Потом Адамян удалился, и Сенечка тут же сунул Панарину бутылку, Панарин глотнул из горлышка, прополоскал рот и сплюнул под ноги. Затем надолго присосался к бутылке. Тело медленно отходило от сумасшедшего напряжения.

– А теперь держи вот это, – Сенечка подал ему белую карточку с золотыми узорами, раздал такие же остальным.

– Мама, роди меня обратно! – охнул Леня, сполз со – скамейки и смирно лег на бетон, скрестив руки на груди.

Петя Стриж мелко-мелко крестился.

Карточка гласила, что С. Босый и Н. Трофимова приглашают т. Панарина на свое бракосочетание, каковое имеет торжественно состояться завтра, в десять часов утра.

– Катаклизма… – сказал Панарин.

Женатый Сенечка Босый был таким же сюрреализмом, как бросивший пить Балабашкин. Или запивший Тютюнин. Или Шалыган в галстуке. Или Вундерланд, превращенный в парк культуры и отдыха.

– Теперь понимаю, отчего Натали никому не давалась, а этот хмырь не шлялся по лаборанткам, – сказал Леня с грустной покорностью судьбе. – Надо же, проморгали…

– А я теперь понимаю, почему мы выбрались, – сказал Панарин.

– Босый в роли молодожена – перед таким даже Костлявая растерялась и дала уйти целехонькими…

5

И ты узнаешь истину, и она сделает тебя свободным.

Библия, Книга Иова

Профессора Варфоломея Бонифатьевича Пастраго ожидали к шести часам вечера. К этому времени у Дома культуры собрались все свободные от дежурств обитатели Поселка. Девять десятых из них успели принять для бодрости, а те, кто не успел, принесли с собой. Впрочем, те, кто успел, все равно принесли тоже. Бутылки пустели, а бар был личным приказом Тарантула закрыт и опечатан до окончания лекции. На счастье, пришел отработавший смену Брюс, магистр-шотландец, присланный сюда некогда по программе научного обмена, да так и прижившийся. Он приволок ведро можжевеловой браги, какой, по его словам, его прабабушка некогда потчевала сэра Вальтера Скотта, а тот пил да похваливал – отчего обитатели Поселка именовали брагу ту кто «скоттовкой», кто «скотчем», кто «скотиновкой». Но пилась, зараза, легко.

Оприходовали и «скотиновку», а профессора все не было. Понемногу стали расползаться всевозможные дурацкие слухи. Одни говорили, что профессор – никакой не профессор, а нанятый Тарантулом актер, и вся затея есть сплошное надувательство. Зато другие утверждали, что профессор самый настоящий, владеет искусством массового гипноза, так что враз отучит всех пить, хотят они того или нет. Услышав такое, многие попытались незаметно смыться, но оказалось, что Площадь имени Покорения Антимира оцеплена безопасниками в три ряда, и все пути отступления отрезаны. Толпа заволновалась, зазвучали бунтарские лозунги. Но тут с мегафоном в руках на крыльцо Дома культуры взошел сияющий предместкома Тютюнин.

Оказывается, профессора уже доставили и провели на сцену с черного хода, а задержку устроили для создания надлежащей психологической обстановки. Покоряясь неизбежному, все хлынули в зал, и он моментально оказался набит под завязку. На сцене стоял стол с графином воды и колокольчиком. Над столом висел плакат: «Все силы борьбе за здоровый быт в эпоху развитой до невероятия науки!» И еще один, стихотворный: «Водка жизни унесла, в ней – сивушные масла». Под ним почему-то стояла подпись «Державин», хотя все знали, что бессмертные строки принадлежат Тютюнину.

Тютюнин произнес несколько дежурных благоглупостей и эффектно выбросил руку в сторону кулис. Раздались неуверенные, робкие, настороженные, редкие хлопки, и в жизнь Поселка вошел профессор Варфоломей Пастраго.

Он был невысок, но крепко сбит, горбонос и черноглаз. Абсолютное отсутствие волос на голове компенсировала роскошная ассирийская бородища цвета воронова крыла. Выглядел он чрезвычайно основательно и авторитетно. Первые ряды приуныли, ежась.

Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.

– Ну, здорово, что ли, обормоты, – сказал профессор рокочущим басом. – Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…

Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.

Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение – как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.

– Так вот, судари мои, – Пастраго запихал баклажку в наружный карман халата, чтобы была под рукой, – чтобы вы не думали, будто вам подсунули шарлатана, прошу ознакомиться с моими ксивами. Только чтоб не замотали, черти, а то выправляй потом…

Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.

– Так вот, мои беспутные друзья, – прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвраще-ны. – Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами – он звучно отхлебнул из баклажки. – Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо – ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, – он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. – Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза – не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали – лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?

Зал убито молчал.

– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?

Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.

Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:

Постель была расстелена,

а ты была растеряна…

– Ну, вы поняли, к чему я, – продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. – Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! – Он патетически воздел руки. – Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией – все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий, в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! – он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. – Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я – одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя – пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?

Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.

Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:

– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?

– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…

– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:

– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…

Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар; там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго – тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.

Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы – это мало вязалось между собой, и застолица взревела:

– Ты чего, Зойка?

Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хит-роумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.

Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:

– Система ниппель…

– А если автогеном?

– Шкурку опалим.

– Лазером?

– Тоже припечет.

– Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?

– К этой штуке? – пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. – Как на духу – бессильны, братие…

– Так это что же нам теперь? – заорал Леня Шамбор. – Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!

– Тихо, шпана! – рокотнул Пастраго. – Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!

Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе – одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.

– С Богом! – Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.

– Вот так, судари мои, – Пастраго пригладил ладонью бороду, – овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода – не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…

– Господи, Верфоломей! – Леня прижал руки к сердцу – Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!

– Это точно, родная душа. Многое у вас будет… – пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло – и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…

Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:

– Налейте, что ли…

– Наконец-то! – взревел Стриж. – Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру – гип-гип!

– Ура! – взревела застолица.

И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:

Не могу найти себе я места,

будто тронутый я.

До сих пор моя невеста мной нетронутая…

Поодаль ему подвывал Брюс, закрыв глаза, уронив чуб на баян:

Но вот настал двенадцатый,

победа горяча,

и пулею погашена вь-енчальная свь-еча…

Что-то непривычное чувствовалось в пьяном разгуле, что-то изначально чуждое этому миру, но проклюнувшееся вдруг.

– Нет, это потрясающе, – тихо сказал Панарину Леня Шамбор. – Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются, чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто тебе несвойственное.

– Как и ты, наверное. – Панарин грустно смотрел на пузатую бутылку с золотой наклейкой. – В точности как ты. Леня, я чувствую, что эта борода – мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно – нам нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою сущность, обнаженный электрический провод…

– Любопытно, какие результаты наука получила бы, летай над Вундерландом женщины? Я серьезно, Тим. Сколько можно? Топчемся на месте, давно пора менять методику. Верблюжьи караваны, плоты, женщины, черт с рогами… Не обязательно наша смена должна быть чище нас. Лишь бы они начинали иначе. Посмотрим, что получится с этими истребителями. Очень мне любопытно.

– Любопытно?

– Ara, – сказал Леня.

– А тебе не кажется, что тыкать в Вундерланд истребителями глупо и опасно?

– Эксперимент, – пожал плечами Леня. – А любой эксперимент – это крайне интересно.

– Как ты думаешь? У них будут метрономы?

– Понятия не имею, Тим. Ладно, хрен с ним со всем. Знаешь анекдот, как Президент Всей Науки встретил Чебурашку?

По стеклам шлепал слабый дождик. Идиллически ползали черепахи, таская оплывающие свечи. Даже Пастраго, личность со многими потайными ящичками, по мнению Панарина, не смог смаху переломить сложившийся за долгие годы уклад, и все шло в обычном почти ритме – споры, драки, матерки, истерики, песни вразнобой, в темных углах приглушенно повизгивали официантки, выплевывала синкопы установка, телевизор с вырубленным звуком показывал очередную серию сорокасерийной «Биографии Президента Всей Науки» (в этой речь шла о том, как Президент ассистировал Менделееву, помогал Эйнштейну вывести теорию относительности, растолковывал Циолковскому третий закон баллистики, а Норберту Винеру – второй закон термодинамики), Брюс в длинных полосатых трусах и форменном свитере мотался по залу с баяном.

– Мужики! – взвился вдруг колышущийся Тютюнин. – Вот вы меня вечно по мордам, вы меня – за дешевку, а я… Ну что я? Меня из техникума за любовь выперли, да и терпеть я не мог в задницу коровам глядеть… Ну а если не умею я больше ничего, если ни на что не способен? Вот и пошел по профсоюзной линии. Я-то хоть дерьмо безвредное, а вы – опаснее, вы вроде бы при деле… (Леня полез из-за стола, но Панарин крепко держал его за локоть.) А я когда-то ведь романсы петь умел! – Он выхватил у кого-то гитару и в самом деле довольно сносно заиграл-запел:

Кавалергарда век недолог,

но потому так сладок он.

Труба трубит, откинут полог,

и где-то слышен сабель звон…

Он вдруг грохнул об пол гитару, упал на стол и заплакал. Направлявшиеся было к нему со сжатыми кулаками отодвинулись, смущенно переглядываясь.

– А песенка-то про нас, – сказал кто-то.

– Да все оно про нас. Если покопаться как следует, выяснится, что и Библия про нас, и «Одиссея», и «Гильгамеш»…

– Ты слушай сюда. – Леня Шамбор стиснул плечо Панарина. – Не такая уж редкая штука, когда человек перерождает в лучшую сторону свою паршивую дотоле душонку. Иногда под влиянием женщины – были примеры. Иногда в силу того, что открывает в себе талант писателя, художника, музыканта. Примеров тоже предостаточно.

– Ага, – ехидно сказал Панарин. – Рембо, к примеру, или Вийон, или Гамсун.

– Не передергивай, я не о. том… Ну, а наша профессия – смогла она заставить кого-то из нас переродиться в лучшую сторону? Нет, выстрелю в морду любому, кто скажет, что мы работаем зря или выбрали не то ремесло. Но что-то неладно, все не так, ребята… Может быть, следует оценивать профессии с точки зрения того, насколько они способны заставить человека стать душевно чище? Я понимаю, что основное за-висиг от самого человека, и все же? Все же? Неладно что-то в президентском королевстве…

– Не знаю, – сказал Панарин. – Может быть, ты прав, а может, чушь собачью порешь.

– Ты не хочешь говорить на эту тему.

– А ты? – Панарин приблизил к нему лицо. – Ты протрезвеешь и все забудешь, это все всплывает в нас по пьяной лавочке – потому что слишком много вопросов, слишком серьезные они и мучительные…

– Но должны же где-то быть все ответы на все вопросы?

– А вот те шиш, – сказал Панарин. – Нету такого места. Если правда, что счастье – это вечная погоня за счастьем, то почему не может быть того же самого со смыслом жизни?

– А вот тебе теперь шиш. Это – не ответ, а бегство от ответа…

Тютюнин ожил:

Проходит жизнь, проходит жизнь,

как ветерок по полю ржи.

Проходит явь, проходит сон,

любовь проходит, проходит все…

– Вот смотри, – сказал Леня Шамбор. – Вот тебе и застегнутый на все пуговицы предместкома, которого мы били что ни суббота. А расстегнулся – и вот оно… А что в нас? Что? Но мы ведь все наутро загоним на самое донышко, верно, Тим?

– Верно, – сказал Панарин. – Наливай, что ли.

Зал грохотал и гудел, метались цветные пятна, на экране телевизора Президент Всей Науки, судя по всему, учил Канта основам философии, бешеные ритмы заставляли стены вибрировать, плясали у бассейна пьяные механики с полуголыми лаборантками, кто-то рухнул, Коля Крьмов сползал под стол, волоча за собой скатерть, Пастраго гадал по ладони притихшей, почти трезвой Зоечке, и каждый вопил, что приходило на пьяный ум. Шабаш раскрутился, как извлеченная из будильника пружина.

Нынче все срока закончены,

а у лагерных ворот,

что крест-накрест заколочены,

надпись; «Все ушли на фронт»…

И в лицо плеснула

мне морская соль,

это мой кораблик,

это я – Ассоль…

В зал вошла Клементина. Меньше всего Панарину хотелось видеть именно ее, именно здесь, и именно сейчас. Ежась от жгучего стыда, он непроизвольно пригнулся, но в лопатки ему уперлось что-то широкое – это Пастраго, не отрывая взгляда от Зоечки, другой рукой заставлял Панарина сидеть прямо.

– Ты что, дьявол, что ли? – севшим голосом спросил Панарин и встал, подброшенный хлестнувшим его взглядом, побрел к выходу, опустив глаза.

– Ты ко мне? – глупо спросил он, как будто сидел в кабинете.

– Ага, – кивнула Клементина. – Пошли? Панарин обреченно побрел за ней, натыкаясь на черепах. На улице моросил мелкий занудливый дождик, в прорехах туч колюче поблескивали звезды.

– Сюда, что ли, – сказал Панарин, открыв перед Клементиной дверцу чьей-то машины.

Они сели на передние сиденья. Света Панарин зажигать не стал. Уютно пахло бензином и прохладным железом.

– Скучно, – сказала Клементина. – Просто невыносимо.

– А проживи-ка ты здесь год. Или десять. Ты на меня, часом, не обижаешься?

– В общем, не очень. Сама дура, плохо защищалась. Говорят, ты там совершил что-то ужасно героическое, сажал охваченную пламенем машину?

– Еще раз собьешься на ваши штампы – получишь по уху, – пообещал Панарин. – По этому прелестному ушку.

– Пьян?

– В плепорцию.

– Спасения у меня искать будешь?

– Это мы запросто.

– Ну, ну! – Клементина отбросила его руки. – Слушай, почему вы так боитесь себя?

– Это мы-то?

– Это вы-то, – передразнила Клементина, – господа альбатросы, кто ж еще? Спрятались за своими ритуалами, полетами, формой, запоями, фольклором. И усердно внушаете себе, что прячетесь от полного гнуси окружающего мира. От себя вы прячетесь, и пока что не без успеха. – Знаешь, там сидит такой бородатый хмырь – профессор Пастраго. Вот с ним бы тебе и побеседовать, явно родственные души.

– Подождет, мне с тобой интереснее. – Клементина повернула к нему лицо, удобно умостив затылок на вогнутом подголовнике. – Бравый альбатрос лишил невинности глупенькую кису… А любопытно, почему вы считаете, будто, взяв женщину, получаете право играть ею, как вещью? Может, как раз она это право получает?

– Ну, это старая песня.

– «Одиссея» тоже старая, а ее читают.

«Господи, – подумал Панарин, – ну не знаю я, что говорить и как держаться… Хоть бы ругала меня, что ли, тюрьмой грозила – а она, как назло, умная и загадочная…»

– Поди ты к черту, – сказал Панарин. – Я пьян, ясно тебе? Или не барахтайся, или иди спать.

Клементина расхохоталась – искренне, без наигрыша. Панарин сердито открыл бардачок. Он так и не вспомнил, чья это машина, но чутье не подвело – там оказалась бутылка чего-то импортного с завинчивающейся пробкой. Стал открывать, порезал палец, но открыл.

– Хватит, дай-ка сюда. – Клементина отобрала у него бутылку. Никогда не пила из горлышка, ну да… – Тим, ты меня боишься?

– Что?

– А разве нет? Ты начал проявлять вполне человеческие чувства. Мечешься вот. Мимоходом совратил глупую девчонку, а теперь мучительно соображаешь, чего от нее ждать. Успокойся. Нечего от нее ждать. Сейчас пойду в ваш кабак и буду сидеть, пока меня не подцепят. Хочешь?

– Не надо, – глухо сказал Панарин.

– Прелестно. Самое смешное, что ты мне понравился, Дурак. Я и не думаю тебя жалеть – никакой ты не несчастненький, Богом и людьми обиженный, а просто очень одинокий, заплутавший в соснах дурак. Сосен, правда, не три, а значительно больше, но не в том дело…

– Это машина Бонера, – медленно сказал Панарин. – Но это означает только то, что теперь она – ничья. И ничего больше. Вопреки тому, что о нас понаписано, мы не верим ни в какие приметы-амулеты-талисманы…

– Я знаю. – Клементина положила голову ему на грудь. – Ни во что вы не верите, даже в себе и своем деле уверенность помаленьку теряете… И если ты скажешь, что любишь меня, я не поверю пока ты ни на что такое не способен. Еще предстоит очень долго делать из тебя человека… Можешь обнять, только не очень хамски.

Панарин опустил лицо в пушистые волосы.

В баре гремела музыка, кто-то, как всегда, палил по плафонам, дергались по стенам ломаные тени.

– Нет-нет, – тихо сказала Клементина. – Убери руки, не наглей. Ну выпила, так сразу все можно? – Она высвободилась. – Отвези меня домой.

Ехать пришлось всего с полкилометра.

– Пока, – сказала Клементина, чмокнула его в щеку и хлопнула дверцей. Панарин развернул машину, поехал назад, к бару. Все внутри требовало шалого выпендрежа – и, не снижая скорости, он выпрыгнул, покатился по бетону, ушиб колени и локти.

Осиротевшая машина врезалась в глухую бетонную стену склада, взметнулось гудящее желтое пламя. Панарин выпрямился и, освещенный пожаром, взвыл по-волчьи, подняв лицо к небу, черному и хмурому:

– Господи, ну неладно же что-то, все не так! Он стоял, покачиваясь, и, ясное дело, не получил ответа с неба, а на земле и внимания никто не обратил ни на его крик, ни на пламя.

Отерев грязные ладони о брюки, прихрамывая, он вошел в бар, где все было, как до его ухода, как десять лет назад.

– Молодец, что вернулся, – сказал Пастраго. – На такую девку не годится лазить в состоянии алкогольного опьянения. Ты запомни, что эта киса – луч света в темном царстве души твоей. Может, человеком станешь – во всех смыслах.

– Ну кто ты такой, гад? – тоскливо спросил Панарин.

– Тебе мандаты показать?

– Задницу ими подотри.

– Кожа жесткая. Натуральная. Не подойдут, – серьезно сказал Пастраго. – Не бери в голову, Тим. Я не дьявол и не колдун, не экстрасенс даже. Я из Таганрога, папа – грек Бонифаций, рыбку ловил, мама – русская Надя, фельдшером работала. Ныне оба на пенсии, хоть на домик им заработал… Слушай, почему вы вбили себе в голову, что вы такие уж закрытые и высокосложные? Свежему человеку просвечивать вас донельзя легко, простые вы, как сибирские валенки…

– Ты в самом деле пил?

– Еще как! Все было когда-то, было, да прошло… Остался бывший незаурядный психолог средних лет: третья стадия алкоголизма, ящик с дипломами, кембриджской мантией да десятком орденов – даже бурундийский есть. Я у них там в славные шестидесятые вылечил короля от сексуальной меланхолии, вручили самый высший, с тарелку размером. Если перевернуть, вполне окрошку наливать можно. Как-то по пьянке попробовал – ничего, подходяще… – он по-бабьи подпер щеку ладонью и заголосил:

Лондон – милый городок,

в нем – туманный холодок.

Профьюмо, министр военный,

слабым был на передок.

Он парады принимал

и с Кристиной Киллер спал…

– А завтра у нас свадьба, – сказал Панарин. – Событие для Поселка поистине уникальное…

Знаю. Вышло так оно само —

спал с Кристиной Профьюмо,

а майор товарищ Пронин

ночью спрятался в трюмо…

– Хватит! – рявкнул Панарин. – Вам же страшно! Вам очень страшно себя, Варфоломей!

– Ага, – сказал Пастраго. – И тебе тоже.

– Да нет, что угодно, только не страх, я пьян…

– Да ничего ты не пьян, голубчик, – пробормотал Пастраго, буравя его взглядом, и Панарин ощутил, что в самом деле трезв, как Тютюнин до грехопадения.

– А кому было страшно, кому нет – историю это не интересует, равно как всевозможных Несторов и Анонимусов, – сказал Пастраго. – Но вот кем мы были, дерьмом или чем-то чище – историю, быть может, ой как заинтересует энное количество лет спустя… Что стоишь? Топай!

Он слабо махнул рукой и рухнул на стол, в тарелки и бокалы. Зоечка заботливо вытащила у него из-под головы осколки салатницы.

Панарин вышел на улицу, покосился на догорающий остов машины, поднял воротник куртки и не спеша прошел под моросящим дождиком полкилометра до коттеджа. Осторожно постучал в стекло зажигалкой.

Клементина сразу же его впустила.

6

Вот и окончен последний полет.

Черные горы. Малиновый лед.

Грустные краски заката.

Больше не резать крылом небеса.

Но не согласны с судьбою глаза —

темная воля крылата…

Л. Замятнин

Утром Панарин обнаружил на доске объявлений два новых приказа. Первый извещал, что с сегодняшнего дня профессор и доктор гонорис кауза В.Б. Пастраго назначается главным психологом медсанчасти Поселка. Вторым объявлялся строгий выговор предместкома Тютюнину – за катание в ночное время и в нетрезвом виде на казенной корове и распевание при этом романсов упадочно-нигилистического содержания.

Уже активно действовал Комитет Организации Бракосочетания КОБРА. Работа нашлась с момента учреждения комитета – на Площади имени Покорения Антимира объявился вдребезину пьяный Тютюнин с балалайкой, он брел и орал:

Я в деле, и со мною нож,

и в этот миг меня не трожь…

Его отловили и без лишнего шума запихнули в подвал магазина «Молоко». Следом туда же угодили Балабашкин, Станчев, трое отгульных механиков и поднятый с четверенек возле бара гайлендер Брюс. Им поставили ящик вермута, велели громко не орать и заперли на висячий замок. Появился профессор Пастраго в хорошо сидящем смокинге, с настоящей хризантемой в петлице. Его обыскали и, не найдя ничего алкогольного, пропустили на площадь, куда уже стекались принаряженные и трезвые аборигены. Нетрезвых задерживали и уволакивали к Тютюнину сотоварищи. КОБРА работала с неумолимой быстротой своей ползучей тезки – бдительный Леня Шамбор, чей интеллект с похмелья был обострен, ухитрился разоблачить Колю Крымова, запрятавшего фляжку с коньяком внутрь пышного букета.

– Вот, ведь можете, – сказала Панарину Клементина. – Можете?

– Ага, – сказал Панарин. – Денек-то мы можем, чего уж там… Ты что такая ненормально веселая?

– Свадьба же.

Клементина надела голубое кружевное платье, улыбчиво щурилась и пристукивала каблучками. Над Поселком гонялись за редкими облачками оранжевые самолеты метеослужбы, выпускали туманные шлейфы йодистого серебра, и облачка таяли. Динамики с утра без передышки услаждали Поселок Чайковским и Глиэром. Царило солнечное благолепие, носили цветы и ящики с шампанским. Объявился вдруг Шалыган – побритый и причесанный, в черной тройке, украшенной десятком орденских планок, при галстуке Айви Лиг и букетике гвоздик. На него обалдело оглядывались.

Панарина тронул за рукав главный радист Митрошкин, в отглаженной форме с золотыми Эдисонами в петлицах:

– Ахнуть хочешь?

– Излагай.

– Тарантул уходит.

– Врешь!

– Через два месяца. По состоянию здоровья, – авторитетно сказал Митрошкин с уверенностью человека, отвечающего за свои слова. – Будет новый. Молодой, наших лет, доктор в тридцать, членкор в тридцать два. На той неделе прибывает пополнение – орава молодняка, из училища имени Холопа Никишки, как всегда.

– Да-а… – сказал Панарин.

– Чему тут удивляться? – пожал плечами Шалыган. – Тим, Тарантул – последний мамонт Поселка, последний динозавр тех времен, когда вначале требовали результатов, а уж потом вскользь интересовались процентом потерь.

«Интересно, сам-то ты из каких зверей будешь?» – подумал Панарин, украдкой приглядываясь к Шалыгановым колодкам – был там и полный набор орденов Галилея, и ленточка исключительно редко вручавшегося (особый вклад и проявленные при этом) ордена Командора Беринга, и ленточка Звезды Улугбека, которую Панарин видел впервые в жизни на живом человеке, и ленточки, принадлежавшие регалиям, о которых Панарин вообще не имел понятия. Чудит дедушка? Или нет?

– Вот тебе и выход, – сказал Пана-рин Клементине, чтобы уйти от загадок. – Понаедут молокососы с твердыми моральными устоями, воссядет тридцатипятилетний членкор, и все уладится.

В динамике заиграл горн, и публика в ожидании выхода новобрачных стала строиться шпалерами.

– Тим!

Сзади стоял капитан Окаемов, румяный двадцатипятилетний детинушка, начальник Отдела Безопасности – косая сажень в плечах, серебряные лары, Боги-охранители, на погонах. Сейчас он выглядел странно – весь какой-то мятый, взъерошенный.

– Что? – спросил Панарин.

– Пойдемте. Немедленно.

– Что случилось? – встревожилась Клементина. – Сегодня ведь нет полетов.

– И не будет, не будет… – Окаемов бочком-бочком отходил, волоча за собой Панарина. – Мы в клинику, человеку там плохо, начальство просит позвать…

Капитан Окаемов был человек энергичный, неглупый и совестливый. Энергию ему оказалось некуда приложить – его безопасники несли скучную службу в качестве вахтеров и ночных сторожей, оцепляли при аварии посадочные полосы да отволакивали в вытрезвитель подобранных в горизонтальном положении пилотов. Как человек совестливый, капитан тяготился своей полуненужностью и малозначимостью, отчего, по достоверным данным, частенько запирался ночью в цейх гаузе Отдела, долго кушал водку (в бар он ходить стеснялся – вдруг да обзовет кто дармоедом) и тихонько пел самому себе песни. Кончал он обычно тем, что находил какой-нибудь дрын и порывался наружу – идти драться с засевшими в Вундерланде драконами и чудо-юдами. Тогда, из караулки приходил седой старшина Касторыч, по слухам, помнивший еще легендарного надворного советника аэрологии Сперантьева, запускавшего некогда над Вундерландом воздушные шары с наблюдателями, лихими усатыми поручиками лейб-аэростатного его величества полка имени кесаря Рудольфа, и баллоны с громоздкими ящиками фотографических камер. Касторыч показывал начальству ядреный кулак с вытатуированным Коперником и, наплевав на субординацию, осведомлялся: «А в рыло не хошь, салага»? Окаемов тогда сникал, покорно делал кругом через левое плечо и засыпал в уголке, а Касторыч укрывал его шинелью, ставил рядом чекушку, банку с малосольными огурчиками и уходил на цыпочках читать по складам Лукиана и Крыжановскую-Рочестер, до коих был большой любитель.

Как человек неглупый, Окаемов пытался искать выхода в самообразовании – заочно учился на факультете прикладной философии и запоем читал в трезвые периоды научно-популярную, научную и околонаучную литературу, всю подряд, оптом, чохом и гамузом, по всем областям знания. Правда, ничего путного из этого не вышло стараясь соответствовать высоконаучному учреждению, при котором нес службу, Окаемов, что ни неделя, выдвигал завлекательные, но абсолютно несостоятельные с научной точки зрения гипотезы о Вундерланде. В общем, его любили как своего парня и оригинала. Но сейчас он явно не собирался ошарашивать Панарина очередным измышлением, что-то другое…

Второй блок клиники густо оцепили безопасники и coтрудники Лаборатории Встречи Случайностей. Прямо на газоне стояли машины ЛВС, шевелились сложные антенны, трещали рации, бегали взад-вперед врачи. У крыльца, распространяя запах спирта и оружейной смазки, возвышался Касторыч, держа наперевес противотанковый гранатомет.

– Хоть ты исчезни! – рявкнул на него Окаемов.

– Не могу. Феномен, – с достоинством ответил Касторыч и не пошевелился. – А ежели случился феномен, надо бдить.

Окаемов почти бежал перед Панариным, распахивая стеклянные двери. У палаты Славичека стояли четыре безопасника, с автоматами, не оттертыми толком от смазки, и случайники с какими-то приборами.

– Входите. – Окаемов распахнул дверь.

– Ну и что?

Палата была пуста. Кровать разобрана, рядом с ней уныло повисли шланги капельниц.

– Смотрите. – Окаемов подтолкнул его к висевшему на стене большому квадратному зеркалу.

Панарин стоял вплотную к зеркалу, но не отражался в нем, и Окаемов не отражался. Отражались разобранная кровать, капельница, медицинские приборы, а Панарин с капитаном – нет. Там, в Зазеркалье, были Бонер и Славичек. Славичек в пижаме сидел на постели и чистил апельсин, а Бонер, в мятом летном комбинезоне, расхаживал по комнате, курил и горячо говорил что-то. Славичек внимательно слушал, вставляя порой короткие реплики.

Панарин, не отдавая себе отчета в том, что делает, постучал кулаком по холодному стеклу.

– Бесполезно, – сказал Окаемов. – Мы и стучали, и записки им показывали. Друг друга мы не видим.

– Зеркало снимали?

– Адамян снимал. Зеркало как зеркало. Если отойти с ним в другой угол, оно отразит все, как и полагается нормальному зеркалу. А здесь, на этой стене – только они…

– Метроном Славичека? – спросил Панарин.

– То застучит, то молчит. – Окаемов схватил его за рукав. – Что же получается? Они не умерли, они в Зазеркалье.

– Очень похоже, – сказал Панарин. – Увы, придется нам ограничиться констатацией сего факта. Потому что больше ничего мы сделать не в состоянии… Что еще?

– Содержимое тумбочки.

– А что там такого? Впрочем… Вы что имеете в виду?

– Вот это. – Окаемов развернул носовой платок и показал завернутый в него талисман-гальку. Обычный обкатанный камешек в желто-черно-бело-красную полоску, с просверленным отверстием, на шелковом шнурке. У многих были такие, где-то их подбирали по Бог весть кем заведенной традиции. У Панарина не было – никогда ему на пляже эти «полосатики» не попадались.

– Ну и что?

– В палату его привезли абсолютно голого, вы же знаете правила – всю одежду в таких случаях забирают на Исследования. Персонал клянется, что тумбочка была пуста. Посетителей к нему не пускали. Откуда талисман тут взялся?

– Ну мало ли…

– А знаете что? – Окаемов глядел на него торжествующе. – А почему до сих пор никто не додумался приложить его к уху?

– Куда?

– К уху, как раковину. Я вот попробовал, как та обезьяна с будильником – помните, «В мире животных» показывали? Просто так, взял да и приложил. Вы попробуйте сами.

Панарин пожал плечами и приложил камешек к правому уху. Окаемов затаился, как мышка, тишина вокруг стояла гробовая.

Постепенно Панарин стал слышать – но не ушами, а как бы мозгом – словно бы плеск морских волн, набегающих на песчаный берег, шелест легких шагов, крики птиц. Словно бы флейта играла где-то на берегу, чистые, нежные звуки, и кто-то смеялся, доносилась то ли песня без слов, то ли звуки эоловой арфы…

– Слышите? – сказал Окаемов. – Слышите… Он уже не спрашивал – утверждал.

– Вот что, – сказал Панарин. – Это я пока что заберу. (У Окаемова был вид ребенка, внезапно лишившегося любимой игрушки.) Заберу. Есть кое-какие предположения. Не беспокойтесь, в случае чего первооткрывателем будете числиться вы…

– Значит, есть открытие? – Окаемов был на седьмом небе.

– Возможно, – сказал Панарин. – А вы никогда не слышали, что есть открытия, которые следовало бы сразу закрывать? Нет? То-то… И уберите вы вашу ораву, глупо, в самом деле…

– Сейчас уберу, это я сгоряча, от испуга…. Панарин козырнул и, стараясь не смотреть на зеркало, пошел к выходу. На крыльце он задержался, помахал «полосатиком» на шнурке перед лицом старшины Касторыча и спросил:

– Доводилось видеть?

Остекленевшие от запойного пьянства глаза старшины стали вовсе уж страшными. Он приставил гранатомет к ноге, грохнув им о ступеньку, выкатил глаза и тихо прошелестел:

– Ваше благородие, бросьте… Пропадете ни за что, как прапорщик Ружич…

Что-то замкнуло у него в мозгах, вызывая неведомые Панарину ассоциации.

– Ты что, до тременса долакался, старинушка? – спросил Панарин. – Какое я тебе благородие?

– Извиняюсь, ваше высокоблагородие, потому как – полковник вы…

Во всяком случае, в его бреде была своя логика.

– Младший унтер-офицер гайдроподержательной команды Малохатко на караул встал! – отрапортовал Касторыч. – Ваше высокоблагородие, бросьте дрянь эту, Богом прошу, до пекла доведет, оглянуться не успеете… Ружич тоже смеялся.

– Над чем? – спросил Панарин. Касторыч выкатывал глаза и дрожал всем телом. Видя, что толку от него не добьешься, Панарин отобрал гранатомет и забросил в кусты. Потом махнул ближайшим безопасникам и в нескольких словах обрисовал ситуацию.

На Касторыча навалились со всех сторон и, превозмогая отчаянное сопротивление, поволокли в сторону первого блока, куда обычно препровождали допившихся до белой горячки. Он выдирался, иногда попадал кому-нибудь по уху, но безопасники висели на нем, как лайки на медведе. Он сдался и заорал:

– Влеките, игемоны! Ваше благородие, опомнитесь, Ружич и Вольский вон тоже… А потом?

За кучей сцепившихся тел захлопнулись стеклянные двери первого блока, Панарин пожал плечами и направился к калитке. Мимоходом он, оглянувшись по-воровски, открыл дверцу ближайшего фургончика Лаборатории Встречи Случайностей и взял с пола плоский серебристый чемо-данчик экспресс-анализатора. Выскользнул в калитку и сразу завернул за угол.

«Значит, вот так, – думал он. – Уходит Адамян. Уходит эпоха. Ну, предположим, эпоха не уходит, потому что уходит один лишь Адамян, но все отныне будет не так, все станет чуточку иначе. Непьющие пилоты, кафе-мороженое напротив бара, молодой директор… ну, предположим, до» шелеста белых крыльев еще далеко, много воды утечет в Реке…»

Он спешил к себе в коттедж окраинными улочками, чтобы не столкнуться с трезвой свадебной процессией и не оказаться в нее затянутым. Догадки не оформились окончательно – так, колыхались зыбкие туманные контуры – но услышанные от Касторыча фамилии он когда-то где-то слышал уже…

Он вошел в свой коттедж, в тщательно прибранную, насквозь стандартную комнату. Улыбалась с цветного плаката разухабиста зарубежная красотка в купальнике из рыболовной сети, на письменном столе размеренно стучал голубой метроном.

Панарин погрузился в книжные завалы и часа через полтора нашел обтрепавшийся томик, изданный лет восемьдесят назад. Лет пять уж как его не открывал.

Как всякое грандиозное и протяженное во времени предприятие, аэрология обросла за годы своего существования легендами, преданиями, бредовыми вымыслами, апокрифами и полумистическими откровениями. К которому из жанров относилась изданная еще при старой орфографии книжка, установить было бы затруднительно. Автор, корреспондент какой-то бульварной газетенки, старательно собрал анекдоты, слухи, сплетни из жизни обитателей Поселка (именовавшегося тогда Сьянсбургом) и выпустил их в свет под названием «Будни королей воздуха».

Панарин стал читать и странице на пятидесятой натолкнулся на искомое. Историю о том, как однажды поручик Бельский, отпетая головушка, любитель прекрасного пола и воздушных выкрутасов, якобы ухитрился приземлиться в Вундерланде, собрал там пригоршню цветных камешков и сделал из них ожерелье для своего предмета воздыханий, некоей певички Илоны, в Сьянсбурге гастролировавшей. Восхищенная редчайшим подарком, певичка Илона вскорости вознаградила поручика за его храбрость самым приятным образом, что вызвало лютую зависть и злобу прапорщика Ружича, соперничавшего с поручиком относительно певички Илоны. Надравшись в тот же вечер в офицерском собрании, Ружич стал кричать, что поручик Бельский – записной враль и шарлатан, что в Вундерланд он вообще не летает, а кружит где-то поодаль, пока не налетает нужное время, что камешки эти он подобрал в окрестностях Сьянсбурга и жестоко облапошил доверчивую красавицу. Поручик Бельский заехал прапорщику Ружичу в ухо и оборвал с него погоны. Назначен был суд офицерской чести, запахло дуэлью, но, недотерпев до начала суда, ранним утром прапорщик Ружич появился на летном поле, целясь из браунинга, заставил аэродромную команду заправить его аэроплан и громогласно заявил, что отправляется в Вундерланд набрать настоящих тамошних камней и навсегда посрамить жулика Вольского. Видя его состояние, дежурный офицер и команда не осмелились препятствовать, заправили бак и крутанули винт. «Ньюпор» Ружича, ведомый похмельными руками, взлетел, кренясь вправо-влево – и навсегда исчез в рассветной дымке над синими горами. А вскоре грянула первая мировая, всем стало не до Вундерланда, в вихре событий и перемен затерялись и поручик Бельский, и заезжая певичка Илона, и все остальные…

Такая вот история. Панарин не взялся бы сейчас оценивать ее достоверность. Он знал одно – «полосатики» не могли быть подобраны в окрестностях Поселка…

Кое-какой навык у него был, и он уверенно нажал несколько клавишей, перевел три рычажка и сунул снятый со шнурка «полосатик» в круглое отверстие на серебристой панели экспресс-анализатора. И почти сразу же дурным мявом взвыла сирена, по голубому экрану дисплея добежала красная строка: «Тревога! Тревога! Тревога!» Панарин хлопнул ладонью по клавише, и сирена смолкла, но дисплей продолжал работать.

«Полосатик» был из Вундерланда. Никаких сомнений. В домах десятков пилотов лежали, висели у них на шее камни из Вундерланда. Разговор о их происхождении как-то никогда не возникал. Теперь ясно, что те, кто з н а л, вовремя обходили скользкую тему. А это означало…

Панарин глянул на голубой метроном, украшенный золотым альбатросом. Кто помнит, когда появились метрономы? Да никто не помнит, даже Шалыган ничего не сказал, а этот вопрос не принадлежит к тем, от которых он уклоняется. Просто мы знаем, что метрономы останавливаются, когда погибает их хозяин. Собственно, мы не знаем – нам так сказали. Давным-давно, не упомнить уж и когда. И мы выросли, возмужали с этим чужим утверждением, и сейчас только спохватились, что никакими доказательствами оно не подкреплено. Случалось несколько раз, что после смерти пилотов их метрономы находили остановившимися. Ну и что? Можно подыскать множество других объяснений, но мы подобны австралийским аборигенам, искренне считающим, что в том-то и том-то разрисованном камне заключена их душа. Как вообще могло произойти, что мы, люди технотронного века, дипломированные специалисты, атеисты, материалисты, поверили, будто наша жизнь связана со стучащим приборчиком? Потому только, что так утверждает Президент Всей Науки – скучно и многословно?

Панарин рывком поднялся. Честно говоря, ему было страшно, но он собрал в кулак всю волю, всю силу духа, непропитую пока что решимость и смелость.

И остановил метроном. Блестящая стрелка с грузиком замерла, отклонившись вправо. И ничего особенного не произошло, вообще ничего не произошло, метроном молчал, а Панарин оставался живехонек и невредим. Поборов оцепенение, брезгливо, словно дохлого мыша, он взял метроном за стрелку и вышвырнул в мусорную корзину. Потом снял телефонную трубку:

– Говорит Панарин. «Кончар» на полосу. Молчать! Это совершенно не ваше дело. Кажется, я имею право приказывать, вы не забыли случаем?

7

Ты искал цветок,

а нашел яблоко.

Ты искал родник,

а нашел море.

Ты искал женщину,

а нашел душу.

Э. Сёдергран

Он направил самолет вниз, на зеленое поле, кончавшееся у песчаной отмели, золотыми генеральскими лампасами окаймлявшей берега Реки. «Кончар» пробежал метров триста, остановился. Чихнул и замолчал выключенный мотор, замер трехлопастный винт.

Панарин откинулся на упругую спинку кресла, расстегнул ремни. Не хватало решимости откинуть фонарь. Он сотни раз пролетал над этими берегами, над этой землей, но ни разу не снижался ниже пятидесяти метров – предельно допустимая минимальная высота, неизвестно кем и когда установленная.

С курсантской юности его приучили бояться этой травы, этого песка, этого воздуха. Признаться, дня страха были все основания, достаточно ознакомиться с пухлыми томами полетных журналов за любой год – обязательно наткнешься на такое, что поколеблет веру в беззлобное дружелюбие или, по крайней мере, беззлобный нейтралитет Природы. Но, с другой стороны, все эти опасности и ужасы подстерегали только тех, кто летал, перемещался в воздухе над Вундерландом внутри искусственных летательных аппаратов тяжелее воздуха…

Он был на земле Вундерланда, и предстояло решаться.

Панарин откинул фонарь и спрыгнул в траву. Стояла прозрачная тишина, неспешно текла Река, и голубели вдали горы – пограничный рубеж, неведомо кем и когда установленный.

Осторожно, словно по тонкому льду, Панарин дошел до берега и сел на песок возле самой воды. «Омутки» проплывали против течения, песок был рассыпчатым, сухим, прогретым солнцем. Панарин по-детски зачерпнул его горстью и дал стечь с ладони шелестящей струйкой. На ладони остались три «полосатика», яркие, веселые, красивые.

Ничего не было – ни времени, ни цивилизации, ни Вселенной. Только желтый песок Вундерланда. Только холодная, трезвая, непреложная истина – Панарин знал, что как минимум половина его пилотов хоть однажды, да садились в Вундерланде. Просто так. Чтобы посидеть у лениво текущей воды, поглазеть на зеленые деревья, волшебным образом вырастающие на месте вчерашних солончаков, или на чудесный кристаллический сад. Можно теперь с уверенностью сказать, что Сенечка Босый тут садился, а Леня Шамбор нет – иначе он не ратовал бы так горячо за истребители прикрытия…

Почему все молчали? Все поголовно? Не существовало никаких кар, репрессий, статей уголовного кодекса, грозивших каким-либо наказанием побывавшим в Вундерланде.

Ответ ясен: трудно предсказать последствия. Не исключено, что открытие это способно начисто уничтожить аэрологию. А значит, рухнет опасная временами, но такая налаженная, такая сладостная, такая привычная жизнь Поселка. Что останется от красивой формы пилотов, орденов почета, циркуляров и правил, привилегий и гордого сознания собственной избранности, если каждый, кому не лень, начнет шастать по Вундерланду? Безусловно, останутся какие-то опасности, трудности, сложности – но Господа Альбатросы исчезнут навсегда. Как динозавры, хищные и травоядные. И ведь трагедия еще и в. том, что все в Поселке горячо жаждут покорить Вундерланд, вырвать у него его секреты, пашут для этого, не жалеючи нервов и жизней – но покорить и вырвать своими силами, при помощи самолетов, исключительно трудами господ Альбатросов. В глубине души многие сознают, что давно все не так, давно что-то неладно, и задачу они перед собой поставили заведомо нереальную – но жизнь грохочет по накатанной колее…

А теперь и Панарину предстоит делать выбор. Компромиссов здесь нет. Или – или…

Панарин положил руку на голубое крыло самолета и оглянулся на медленно текущие воды Реки, которая вовсе не была Летой. Наверное, впервые он не торопился покинуть Вундерланд. И впервые у него не было на поясе кобуры…

8

Только видимость, только маска —

только внезапный шквал,

только шапки в газетах: «Фиаско»,

только снова и снова провал.

Только вылазка из засады,

только бой под покровом тьмы,

только гибнут наши отряды,

только сыты по горло мы…

Р. Киплинг

– Пойдете двумя звеньями, – говорил Адамян. Заложив руки за обширную спину, он нервно вышагивал по кабинету. – Прикрывать вас будет звено «Славутичей» майоpa Кравицкого, – он кивнул в сторону пилота с золотыми сапсанами в петлицах. – Майор с обстановкой ознакомлен.

– Ну да? – нехорошо усмехнулся Панарин. – Мы до сих пор не ознакомились с обстановкой, а майор, выходит, смаху вник? Я не уверен в целе-сообразности таких решений. Я не уверен, что истребители послужат гарантией безопасности. Может выйти вовсе даже наоборот. Вы ведь знаете, что предсказать Вундерланд невозможно. Чья-то высокоумная голова в Академии теоретизировала с горных высей чистой науки…

– Нужно, – сказал Адамян.

– Сейчас мне мало этого слова.

– Что тебе нужно еще?

– Всего лишь убрать отсюда истребители.

– Невозможно.

– Тогда я не полечу. И я не уверен, что мои люди, узнав о моем отказе, сядут за штурвалы.

– Между прочим, – сказал Адамян, – у меня тут есть рапорт старшего лейтенанта Шамбора, который горячо заинтересовался экспериментом, то бишь использованием для прикрытия истребителей, и выражает жгучее желание участвовать в рейде.

– Ну-ну… – сказал Панарин. – За всех он не может подписываться…

– Шантаж?

– Элементарная экстраполяция.

Майор, стриженный бобриком черноволосый крепыш, молча маялся, старательно глядя в сторону, чтобы ненароком не зацепить кого-нибудь из них взглядом. Весь его вид вопил: с его точки зрения, если старшие командиры и бранятся между собой, то уж никак не в присутствии младших по званию. Сообразив это, Адамян махнул ладонью:

– Майор, подождите в приемной. Что с тобой, Тим?

Панарин презирал себя, но почему-то не мог открыть рот и рассказать о вчерашнем своем полете. Не мог, и все тут. Он сказал:

– Мы справимся и без истребителей.

– Пойми ты, их задача – не расчищать вам огнем путь, а при необходимости прикрыть ваш отход.

– Что в лоб, что по лбу.

– Тим, ты прости, – очень тихо сказал Адамян, – но, быть может, ты устал? С каждым может случиться. Но сейчас ты необходим. К Ведьминой Гати ходили только вы, и я боюсь, что Станчев один не справится. Нам позарез нужно набрать хотя бы три-четыре кубометра «взвеси». Все старые запасы в столице израсходованы, а исследования останавливать нельзя. Нет времени ожидать пресловутых самолетов-роботов. Есть мнение на самом верху, это просьба самого…

– Черт побери, – сказал Панарин. – Вам осталось два месяца, какое значение имеют просьбы самого?

– Ты не понял. Никакого значения не имеют просьбы… Этот рейд – моя лебединая песня, Тим. Ничего у меня больше не будет только санаторий и манная каша. Я бы сам пошел, Господи, я бы сам пошел, но я же подохну еще на взлете! И я не за увековечение своей памяти борюсь. Ты прекрасно знаешь, что те лекарства, биофильтры и ткани, которые получат на основе секретов «взвеси», не назовут ни «касторкой Адамяна», ни «синтетиком Панарина». Но мне нужен этот рейд… Тим, хочешь, я перед тобой на колени встану?

Панарин молчал. Он просто не умел высказать все, что творилось у него на душе – непривычен был к этому. Он сказал:

– На колени не надо. Лучше уберите истребители.

– Невозможно.

«Мне нужен ответ на один-единственный вопрос, – думал Панарин. – Садился ты в Вундерланде или нет?»

– Ты, часом, не испугался? Это бывает, Тим, я тебя не стану винить. Хочешь в санаторий на «материк»? Пиво чешское, солнышко, неваляшки в купальниках… А к Ведьминой Гати я пошлю Станчева. Правда, у него нет практики, ну да что делать, если тебя одолела неврастения?

Панарин сердито подошел к столу и щелкнул клавишей:

– Панарин. Первое, второе звенья – на полосу!

…Динамики надрывались – похмельный Брюс изливал душу, немилосердно терзая баян:

И нельзя мне дальше, не имею права,

можно лишь от двери до стены.

И нельзя мне влево, и нельзя мне вправо,

и нельзя мне солнца, и нельзя луны…

– Ты шпалер забыл. – Сенечка подал ему ремень с кобурой.

Чертыхнувшись про себя, Панарин застегнул тяжелую пряжку и закурил. На галерею диспетчерской он не смотрел – в последнее время Клементина завела дурную привычку провожать его в полет, как он ни запрещал, и торчала сейчас у перил вместе с женой Сенечки Босого.

– И моя гитара – две струны… – зло проворчал Панарин. Ветер трепал ему волосы, высекал искры из сигареты.

– Что с тобой? – тихо спросил Леня Шамбор, здоровенный и белозубый, как всегда, загорелый и веселый, как всегда, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет.

Панарин оглядел их всех, собравшихся в кружок. Они уже надели шлемы, застегнули комбинезоны и оттого казались Очень одинаковыми. Да так оно и было. Все индивидуальное на время полета оставалось на земле – и то, что Петя Стриж в юности тянул срок за взлом пивного ларька, Коля Крымов отсылал половину зарплаты младшей сестре-студентке, а Панарин не на шутку влюбился в Клементину. И то, что за Сенечку Босого регулярно беспокоилась молодая жена, Станчев изобретал самогонный аппарат с дистанционным управлением и речевым синтезатором, а Чебрец учил Магомета стоять на голове. И все такое прочее. Бетонка, словно лазерный луч, отсекала все побочное, и оставались господа альбатросы, короли синего прозрачного воздуха.

– Ну, шантрапа, в седла. – Панарин затоптал окурок. – И помните – нервы на максимум. Набить баки «взвесью» – и драпаем. При отходе, если начнется заварушка, строя не соблюдать, каждый прорывается, как может. Гойда!

Он нахлобучил шлем и был доволен собой – все-таки не оглянулся на галерею.

Семерка шла на реактивных «Сарычах» – при всей своей к ним неприязни Панарин решил, что сейчас потребуется не надежность, а скорость и еще раз скорость. Хапнуть и смыться, словно карманники, зло подумал он. Предположим, так было не впервые, но тогда чуть позади, чуть выше не маячила тройка истребителей «Славутич»…

– Звенья, вниз, – приказал он. – Заборники открыть, начинаем уборочную кампанию, каковой ответим врагу на третий инфаркт Президента Всей Науки.

– Первое звено пошло.

– Второе начинает.

Собственно, в Ведьминой Гати не было ничего особо страшного всего-навсего протянувшееся на десяток квадратных километров хаотическое нагромождение стометровых стволов неизвестных деревьев, покрытых морщинистой синей корой. В солнечные дни от них поднимались струйки голубоватых газовых пузырьков пресловутая «взвесь», сулившая небольшую революцию в ряде отраслей промышленности и камерный погромчик в квантовой химии. Вот только собирать ее, проклятую, приходилось буквально по пузырьку.

– Первый улов.

– Мы тоже.

– Поздравляю, – сказал Панарин. – Кто первый набьет баки, тут же сматывается домой, и без диспутов мне!

Они принялись за работу. Нужно было угадать по взбухающему меж стволов пузырю – который выброс окажется наиболее богатым, потом изловчиться и загнать его в бак. Это в теории. А на практике – ювелирное маневрирование двигателями, рулями управления и соплами вертикальной тяги, отточенная акробатика.

Семь самолетов выплясывали дикий танец над сплетением гигантских ослизлых стволов. Выше ходили по кругу истребители. Панарин больше следил за окрестностями – все-таки в его задачу входило не столько ловить пузыри, сколько осуществлять руководство операцией. Ничего угрожающего в окрестностях не наблюдалось. Слева мелькнули две искрящиеся золотые змейки, но Сенечка бросил самолет в сторону как раз вовремя, а второй раз змейки не нападали. Правда, никто не знал до сих пор, живые это существа, или особый вид молний, и никто не знал, почему от Ведьминой Гати не вернулось звено Парселла…

Коля Крымов и Чебрец наполнили баки, и Панарин приказал им убираться к чертовой матери. Приказ они выполнили, но еще долго ворчали под нос, удаляясь быстрее звука.

– Я – восьмой, – в который уж раз доложил майор Кравицкий. – Все спокойно, ничего подозрительного.

– С чем вас и поздравляю, – проворчал Панарин. – Ну как там, обормоты?

– Имею две трети.

– Я тоже.

– У меня половиночка.

– Так, – сказал Панарин, быстро прикинув в уме. – Еще один заход – и сматываемся.

– Черт… – услышал он удивленное оханье майора.

– В чем дело? – рявкнул Панарин.

– Да показалось…

– Тут никогда ничего не кажется, ясно? – сказал Панарин. – Что наблюдали?

– Я все же уверен…

– Что наблюдали? – спросил Панарин.

Майор немного смущенно доложил:

– Наблюдался летательный аппа-рат – тихоходный биплан устаревшей конструкции, предположительно «Ньюпор-Рон-111» или аналогичного класса. Описал круг, пилот грозил кулаком. Из-за разницы в скорости не установил, когда он появился и в каком направлении исчез.

Панарин ничего не успел сказать – закричал Сенечка:

– Мужики, Ружич!

– Нужно делать ноги.

– Вот именно. Бугор, лучше бы нам драпануть… «Стервецы, – подумал Панарин, – все о Ружиче вы знаете лучше моего, садились здесь вы раньше меня… в чем вы еще меня опередили?»

– Разговорчики, господа Альбатросы, – сказал он. – Призрака испугались?

– Тим, там на горизонте что-то синее закопошилось.

– Точно!

– Я – восьмой, майор Кравицкий! Наблюдаю на горизонте быстрое перемещение неопознанных синих субстанций! Направление движения предположительно в нашу сторону!

– Все назад! – крикнул Панарин. – Алярм, все назад!

– Звено, я восьмой, – услышал он голос Кравицкого. – Все за мной, прикрываем отход, делай, как я!

Панарин повел своих вверх, надеясь перепрыгнуть на скорости, успеть, миновать это скопище медузообразных синих сгустков, широким фронтом несущихся навстречу. Но чутье подсказывало: мирно разойтись не удастся. Медузы неслись, не уступая самолетам в скорости, истребители мчались им навстречу, и вспыхнули зеленые молнии – Кравицкий стал бить из лазерных пушек. Несколько медуз пыхнули дымными облачками, разлетаясь в клочья, небо заполнили какие-то синие разлапистые хлопья, извивающиеся, бесконечные алые спирали, искристые разряды. «Славутич» Кравицкого вспыхнул, словно пучок соломы…

Это был лабиринт из невиданных ранее опасностей, и Панарин шестым чувством, драной шкурой сообразил: хлопья неопасны, неопасны и спирали (его самолет только что без всяких последствий рассек крылом одну), а вот сами медузы… Он не понимал, каким образом они уничтожали, но увидел – второй «Славутич», дымя, пылая, провалился вниз…

Завертелась бешеная карусель. Судя по прошлому опыту, прорываться следовало по прямой, напролом, на скорости, но Панарин не знал, годится ли сейчас прежний опыт. Выходя из иммельмана, он увидел, как крутящимся клубком огня несется к земле «двойка» Пети Стрижа, как три медузы берут в клещи самолет Сенечки Босого.

– Сеня, вверх, вверх! – закричал Панарин и, нарушая собственный приказ, бросился на выручку, направил машину вниз, выстрелил зондами, в ближайшую медузу, надеясь хоть чем-нибудь помочь Сенечке. Перегрузка налила тело ртутью, окаемок шлема впился в щеки, в лоб, Панарин едва увернулся от атакующей медузы, метнулся влево, вниз, вправо, вверх. Пылающий самолет Сенечки вошел в штопор как раз под ним…

То, что бесполезно было бы описывать словами, кончилось. Медузы остались позади. «Как же так, – кричал про себя Панарин, глотая слезы, – как же так? Ведь он садился здесь, я уверен, почему же тогда? Потому что – истребители?»

Он не видел никого из своих, но они тотчас напомнили о себе. Станчев и Барабаш уже шли на посажу, Леня летел где-то справа, чуть позади, у Таирова сорвало факел, и он тянул в девятый квадрат.

Панарин откинул фонарь, вылез на бетонку. К нему подошли Станчо Станчев и Барабаш. «Сарыч» Лени, затухающе свистя турбиной, остановился в нескольких шагах. У Лени и на этот раз хватило сил бодро выпрыгнуть в своей всегдашней манере. Панарин шагнул к нему, схватил за ремни и притянул к себе.

– Ты что? – Леня хлопнул роскошными ресницами.

– Вот они, твои истребители, падло! – Панарин бросил руку к кобуре, но пальцы наткнулись на широкую ладонь Станчева, накрывшую застежку, и Панарин опомнился. – Вот они, твои истребители…

Леня был бледен:

– Но кто же знал?

А у Панарина пропали вдруг вся злость и ярость на, этого лихого экспериментатора, шагавшего по науке, как киношный ковбой по условному городу-декорации. Не имел права на эту злость – потому что смолчал, не настоял.

– Ладно, – сказал Панарин, ни на кого не глядя. – Замяли.

– Нет, ты скажи! – крикнул Леня. – Что сделать? Что нужно сделать? Ты только скажи!

– Не знаю, – глядя в землю, сказал Панарин.

Они пошли к диспетчерской. На традиционной лавочке, дожидаясь их, сидел рядом с тремя откупоренными и непочатыми бутылками Брюс, терзал баян. Тут же пили Коля Крымов и Чебрец.

– Держите, ребята. – Брюс отложил баян и стал раздавать бутылки.

Панарин почему-то припомнил, что до того, как удариться в науку, долговязый рыжий Брюс был спасателем на нефтяных промыслах в Северном море.

К Панарину бросилась словно из-под земли возникшая Клементина и стала торопливо его ощупывать, цел ли – что было, в общем-то глупо, но у Панарина не хватило ни сил, ни желания ей препятствовать. Он сел, улыбнулся Клементине застывшими губами, взял у Лени бутылку. Вяло удивился, отчего нет здесь Наташи, Сенечкиной вдовы, и тут же вспомнил – она, скорее всего, узнала о случившемся в диспетчерской. Сразу же…

Чебрец вдруг отобрал у Брюса баян и запел во весь голос:

В дом входили в форточку,

выходили в форточку,

все на свете семечки, друзья.

И в края далекие залетели мальчики —

корешок мой Сенечка и я…

Он орал, бледный, с остекленевшими глазами. На него жутко было смотреть, и Панарин отвернулся.

Леня толкнул Панарина локтем: у калитки стоял хмурый Адамян. Панарин отодвинул Клементину, шагнул к Адамяну, вытянулся, щелкнул каблуками и откозырял. Он никогда так не делал раньше – такого обычая не было ни в писаных, ни в неписаных законах.

– Честь имею доложить, – сказал он звенящим голосом. – Задание выполнено к вящей славе невыносимо развитой науки. Доставлено приблизительно шесть с половиной кубометров «взвеси». Потери – два самолета, два пилота. Служу науке!

– Плюс звено истребителей – три самолета, три пилота, – тусклым голосом поправил его Адамян, повернулся через правое плечо, двигаясь, как скверно сделанная марионетка, и ушел в калитку.

Панарин мрачно вылил в стакан остатки и отодвинул пустую бутылку. Зоечка торопливо принесла новую. Установка в третий раз играла по его заказу «Танец маленьких лебедей».

Было еще светло, и в баре сидели человек десять, почти все по одному. Под панаринским столиком спал Коля Крымов, начавший слишком рано. Обер-механик Шлепаков, только что вернувшийся с «материка», показывал друзьям новенький золотой пятнадцатирублевик с профилем Президента Всей Науки, а друзья похабно комментировали это историческое событие.

Поселок скучно притих в ожидании традиционного вечернего загула. Отставку Тарантула он принял с восточным фатализмом. Вслух об этом не говорили, но большинству было просто-напросто наплевать.

Предместкома Тютюнин целыми днями шатался по Поселку в абсолютно непотребном состоянии, бил уличные фонари и стекла, орал песни, разломал об кого-то балалайку, затевал драки с безопасниками и доказывал всем, что он – побочный правнук Емельки Пугачева, а потому еще утворит такое, отчего все содрогнутся. И утворил-таки – в один прекрасный день на крыльце дирекции нашли лист бумаги, на котором его пьяным почерком было размашисто изображено фломастером: «Ну вас всех! Ушел в Вундерланд». Окаемов носился по улицам на завывающем броневике, собирая своих ореликов. Поселок и окрестности прочесывали с овчарками и инфракрасными детекторами. Подобрали два десятка аборигенов, нечаянно отыскали потерявшиеся два года назад ящики с оборудованием, спугнули несколько парочек, но Тютюнина не нашли. Когда пошли на второй заход, одна из овчарок взяла след предместкома, довела до предгорий, границы Вундерланда, села и завыла. Дальше никто идти не осмелился.

Бонер и Славичек продолжали свою загадочную жизнь в Зазеркалье. На постаменте памятника Изобретателю Колеса кто-то глубоко выцарапал: «Ну и на хрена изобретал, балда?» Ходили слухи, что Президент Всей Науки пишет воспоминания «Мои встречи с Ньютоном».

Когда Панарин поднял глаза, напротив сидел профессор Пастраго, в джинсах и черном свитере с засученными рукавами. Выше левого запястья синела старая татуировка: «Примем участие в броуновском движении!» Справа на свитере поблескивал разноцветной эмалью и мелкими бриллиантиками какой-то затейливый орден, параметрами схожий с пачкой сигарет.

– А это чей? – без особого интереса спросил Панарин.

– Барбадосский. Я там вылечил от клептомании министра путей сообщения.

– Там еще и пути сообщения есть?

– И разнообразные. Тим, вы по-прежнему ломаете голову: садился Тарантул в Вундерланде или нет? Но какое это имеет значение? Сидеть! – Он прижал ладонью плечо привставшего от удивления Панарина. – Я вот о чем – с чего вы взяли, будто всякий, кто садился в Вундерланде, автоматически станет ангелом с белыми крылышками и нежным альтруистом? Только потому, что он там садился? Чушь какая… С точки зрения психологии. Подумайте… Здесь угощают? – Он осушил непочатую бутылку одним длинным глотком.

– Ну вы и жрать… – уважительно сказал Панарин.

– Привычка, мой дорогой. Давайте песни петь, что ли. Эй, шантрапа, не гомонить! – рявкнул он на расшумевшихся за соседним столиком механиков, взял гитару, тронул струны, и его бархатный баритон без усилий залил бар:

Она была первою, первою, первою кралей в архангельских кабаках.

Она была стервою, стервою, стервою с лаком сиреневым на коготках.

Пригорюнившиеся механики почтительно внимали – Варфоломея Бонифатьевича Пастраго стали твердо уважать со времени его первого появления на публике.

– Слушайте, Варфоломей, – сказал Панарин. – У вас случайно несчастной любви в прошлом не имеется?

– Ну да, – неожиданно легко сказал Пастраго. – Дело было еще в студенчестве. Понимаешь, Тим, она в общем-то ничего, но в меня не верила. Напрочь. А неудачников ей не нужно было. И вышла за одного, подававшего ба-альшие надежды. До сих пор он их подает, доцент в Моршанском «Ниимахорка»… Ну и Бог с ним.

Счастливая любовь похуже несчастной…

– И вы не боитесь передо мной раскрываться?

– Дурашка Тим! – захохотал Пастраго. – С чего вы взяли, будто психолог обязательно должен быть закрыт, блиндирован, экранирован… Ну, пока. Отправляюсь на блудоход. А завтра поговорим, есть дело…

Он поднялся и побрел к выходу, чуточку покачиваясь, бренча на гитаре:

А сыночек Анатолий —

бож-же мой!

Вырастает алкоголик —

бож-же мой!

Деньги тянет пылесосом,

на отца грозит доносом…

Панарин пошел к стойке за новой бутылкой. На улице раздался вдруг короткий и резкий, мощный свист: «фью-ю-ю-ю-юмм!», и стекла разлетелись вдребезги. Сумерки за окном пронизала сиреневая вспышка. Все повскакивали с мест. Снова свистнуло, чуть подальше, отчего-то заложило уши. Еще одна вспышка. Свист. Вспышка. Свист. Вспышка.

Панарин выскочил на улицу, следом высыпали остальные.

Над Поселком носились какие-то черные квадраты, то снижаясь к самым крышам, то взвиваясь к облакам. К бару бежали, заполошно размахивая руками, несколько человек. Ближайший квадрат спикировал на них, сложился, превратившись в обращенный к земле четырехугольный раструб, похожий на трубу старинного граммофона, в глубине его малиново блеснуло, раздался свист, и прозрачная сиреневая туча накрыла бегущих. Люди замерли в нелепых позах, медленно опустились на асфальт. Раструб, на лету становясь квадратом, понесся дальше.

Рядом захлопали выстрелы – механики палили по неведомому противнику. Никакого результата. Квадрат сложился, сверкнула вспышка, и полоса пламени ударила в стену бара, опалив лица странным сухим жаром. Один из механиков скорчился под стеной нелепой черной куклой, пахнуло паленым.

Они забежали в бар и стали палить в окно по проносящимся квадратам. Не похоже, чтобы тем это приносило хоть какой-то вред, они кружили над улицами, обрушивая вниз смертоносные сиреневые тучи и языки огня, и оттого, что все происходило бесшумно, беззвучно, если не считать предваряющего смерть свиста, было еще страшнее. Где-то поблизости уже полыхал дом. Завывали сирены Главной Диспетчерской, поодаль стрекотали автоматы.

– Что же это, Господи? – шептал механик рядом с Панариным, крестясь.

Патроны у них у всех кончились. Квадраты парили в вечернем небе, нелепые и страшные на фоне ало-голубых облаков, подсвеченных уплывшим за горизонт солнцем, свист вонзался в барабанные перепонки, как буравчик толщиной в волос, сиреневые вспышки, казалось, залили все вокруг нелюдским светом.

«Клементина, – вспомнил Панарин и похолодел. – Эта ее привычка сидеть вечером у коттеджа и любоваться закатом, особенно когда она не в настроении, а уж сегодня оно у нее…»

Отбросив протянувшиеся к нему руки, он выпрыгнул в окно. Прижался к стене, следя за квадратами, улучив момент, перебежал улицу, смаху скользнул под чей-то автомобиль. Наметил следующее укрытие. Высунул голову, словно черепаха из-под панциря, осмотрелся, броском преодолел несколько метров и оказался под бетонным козырьком у входа в парикмахерскую. Рядом обрушилось на землю и растаяло сиреневое облако – квадрат на миг опоздал. «И у тебя, сука, реакция не идеальная, – со злобным удовлетворением подумал Панарин. – Сволочь Тарантул, теперь никаких недомолвок и двусмысленностей, никаких гаданий, все как под микроскопом – Вундерланд ответил на истребители…»

Стекла задребезжали, одно звонко лопнуло – над самыми крышами пронесся истребитель, и засверкали зе-леные сполохи лазерных пушек. Спустя некоторое время в небе блеснул огненный шар, и рев турбины перешел в несущийся к земле надрывный вопль, жалобный вой. Невдале-ке громыхнул взрыв, взлетел грибо-образный столб дымно-желтого пламени.

Над Поселком завывали новые истребители, хлеща воздушной волной по крышам. Еще один самолет упал и взорвался где-то у леса, и Панарин увидел, как квадраты вереницей, с адской скоростью уносятся к горам, в направлении Вундерланда. Тогда он побежал открыто, не таясь уже.

Клементина сидела в шезлонге у крыльца, откинув голову на спинку, почти как давеча в машине, но на этот раз поза была деревянной, мертвой, скованной. Еще не веря, Панарин наклонился над ней, увидел в ее широко раскрытых неподвижных глазах отражение себя и полыхавшего соседнего коттеджа. Ее пульс не прощупывался, сердце не билось.

Рыча что-то невнятное, Панарин подхватил ее на руки и побежал в сторону клиники. Трезвый островок рассудка доказывал, что против ударов Вундерланда не бывает лекарств и лекарей, волны эмоций захлестывали островок, но островок не сдавался, мало того, напомнил вдобавок, что первый удар последовал самое большее через полминуты после того, как профессор Пастраго вышел из бара на площадь.

Задохнувшись, Панарин невольно перешел на шаг. Площадь была ярко освещена, и не только фонарями – в нескольких местах трещали пожары – и Панарин издали увидел запрокинутое горбоносое лицо с ассирийской бородищей. Пастраго лежал навзничь посреди площади, у самого постамента Изобретателя Колеса, гитара валялась рядом, блики плясали на барбадосском ордене. Панарин осторожно опустил Клементину рядом с профессором, сел на холодный асфальт и завыл без слез.

Здесь на него и наткнулась машина «скорой помощи». Дальнейшее виделось словно сквозь густой туман – кажется, он долго не отдавал Клементину и Пастраго, кричал, что они живы, что им нужно полежать немного на свежем воздухе и все обойдется. Его то, ли уговорили, то ли вырубили с большим знанием анатомии. Провал в памяти – и он уже рвался в дирекцию к Адамяну, размахивал разряженным пистолетом, отшвыривал осторожно оттиравших его от входа безопасников. Второй провал – и он уже сидел на влажной земле на окраине Поселка, а совсем рядом уродливым грибом бугрилась лачуга Шалыгана. Окно светилось. Противно визгнула дверь, вышел Шалыган и негромко позвал:

– Тим! Заходите!

9

Глядела с думой тяжкой

на зримые отсель

чугунную фуражку,

чугунную шинель…

С. Наровчатов

Панарин был в домике, куда мечтали заглянуть хоть одним глазком все поголовно, и он в том числе – но сейчас прежние чувства, любопытство в том числе, отодвинулись куда-то очень далеко, как в перевернутом бинокле…

Ничего здесь особенного не оказалось. Одна большая, неожиданно опрятная комната. Железная койка, высокая полка со множеством книг, еще одна, с устаревшими, чуть ли не времен Сперантьева, приборами, заваленный бумагами стол, стул. И все. Над столом две фотографии. На одной, побольше – молодая, очень красивая женщина.

Другую, поменьше, Шалыган торопливо завесил полотенцем, словно зеркало в доме покойника. Жестом пригласил Панарина. Панарин сел на застеленную стареньким одеялом постель. Осмотрел себя – пуговицы на рубашке оборваны все до одной, кобура пуста, кулаки разбиты в кровь.

– Хотите спирта, Тим?

– Давайте.

Шалыган принес большую черную бутылку, налил в маленькие стаканчики из очень толстого стекла – старинные лабораторные, сообразил Панарин.

– Ну что же, за светлую память?

– А может?..

– Не терзайтесь несбыточными надеждами, Тим. Вундерланд есть Вундерланд. Так что уж лучше сразу… – Он прикрыл глаза и нараспев продекламировал:

Прощай. Поезда не приходят оттуда.

Прощай. Самолеты туда не летают.

Прощай. Никакого не сбудется чуда.

А сны только снятся нам, снятся и тают…

– Кто это? – Панарин кивнул на женский портрет.

– Жена. Она погибла.

– Как?

– Тим, нам не сообщали как… – Шалыган прищурился, и на Панарина явственно пахнуло холодом. – И не сообщали когда.

– Во-от оно что… – протянул Панарин. – Слушайте, кто вы такой, наконец? Если уж вы меня впустили, я не уйду, пока…

– Вы правильно догадались тогда, – сказал Шалыган. – Просто в то время татуировок-альбатросов не было еще. Мы носили жетоны.

Он сдернул полотенце со второй фотографии. Молодой, не старше Панарина человек в комбинезоне устаревшего фасона улыбался, положив руку на тупорылый капот биплана. Панарин знал эту фотографию. Она была во всех посвященных Вундерланду учебниках и книгах. Один из тех, что стали легендой, едва успев возмужать, – полковник аэрологии в двадцать и генерал-лейтенант в двадцать пять, воздушный хулиган и воздушный трудяга, удачник, фаворит, лауреат и кавалер.

– Нет! – У него перехватило горло. – Быть не может! Вы – Ракитин? Так не бывает!

– Показать документы?

– Нет… но… нет… А я ведь так и не докопался, что с вами сталось, невозможно доискаться… Вы – Ракитин? Легенда? Да как это?

– Легенда и апокриф. Выпейте, Тим. Не помешает, право.

– Значит, вас тоже…

– Нет. Меня как раз нет. Как бы вам объяснить, Тим… Я сам ушел отовсюду. Я знаю людей, которые испугались тогда на время, и людей, которые испугались навсегда. Но в моем случае – не испуг. И не озлобление… а если и озлобление, то не как самый важный компонент. Понимаете, когда ЭТО началось, когда арестовали Светлану, когда стали разводить черт-те что вокруг Вундерланда, для меня рухнул мир, в котором я жил и в который привык верить. Казалось, все конче-но. Навсегда. Собственно, если разобраться, я всего-навсего вошел в транс и посейчас из него не вышел. Пожалуй, это наиболее точная формулировка.

– И появился Шалыган, – сказал Панарин. – Вы многое могли бы сделать, но предпочли разыгрывать юродивого – мелкие подачки раз в месяц… Вряд ли я имею право вас осуждать, и все же, все же… Да, другие в конце концов сделали почти все, что могли бы сделать вы, прошли почти все намеченные вами трассы, но никуда не деться от этого «почти». С вами добились бы большего. Вы не должны были так, генерал… Теперь понятно: ваша «адская проницательность» – всего лишь отблески сиявшего когда-то мозга Ракитина. В общем, я вас не осуждаю, но и оправдать не могу, Степан Михайлович. Другим пришлось и тяжелее, но они работали. Извините, я резок, но у меня только что… я… Нельзя же переносить горе и обиду за потерю любимого человека, за все вывихи на страну, систему, науку. Возможно, я не в со-стоя-нии осознать в полной мере то, что вам довелось пережить, но… Он же был не только ваш – ваш талант. Я надеюсь, вы не считаете все, что я говорю, плакатной демагогией?

– Отнюдь. – Шалыган задумчиво вертел пустой стаканчик. – Поздрав-ляю – вы наконец-то взрослеете, Тим… Как бы там ни было, жизнь моя прожита, и поздно начинать судебный процесс.

– Да, – сказал Панарин. – Поздно.

– Вы меня осуждаете все же?

– Я уже говорил – не имею права. Не осуждаю, но и не оправдываю. Я просто не привык думать над такими вещами, понятия не имел, что придется серьезно думать над чем-то, не относящемся к полетам, а тем более – думать над Прошлым… Так вышло, что мое поколение какое-то… Ну не умею я рассуждать о таких вещах! Налейте мне на дорогу. Я в клинику.

– Давайте я перевяжу вам руки.

– Чепуха, не стоит.

– Хотите что-нибудь сказать на прощанье?

– Да, – сказал Панарин. – Вы мне понадобитесь. Очень скоро. Есть одна идея…

Он прошел по освещенной мертвенно-молочным светом ламп дневного света бетонированной дорожке и постучал в стеклянную дверь. Руки кровоточили. Он стал ощущать боль.

Дверь отпер доктор Либединский, встрепанный, в мокром и мятом халате. Ничего не говоря, он провел Панарина по длинному, выложенному голубыми кафельными плитками коридору, втолкнул в какую-то комнату и усадил на белый диванчик. Достал спирт, плеснул в две рюмки. Панарин выпил и молча ждал. В виски ему бил заполошный немой крик: «Чуда!»

– Чудес не бывает, – сказал доктор. – Понимаете, Тим? Это было… сразу. Как молния. Со всеми. Никто даже не успел понять и испугаться.

– Молния, – повторил Панарин. – Мелодия. Метроном. Месть…

– Хотите, я сделаю вам укол. Вы тут же уснете.

– Согласен, – сказал Панарин. – При одном условии – если завтра вы мне вскроете череп, вывалите на стол воспоминания и прилежно отсортируете черные. Ах, не можете?

Либединский размахнулся, обливая себя спиртом, и грохнул рюмку об пол.

– А может ли это Бог? – прорычал он. – Если он есть, сволочь старая. Тим, ну зачем вы сунулись туда с пушками… «Солдаты науки». Вот и довоевались…

10

Время застыло;

его ранило ожиданье.

Стрелы твои впились

в крылья моих ожиданий.

Н. Гильен

День был солнечный. Облака разогнали, но самолеты все равно не летали. Никто не запрещал полетов, никто не разрешал их – просто все почему-то ничего не делали… Динамики Главной Диспетчерской ревели:

Афиши старого спектакля мы в речку выбросим, смеясь. Вина не пролили ни капли, но жизнь до капли пролилась.

Флаг над зданием дирекции был приспущен. Погибли семнадцать человек, сгорели три коттеджа, лаборатория, ангар с девятью «Кончарами», два истребителя (пилоты катапультировались) и шесть машин. На доске объявлений уже висела в траурной рамке телеграмма Президента Всей Науки, выражавшего искренние соболезнования.

На крышах ближайших зданий возились столичные механики, устанавливавшие лазерные зенитки. Приказом Адамяна был создан Отдел Активной Обороны, наделенный обширными полномочиями.

«Так оно и начинается, – думал Панарин. – Сначала скромно – посты раннего обнаружения и оповещения на вершинах гор и зенитки на крышах, потом – плавная замена «Сарычей» «Славутичами». И не успеешь моргнуть, как наиболее перспективные трассы автоматически превращаются в направления главного удара, а полетный журнал – в хронику пикирующего бомбардировщика. И все такое прочее. Потенциальный противник, упреждающие удары, превосходство в огневой мощи. Фронт науки, солдаты науки, на переднем крае науки. А ведь в списке военных терминов существует еще и «капитуляция»… Но каждый генерал надеется, что до нее не дойдет. Однако ж доходит порой».

Панарин решительно поднялся. Брюс запустил полонез Огинского. По площади мотался пьяный Балабашкин, горланя. Из диспетчерской вышел Брюс, поймал Балабашкина и молча заехал ему по шее. Балабашкин вырвался, юркнул в проулок.

К некоторому удивлению Панарина, его беспрепятственно пропустили в директорский кабинет, где, кроме Адамяна, пребывал вальяжный брюнет неопределенного возраста, в очках с затемненными стеклами и серой шевиотовой тройке с золотыми аксельбантами, серебряными Лейбницами на лацканах и золотым Президентом Всей Науки на рукаве.

– Панарин, – сказал ему Адамян.

– Очень рад. – Брюнет проворно выскочил из кресла и подошел к Панарину. Неумело встал перед ним навытяжку. – Наслышан, полковник. Самохвалов, лейб-сьянс-референт Президента Всей Науки. Позвольте от имени и по поручению вручить… – он извлек шильце, раскрыл красную коробочку и с привычной сноровкой привинтил на лацкан панаринской куртки новенький орден Бертольда Шварца первой степени. – Поздравляю. Слышал о вашем несчастье. Печально. Примите мои искренние соболезнования. Нужно работать дальше, однако. Каждому свое, так сказать. Мертвым – почетно покоиться, живым – работать на благо невыносимо развитой науки. Память о павших за науку сохранится навсегда. Ну, а теперь, так сказать, оставляю вас, – он похлопал Панарина по плечу и выскользнул за дверь.

– После обеда приезжает комиссия, – сказал Адамян. – И молодое пополнение. У тебя будет много работы, Тим.

«Это точно, – подумал Панарин. – Но совсем не той, которую ты от меня ждешь… Господи, ну почему так получается? Почему люди меняются в худшую сторону, едва заполучат регалии, кресла, лавровые венки? Два поэта, бывшие кумиры студенческих толп, заматерев, усердно опускали железобетонный шлагбаум перед бессмертным бардом, но на его смерть не замедлили откликнуться дерьмово-профессиональными стихами. Автор нескольких неплохих детективов с течением лет начинает гнать километрами удручающее словоблудие, безбожно фальсифицируя не такую уж давнюю историю, и его герой постепенно переходит из мальчишеских сердец в беспощадные анекдоты. Звезда фантастики периода оттепели отращивает сталинские усы и чурбаном повисает на ногах литературы, плодя и поощряя собственных эпигонов. Конник из народных песен становится палачом тех, кто имел несчастье оказаться умнее его, партийные вундеркинды с большим будущим превращаются в «крестных отцов», то ли это в самом деле происходит от голодного детства и комплекса неполноценности, то ли виноваты другие причины, которые наше поколение не в состоянии определить, потому что нас не учили думать над такими вещами?»

– Почему ты молчишь? – спросил Адамян. Панарин стоял на красной дорожке посреди огромного кабинета и смотрел на Адамяна. «Вот так, – думал он. – Зенитки на крышах. И все такое прочее. Мы усердно ищем в их поступках и действиях мотивы и логику – а ничего этого нет. Просто-напросто они не чувствуют Времени. Они мыслят сегодня, как лет двадцать назад, поступают, как лет двадцать назад, их время умерло, но они, накинув его обрывки на плечи, как плащи Воланда, бредут вперед, а вернее, в никуда, и мы тащимся за ними под этими плащами, недодумавшись вытащить головы из-под ветхой ткани. А впереди – обрыв, и мы летим с откоса, а те, кто вел нас, продолжают слепо шагать по воздуху, потому что они уже – не люди, призраки, неизвестно почему казавшиеся нам почтенными старцами из плоти и крови… Но ведь нужно же когда-то опамятоваться!»

Он молча повернулся, дошел до двери, закрыл ее за собой, обитую натуральной кожей, с небольшой медной дощечкой. Прошел по улицам, которые в преддверии грядущего юбилея Поселка стали украшать транспарантами и портретами Президента Всей Науки, У себя в комнате опустил на окна Черные шторы и включил кинопроектор – кассеты с цветной пленкой. Он забрал вчера из коттеджа Клементины. Закурил. Облепленные пластырем пальцы плохо слушались.

Тройка «Сарычей», удаляясь от зрителя, взмывает в небо, самолеты превращаются в черточки, черточки – в точки, и точки тают в безмятежной лазури.

Леня Шамбор, весело стуча кулаком по крылу своего «Кончара», что-то заливает ему, Панарину.

Идет на посадку двухместный «Аист», марево раскаленных выхлопных газов размывает четкие контуры крыльев и капота.

Клементина у кабины «Сарыча» примеряет шлем. Шлем ей велик, и Клементина смеется (снимал Леня).

Крупный план – стучит на столе метроном, размеренно ходит вправо-влево блестящая стрелка.

Сенечка Босый озабоченно проверяет парашют. Брюс с гитарой пародирует какую-то эстрадную знаменитость, вокруг веселятся механики.

Хмурый Панарин изучает карту Вундерланда. К зданию дирекции, удаляясь от оператора, уходит Адамян.

Рассаживаются по лимузинам члены комиссии.

Станчев со Стрижом играют в шахматы.

Клементина, балансируя раскинутыми руками, с комическим ужасом на лице идет по высокому и узкому бетонному поребрику (снимал Панарин).

Взлетает звено «Кончаров».

Профессор Пастраго с барбадосским орденом на груди откупоривает бутылку шампанского.

Клементина у магазина «Молоко» (снимал Панарин). В небо взмывает «Кончар».

Панарин остановил проектор, изображение замерло, – красивый, гордый самолет.

Панарину тяжело было решаться. Невыносимо тяжело. Все равно что убиваешь друга, все равно что стреляешь себе в висок. Наверное, нужно как-то иначе, подумал он. Но как? Наверняка можно по-другому, но мы не умеем, а не ошибается лишь тот, кто ничего не делает…

Панарин сидел в темной комнате, смотрел на застывший на экране самолет и в который уж раз повторял про себя одну и ту же фразу – из речи, что произнес Джон Кеннеди, вступая на пост президента:

«Не для того мы здесь, чтобы клясть тьму, а для того, чтобы возжечь светильник».

Честное слово, в этом был смысл.

Он снял трубку и набрал номер.

– Шамбор слушает, – раздался возбужденный Ленин голос.

– Ну как?

– Мы с дедом готовы. Брюс тоже.

– Не передумал?

– Нет.

– Тогда по расписанию, – сказал Панарин. – Поехали!

11

А может это совесть, потерянная мной?

А. Вознесенский

Фредерик Дуглас Брюс, весьма и весьма отдаленный, но все же потомок древних шотландских королей, сноровисто работая коротким копьевидным ломиком с резиновой рукояткой, крушил пульты Главной Диспетчерской.

Он трудился споро, без излишней нервозности, как десять лет назад на пылающей датской буровой платформе, но и чуточку торопливо все же – в забаррикадированную дверь давно молотили чем-то тяжелым, и нужно было поторапливаться.

Трещали синие разряды, мерзко пахло горелой изоляцией, хрустело, дымило, дребезжало, на стене вразнобой мигали разноцветные лампы и надрывались звонки ничего не соображавших автоматов контроля. Брюсу было безмерно жалко ломать тонкие и умные приборы, которые он знал насквозь и любил, но он верил, что сейчас иначе нельзя.

Все. Хватит, пожалуй. Брюс швырнул лом в экран лазерного локатора, смахнул пот со лба, медленно стянул оранжевые резиновые перчатки. Смотрел в окно, на синие вершины. Затрещали петли, дверь рухнула, разметывая баррикаду из столов и кресел. Брюс сказал несколько слов в маленькую рацию, обернулся к направленным на него стволам. Пока к нему шли, он стоял и улыбался усталой и гордой улыбкой человека, добросовестно и вовремя выполнившего трудную нужную работу.

12

Перестаньте, черти, клясться

на крови…

Б. Окуджава

Они бежали вдоль двойной шеренги истребителей, бросая в воздухозаборники изготовленные из зондов магнитные мины, которые сразу же прилипали где-то там, в теплой темноте. Время от времени останавливались, оборачивались и стреляли по преследующим их безопасникам.

Леня, Ленечка Шамбор, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет, несмотря на всю осознаваемую им серьезность ситуации, веселился от души, сшибая пулями фуражки с голов преследователей. В голове у него шалыми мартовскими зайцами плясали кадры из вестернов – такая уж это была натура.

Шалыган, он же бывший генерал-лейтенант аэрологии, он же бывший пилот из легенды – Ракитин, наоборот, относился к перестрелке чрезвычайно обстоятельно и серьезно. В руке у него был именной пистолет с серебряной пластинкой на рукоятке, врученный некогда самим маршалом Н. Когда арестовали Светлану и маршал не помог, Ракитин сгоряча хотел было выбросить пистолет в сортир, но решил подождать, и правильно сделал – буквально через три дня маршал Н. получил высшую меру социальной защиты как агент семи империалистических разведок и трех эмигрантских подрывных центров.

Перед глазами у бывшего Ракитина стояла та ночь, перевернутая квартира, равнодушные лица конвоиров, свое собственное унизительное бессилие, бледная Светлана и откровенно раздевавший ее взглядом Лев Шварцман, карающий меч и сокол.

Сейчас у всех у них, тех, что бежали следом, были лица Левки Шварцмана. Плача от радости, Шалыган стрелял и хрипло рычал всякий раз, когда попадал и перебегавшая вдали фигурка застывала на земле.

На горячей бетонке лежал капитан Окаемов, зажав обеими руками живот. В животе раскаленным угольком засела пуля из шалыганова пистолета. Пуля была неправильная, по высшей справедливости она должна была угодить в кого-нибудь из тех, карающих мечей и соколов, что частью расстреляны, а частью доживают на хорошей пенсии – в любого из них, но не в Окаемова, которого отец зачал на радостях, вернувшись из тех краев, где в вечной мерзлоте лежат мамонты и люди, и мамонтов мало, а людей настолько много, что некоторые в них не верят (но там нет ни маршала Н., ни Светланы Ракитиной, а где они – дьявол весть).

Капитан Окаемов лежал и тихо плакал от боли и от растерянности: он никак не мог понять, в голове не укладывалось – за что его? Почему именно его, почему вообще это происходит? Он беззвучно шевелил губами, никто в суматохе не обращал на него внимания, но ему-то казалось, что он кричит во всю глотку волевым командирским голосом: «Прекратить огонь!».

Выстрелы в самом деле смолкли, и капитан Окаемов, не понимая, что они смолкли для него одного, удовлетворенно улыбнулся, умирая.

В здравом рассудке Шалыган никогда не поступил бы так, но он уже не был собой, безумие, замешанное на долголетней боли, ненависти и страхе, поднялось из глубин сознания и залило череп, как заливает вода тонущий корабль. Генерал-лейтенант аэрологии Ракитин, лауреат и кавалер, талант, работяга и удачник, окончательно перестал существовать. Остался один Шалыган.

Пуля попала ему в грудь. Леня подхватил старика под мышки и волоком оттащил за истребитель. Нагнулся.

– Будьте мужественны, Ридли, – четко выговорил Шалыган. Божьей милостью мы зажжем сегодня в Англии такую свечу, которую, я верю, им не погасить никогда…

Среди достоинств Лени никогда не числилось знание исторических афоризмов, и он попросту решил, что старик бредит перед смертью. Убедившись, что это конец, он опустил Шалыгана на бетонку, отсалютовал наспех и побежал дальше.

Когда пуля полоснула по шее, он в первый момент подумал: это неправильно, так не играют. Крови было так много, что она казалась ненастоящей киношной краской. Потом пришла боль, но он держался, бежал, зажимая рукой с пистолетом шею, бросая другой мины. Осталось три, две, одна… Все. Он отшвырнул пистолет, достал плоскую коробочку и положил палец на кнопку.

Лязгнул металл о металл. Из-за ближайшего самолета навстречу ему выскочил бледный от испуга и азарта юный сержантик. Грохота очереди Леня не услышал – бетонка стремительно неслась в лицо. Цепенеющий палец придавил кнопку, и шеренги истребителей вспучились алыми снопами пламени.

…Панарин услышал грохот взрыва и заторопился. Пальцы проворно находили нужные контакты, соединяли проводки, подключали новые. Взрывное устройство в компьютере Отдела Активной Обороны он уже почти смонтировал, оставались пустяки. За дверью гремели выстрелы – Коля Кры-мов поливал коридор из отобранного у охранника автомата, удерживая столпившихся за углом безопасников.

Автомат вдруг захлебнулся, и затопотали бегущие. Панарин знал, что им еще придется повозиться с дверью, но на всякий случай достал пистолет из кобуры, продолжая другой рукой соединять клеммы.

Видимо, Тарантул успел все же подключить какие-то защитные системы. Взрыв бухнул преждевременно. Панарин пролетел спиной вперед через зал, ударился об стену и сполз по ней на пол. В коридоре притихли.

Обморок длился не долее нескольких секунд. Панарин провел ладонью по лицу, смахнул кровь и копоть и с радостью убедился, что глаза в порядке – просто густой дым заволок зал. В коридоре опомнились, и град ударов обрушился на дверь.

Панарин добрался до окна, высадил его всей тяжестью тела и спрыгнул со второго этажа. Упал. Вскочил. Рвущая ветвистая боль в боку скрючила его, но он страшным усилием выпрямился и заковылял, шатаясь, к зданию дирекции. Кровь капала на асфальт, в висках ломило, голова кружилась. Может быть, это была его последняя дорога. Может быть, нет.

Держась за стену, он вышел на площадь. Там поблескивала шеренга знакомых лимузинов, у головного сгрудилась комиссия в полном прежнем составе, а чуть подальше стояли у огромного голубого автобуса человек тридцать – все с чемоданами, все в необмятой летной форме, очень молодые. Все: и комиссия, и новобранцы аэрологии, – смотрели в сторону летного поля, где что-то с грохотом рвалось и в вышину плыли дымы.

Держа пистолет в опущенной руке, Панарин давил на спуск, пока не кончилась обойма. Пули с визгом рикошетили от асфальта и улетали неизвестно куда. Своего он добился – все, кто был на площади, повернулись к нему, он увидел недоумевающие, испуганные, удивленные лица, криво улыбнулся и оттолкнулся ладонью от шершавой бетонной стены.

Стояла мертвая солнечная тишина. Все смотрели на Панарина, а он, шатаясь, едва удерживая равновесие, брел к ним, перемазанный в крови и копоти, с застывшей на лице улыбкой и поблескивающим на лацкане прожженной куртки орденом Бертольда Шварца первой степени, брел и мучительно пытался найти слова, чтобы рассказать Истину.

Седой краснолицый Тихон что-то повелительно рявкнул, махая лапищей, и несколько молодых пилотов, нерешительно потоптавшись, бросились к Панарину. Панарин приободрился, хотя боль ветвилась, вгрызалась, рвала тело, и что-то стеклянно позвякивало в мозгу. Он был обязан найти нужные слова, иначе получится, что все делали зря, он был обязан сказать все от себя и от тех, кто уже ничего никогда не скажет, кто улетел и никогда не вернется назад. Что?

Панарин медленно протянул пронизанную болью руку, чтобы опереться на плечо молодого пилота, выдохнул сквозь розовую пену на губах:

– Господа альбатросы! Отлетались!

АКАДЕМИЯ НЕВООБРАЗИМО РАЗВИТОЙ НАУКИ СЕКТОР ИЗУЧЕНИЯ СТРАНЫ ЧУДЕС

Всему летному, научному и инженерно-техническому составу Поселка


Коллеги! Друзья!

Долгие годы вы с неиссякаемой энергией и яркой храбростью штурмовали тайны Страны Чудес и добились немалых успехов на тернистом пути познания в эпоху невообразимо развитой науки. Потери не страшили вас. Трудности не пугали. Тлетворные веяния не затронули. Ваши мужество, стойкость, летное мастерство, нравственная и душевная чистота, бескорыстная страсть к познанию, высокие морально-этические качества, идеологическая зрелость надолго останутся примером для молодежи, воспитателями которой вы успешно являетесь.

Наука бесконечно вам благодарна и безусловно незамедлительно впишет ваши имена в свою золотую книгу славы. Позвольте в день юбилея Поселка поздравить вас с достигнутыми успехами и искренне пожелать новых. Слава Науке!


Президент Всей Науки. Архистратиг Аэрологии, Почетный Пифагор, Верный Ломоносовец и прочая, и прочая (подпись)

Телеграмма была на бумаге верже, подпись нацарапана собственноручно, бланк лежал в планшете из кожи редкого животного йесина, а планшет пристегнут к личному лейб-сьянс-адъютанту Президента. Лощеный, весь в золотых аксельбантах, золотых Ньютонах, серебряных Декартах, он вылез из самолета фельдсвязи и, не обращая внимания на близкие пожарища, гордо маршировал к выходу с летного поля. Аэродромные собаки таращились на него, лениво побрехивая вслед, и никто еще, в том числе он сам, не знал, что в этот миг очень далеко отсюда полтора десятка серьезных хвороб одержали наконец верх над казавшимся изначальным и бессмертным, но тем не менее очень старым и недужным человеком, Героем Науки и анекдотов, холодеющей рукой сжимавшим своего плюшевого медведика, украшенного платиновым ошейником с бриллиантами; что пришла та, что приходит за всеми людьми, как ни спасайся от нее уверениями в собственном бессмертии, и Президент Всей Науки – умер, умер, умер…

1981

Пересечение пути

Человек бежал быстро и размеренно, расчетливо захватывая полной грудью порции воздуха и выдыхая одновременно с рывком правой ноги вперед, один выдох на три рывка – наработанный за годы ритм опытного охотника. Он не спешил – пятна крови и следы говорили, что олень невозвратно теряет силы и вскоре рухнет там, впереди, где зелень и буйноцветье саванны сливаются с Великим Синим Ясным Небом. У этих людей существовало множество слов для обозначения цвета и состояния неба в разное время суток, разную погоду, даже разные времена года. Но Великим оно было всегда, оно изначально нависало над миром, над живым и неживым оно светило мириадами звезд, гневалось молниями и насылало чудовищ.

Неподалеку, слева меланхолично перетирают зубами траву пятеро мамонтов. Косматые громады спокойны – они не боятся одиноких охотников.

Человек бежал по саванне поблизости от побережья океана, который лишь через десять тысяч лет приобретет право именоваться Северным Ледовитым. Пока что для такого названия просто-напросто нет оснований – льда нет и в помине, климат мягок, носороги чувствуют себя прекрасно у этих берегов. Человек тоже. Разумеется, с учетом неизбежных опасностей, подстерегающих на земле и налетающих с неба.

Разные шарики и подвески костяного ож ерелья постукивают по выпуклой груди. Рука сжимает легкое удобное копье, мир прост и незатейлив, цель ясна. Медь, что пойдет на шумерские и вавилонские мечи, покоится глубоко в недрах земли. На Байконуре и мысе Канаверал ревут саблезубые. На всей планете нет пока что ни одного металлического предмета своего, земного производства.

Впереди – небольшая роща, островок деревьев посреди саванны, взгляд не в состоянии пронизать его насквозь, и опытный охотник Вар-Хару резко забирает влево, заранее отведя копье для возможного удара, – бывает, смертельно раненый зверь в приступе яростного отчаяния выбирает такие вот уголки для последнего боя.

Все чувства охотника обострены, он привык к неожиданностям и оттого даже не вздрагивает, увидев перед собой вместо разъяренного, истекающего кровью оленя – людей. Не совсем таких, как обычные люди, правда. Двоих.

Он стоит, изготовив копье, левая рука готова выдернуть из-за пояса метательный нож. Глаза охотника, мастера чтения звериных следов, различающие десятки оттенков в красках неба, вбирают детали и частности, как сухой песок впитывает воду.

Их двое, тех, иных, они ниже и тоньше в кости и, судя по особенностям лиц, принадлежат к чужому, неизвестному племени. То, что на них надето, цветное, яркое, поблескивающее, непонятное – неизвестно, из чего сделано; и вовсе уж странным кажется то, больше, рядом с ними – что-то прозрачное, что-то сверкающее, диковинных очертаний, с подобием крыльев по обе стороны стрекозиного тела. То ли это гигантская птица из застывшего льда, то ли замерзший и оттого ставший видимым вихрь. Почему-то это вызывает у охотника Вар-Хару мысли о полете.

А вот опасности для себя он не видит. Эти двое не выглядят серьезными противниками, он наверняка разделяется с ними даже голыми руками, возникни такая нужда. У них к тому же нет ничего похожего на оружие – один держит в руке что-то короткое, маленькое, блестящее, трубку какую-то, но выглядит эта вещь, с точки зрения охотника, неопасной. И лица у них спокойные, не злые.

Собственно, долго раздумывать не над чем. Опасности нет. Племя из людей, подобных этим двоим, никак не способно угрожать племени охотников, не раз доказывавшего свою силу любителям легкой поживы. К тому же саванна никому не принадлежит, всякий, откуда бы он ни явился и куда бы ни шел, вправе иметь свою тропу. Так гласит строгий кодекс чести. У соплеменников охотника нет привычки набрасываться на чужого только за то, что он чужой. Саванна принадлежит всем, кто идет по своим делам и не путается в чужие, уважает чужую тропу.

Поэтому охотник выпускает копье, повиснувшее на запястном ремешке, показывает тем двум раскрытые ладони, дает понять, что на беззлобность он отвечает тем же и не видит причин для схватки, что он – солидный охотник, знающий закон саванны и соблюдающий его, а не член шайки бродяг. Они явно поняли – тоже показывают пустые ладони. На этом пути их должны разминуться – как с ними объясниться, да и зачем? Достаточно того, что обе стороны уважают чужую тропу и показали это.

След зовет, зовет долг, и охотник, отодвинувшись, бочком, бочком, вновь переходит на размеренный бег. Ощутив мимолетный прилив любопытства, он все же оборачивается, как раз вовремя, чтобы увидеть бесшумно взмывающий в небо порыв замороженного ветра, ледяную птицу в синеве. Он не собирается над этим думать – мир необозрим, и в нем всегда можно столкнуться с тем, чего не видел прежде. Вереницы странных предметов и загадочных явлений бесконечны. Старики рассказывают о вещах и занятнее, и если уделять им время и мысли, таковых не останется на исполнение долга. А его долг, как и прочих охотников, – добывать для племени мясо. Так что по возвращении все уместится в несколько коротких слов. А может, он и вовсе не будет упоминать о сегодняшней встрече. Лучше уделить внимание небу – его цвет меняется…

Бугорок впереди растет и принимает облик уткнувшегося мордой в землю оленя – ветвисторогого, жирного, достойной добычи. Охотник метнул костяной нож, но туша не шевельнулась, не вздрогнула – олень мертв. Тогда охотник подошел уже безбоязненно, выдернул нож из загривка. Испустил короткий победный клич и сноровисто, без лишней суеты стал разделывать тушу. Передохнуть он себе не позволил – нужно было управиться до темноты.

Жаль, что не унести все одному, половина мяса достанется стервятникам, но что тут поделать, если после нападения на стадо охотники разделились и каждый погнал свою добычу. Если каждый из его товарищей принесет столько же, добыча будет неплоха. В любом случае своей славы хорошего добытчика он не уронил.

Стоя на коленях, туго перетягивая ремнем свернутую в трубку шкуру, он почуял опасность. Жизнь научила его остро чуять опасность заранее. Но на сей раз это был не зверь. Что-то другое. Свист, клекот, рев приближаются, наплывают словно бы сверху. И Великое Ясное Синее Небо уже запятнано черным грузным облаком!

Он так и остался на коленях – слабость разлилась по телу, кончики пальцев бессильно скользнули по древку копья. Теплилась надежда, что он ошибся, что все обойдется, но рассудок безжалостно свидетельствовал, что приближается самое ужасное чудовище на свете, страшнее тигров, носорогов и совсем уж редко встречавшихся в последнее время ящеров – Небесный Змей, Владыка Высот. Бежать бессмысленно, оружие бессильно, спасения нет.

Грохот, рев и вой были сильнее шипения тысячи змей. Темное бесформенное тело быстро приближалось, заслонив солнце, тень, пустая и холодная, упала на цветы и травы, на окаменевшего в смертельном ужасе славного охотника Вар-Хару, черный хобот бешено вертелся, пританцовывал на возвышенностях, окруженный желтоватым сиянием и огненными шарами, хлестал по земле, поднимая тучи пыли и вороха вырванных с корнем кустарников. Рык чудовища поднимал, уничтожал крохотную, разумную, живую песчинку.

Подхваченная щупальцем небольшая антилопа взлетела и, кружась, скрылась в облаке, но рычание не утихало, и охотник понял уголком не залитого ужасом сознания, что Небесный Змей голоден, очень голоден и не удовлетворится мелкой поживой.

В лицо ему летели уже пыль и трава, огненные вспышки слепили, ветер вот-вот должен был сбить с ног, завертеть и швырнуть в пасть чудовища. Не было мыслей, не было чувств, не было побуждений – только страх и холодное осознание смерти. Мир исчезал вместе с ним, распадался, гас.

И он не сразу понял, а сообразив, долго не мог поверить, втолковать самому себе, что вокруг него уже не кружит перемешанная с землей трава, что рев и вой слабеют, затухают, а солнце вновь жарко касается лица.

Смерч стремительно удалялся к горизонту, тускнел блеск шаровых молний, стих грохот, похожий на шип тысяч змей, вокруг там и сям чернели пятна и полосы взрыхленной земли, и в воздухе стоял свежий грозовой запах.

Охотник выпрямился во весь рост, пошатываясь, его бросало то в жар, то в холод, прошибла испарина, зубы лязгали. С сумасшедшей радостью он вновь вбирал запахи и краски мира. Дрожь не унималась, и тогда он неверными пальцами рванул с пояса нож, черкнул по боку и зашипел сквозь зубы от горячей боли.

Это помогло, привело в чувство, длинная царапина саднила, пекло, кровь поползла по боку, боль помогала вернуть телу спокойствие, равновесие – душе.

Все, как рассказывали старики – ужас высот, чудовище, что таится в не известном никому логове и время от времени проносится над землей в ореоле шарообразных огней и грохота, пожирает и убивает людей. Его мысли и намерения предугадать невозможно – оно может и пронестись мимо застывшей в ужасе добычи, что сейчас и произошло. Кто знает все о чудовищах?

Охотник снял крышечку сосуда из оленьего рога и тщательно замазал царапину пряно пахнущей травяной пастой. Кровь почти сразу же перестала сочиться – знахари племени знали свое дело. Потом он тщательно отер пальцы и смазал лицо пастой из другого сосуда, возвращавшей силы уставшему. И взвалил на плечи мастерски опутанные ремнями куски свежего мяса, пристроил на лоб облегчавшую, переноску груза лямку. Подобрал копье и тронулся в неблизкий путь, шагая быстро и размеренно. Пережитый ужас понемногу вымывался из памяти, таял. Слишком сурова была жизнь, слишком много опасностей существовало вокруг, чтобы оставить место лишним переживаниям.

Рассказать о встрече с Небесным Змеем, разумеется, предстоит со всеми подробностями. Так полагается по давним обычаям сохранения и приумножения знаний и опыта. Что касается тех двух, странных, их ледяной птицы – о них он уже забыл навсегда. Такие мелочи были чересчур ничтожными перед тем, что отныне охотника будут именовать Вар-Хару, Который Встретился С Небесным Змеем И Уцелел. А людей, которых называют так, очень мало, так что есть чем гордиться.

Хорошо бы убить Небесного Змея, подумал охотник. Любого зверя, как бы велик и страшен он ни был, можно убить, нужно только изучить его повадки и уязвимые места. Славный был бы подвиг…

И дальше он думал только об этом.

1988

Наследство полубога

Он, ожидая смерти, жил.

И умер в ожиданьи жизни…

Т. Корбьер

Свершилось. Неожиданно рано. Александр, когда-то сын царя Филиппа, а теперь, согласно уверениям его самого (верить в которые признано государственной необходимостью), – сын Аполлона и, следовательно, полубог, неистовый македонец, позабывший в походах Македонию, человек, впервые в земной истории попытавшийся создать мировую империю, созидатель и разрушитель, – тридцати трех лет от роду ушел из этого мира навсегда. Без сомнения, для приближенных и окружающих это было громом с ясного неба, но ошеломление в таких случаях не столь уж продолжительно – оно быстро улетучивается, едва подступает сонм вопросов и проблем, с которыми нужно расправиться незамедлительно, – иначе они расправятся с тобой.

И по воде пошли круги от неожиданного камня…

Элогий первый

Луна над Вавилоном, желтая и грузная, тащится среди звезд, брюхатая, с заметным усилием, она ничуть не похожа на серебристую македонскую Луну. Впрочем, Птолемей Лаг, друг и ближайший соратник Ушедшего, начал уже забывать, как выглядит Луна над ночными македонскими горами. Как и все остальные. Слишком много пройдено, слишком огромны пространства, с которыми познакомились выходцы из маленькой страны. Слишком велика созданная империя. Поэтому никто из оставшихся не собирается выполнять волю Александра и расширять империю далее. Задача более реалистична – управиться с тем, что уже завоевано. А вернее, если совсем откровенно: как все это разделить. Разделить – это слово еще не произнесено, но оно неминуемо должно прозвучать, выводя из тупика. Все этого слова ждут, и никто не решается произнести его первым. И никто из тех, кто сейчас не спит, охваченный мучительными раздумьями. Они не знают, что первым произнести это слово решился Пролемей Лаг. Вот только что решился, наконец.

Наверное, в такие минуты седеют. Вполне вероятно. Только не он. Он просто решился первым разрубить узел. И чтобы избавиться от тягостной неопределенности. И потому что слишком хорошо знает мысли и побуждения всех остальных.

Старый македонский обычай, согласно которому наследника престола утверждает войсковое собрание, сподвижникам Ушедшего кажется теперь устаревшим патриархальным установлением полузабытой родины. За время походов они познакомились с другими методами наследования. Ни ребенок Александра, что должен появиться на свет месяца через четыре, ни его мать Роксана не станут людьми, которым можно добровольно отдать богатое наследство. Какое отношение, если поразмыслить, имеют эта женщина и нерожденный ребенок к тяжким трудам по созданию империи? Поле принадлежит тому, кто старательно возделывал его. Поэтому Птолемей предложит завтра утром… нет, слово «разделить» так и не будет произнесено. Всего лишь расчленить империю на сатрапии и передать сатрапии в управление военачальникам.

Конечно же, он прекрасно понимает, что пройдет совсем немного времени и управители объявят себя владыками. Что вслед за этим их войска ринутся друг на друга и неминуемо завяжется долгая кровеобильная неразбериха, в которой в первую очередь погибнут никому уже не нужные и опасные родные и наследники Александра. Что из того? Приличия будут соблюдены, тайные помыслы удовлетворены, и главное – сохранена видимость благопристойности. Остальное – дело судьбы, на которую и ложится вся вина за будущую кровь…

Что касается его самого, он должен получить Египет, страну богатую и, что важнее, в силу географического положения более неприступную, чем, например, Фракия или Великая Фригия. Страну великих пирамид. Кроме холодного расчета, теплится в глубине души чисто детское желание владеть этими неподвластными времени громадами, символизирующими величие государств. Итак, Египет.

И никаких попыток безгранично расширять будущее царство. Птолемей не без оснований уверен: сейчас, наверное, он – единственный, кто понимает, что империя – штука недолговечная. Остальные еще не очнулись от внушавшегося долгие годы Александром наваждения – мечты о власти над миром. Что ж, тем лучше. Пока будут кипеть бессмысленные страсти и схватки за власть над распадающейся империй, он будет создавать Египет, каким хочет его видеть. Когда другие спохватятся, будет поздно. Отказ от власти над миром вовсе не означает, что Египет замкнется в своих границах, как черепаха в панцире.

Итак, путь начертан, и с этой минуты по нему пройдет Птолемей Лаг, основатель династии Лагидов, Птолемей I Сотер – «спаситель», получивший впоследствии от египтян этот титул за избавление их от тирании Александрова наместника. Начнет путь предок Клеопатры, будущий покровитель наук и искусств, которому суждено превратить свою столицу в культурный центр эллинского мира, автор наиболее объективных воспоминаний об Александре. Это – в будущем. Самый осторожный, изворотливый и трезво мыслящий из приближенных Александра. Это в прошлом, а сейчас, в настоящем, в коротком отрезке неопределенности…

Сейчас это умный человек, которому горько. Он наметил и до мелочей продумал все, что скажет завтра, так что теперь можно подумать и о своем, но лучше не думать. Хорошо бы забыть навсегда о том, как друг юношеских лет, чем больше было пройдено и завоевано, становился все более величественным, непогрешимым и жестоким, по пьяному капризу или из холодного расчета (именуемого льстецами – о, разумеется! – государственным умом) уничтожал былых товарищей и казнил десятками македонских ветеранов, вся вина которых заключалась лишь в том, что они устали шагать или протестовали против тиранических замашек. О том, как все более чужим Александра становился родине и в конце концов отрекся от отца, провозгласив своим отцом Аполлона. Неужели за власть над миром обязательно надо платить такую цену? Тем более, что власть над миром так и не обретена? Неужели он не понимал, что его жизнь давно превратилась в тупое, бессмысленное движение вперед – и только? Может быть, он давно перестал понимать, ради чего шагает, но остановиться уже не мог? Его беды и поражения – беды и поражения его сподвижников… Неужели вся жизнь Птолемея – лишь ради того, чтобы прийти к власти над Египтом? И только? Для того живет человек?

Вопросов столько, что готова лопнуть голова, но инстинкт самосохранения останавливает потом опасных мыслей. Вино, булькая, наполняет тяжелую золотую чашу. К чему раздумье над загадочным путем чужой жизни, если ты не собираешься его повторять?

Пора посылать людей к верным войскам.

Элогий второй

Возвращение домой всегда приятно, особенно если ты долго трудился вдали от родины для ее блага и знаешь, что оправдал надежды. Завтра они с чистой совестью и со знанием исполненного долга могут тронуться в путь, к городу Ромула на семи холмах. Нужно еще выбрать дорогу – поговорка о том, что все дороги ведут в Рим, появится значительно позже.

Вот и все, Марк Сервилий, Юний Регул и Гней Себурий Марон. Предстоит сбросить опостылевшие личины купцов, которые вынуждены терпеть досадные тяготы бродячей военной жизни, где каждую минуту можно нарваться на грубые насмешки, а то и оскорбление действием. Достойно ответить нельзя, не выходя из роли. Только несколько человек там, на семи холмах, знают, куда исчезли из Рима несколько лет назад трое квиритов – полноправных римских граждан, патрициев, прошедших не только военную подготовку – они досконально изучили и эллинскую литературу (своей, латинской, пока почти нет).

Даже родным преподнесли полуправду. Потому что ставки слишком велики. Народное собрание Рима собирается все реже и реже. Оно – пережиток прошлого: чрезвычайно громоздко, магистратов избирают все++++++++++++го на год, так что те не успевают приобрести должный опыт в государственных делах и влияние. Сенат, оплот аристократии, формально числящийся совещательным учреждением при магистратах, фактически держит в руках все. Планы на будущее в том числе. А суть этих планов, какими бы утопическими они ни казались, – сделать мир римским. Учиться искусству создания мировой империи есть у кого, поэтому Македонец находился под прицелом зорких глаз последние несколько лет. Вплоть до своей глупой смерти.

– Будет драка, конечно?

– Непременно, – согласно кивает Марк Сервилий. – Слишком много загребущих рук вокруг пустого трона. Вряд ли интересно наблюдать, как они рвут друг другу глотки. Мы узнали достаточно.

Официально среди них нет старшего, все равны, но Марк давно держит себя, как старший. Гней Себурий Марон не возражает, он в глубине души согласен, что в любом деле необходимы четкие (пусть в иных случаях неписаные) разделения по субординации. Разделение, помимо всего прочего, снимает с младших изрядную долю моральной ответственности. А каждый умный человек должен стремиться к меньшей ответственности, полагает Гней. В общем-то согласен с разделением по старшинству и Юний Регул, самый младший по возрасту, кстати. Хотя причины другие – он просто так привык. Мир таков, каков он есть. Вот только эта пухлая Луна над Вавилоном. Что же, все так просто – перенять опыт Ушедшего и браво, бездумно шагать вперед?

Он, не удержавшись, повторяет это вслух.

– Конечно, – вроде бы и не удивившись, кивает Марк. – Впервые человек попытался завоевать мир. Проходить мимо такого опыта грешно. Мы используем, понятно, не все из его опыта, но сам опыт показывает – мир можно завоевать.

– Он не завоевал мир, – тихо говорит Юний.

– Он был слишком молод. И он был один, если вдуматься. Один на самой вершине. Здесь и кроется ошибка, от которой мы избавлены заранее. Римская аристократия – это сила, способная избежать ошибок и упущений одиночки.

– У одного могут быть одни ошибки. У многих – другие.

– Долгое пребывание вдали от своей семьи порождает известное вольнословие. Когда мы вернемся, у тебя это пройдет… Конечно, Юний, ошибки возможны. Но величие цели и общий труд во имя достижения этой цели помогут исправить любые ошибки.

Марк не знает сомнений и тревог. Что же, так действует обретенный за годы опыт?

– Странно, – говорит меж тем Марк. – Похоже, ты стремишься опровергнуть старую истину, что самые юные – наиболее дерзкие и никогда не колеблются… Боишься?

– Боюсь.

– Чего?

– Завоевывать мир. Италия, затем, должно быть, Сиракузы, Карфаген, Греция. Наследство Македонца. Какие новые ошибки могут подстерегать на этом пути?

Марк Сервилий пристально смотрит на него. И успокаивается вскоре – понимает, что охватившие младшего соратника сомнения мимолетны, они, строго говоря, нормальны в разведывательной работе и не достигли и не достигнут той страстности и силы. Когда человек яростно стремится заразить своими сомнениями других. Сомнения порой необходимы, как приправа к кушаньям, – Марк великодушно это допускает. Он прочел немало умных свитков и далек от солдафонской ограниченности. Он уверен в своем знании многосложной человеческой природы и ожидает, что сомнение в глазах Юния вскоре погаснет.

Так оно и происходит. Юний не знает в точности, чего боится, и потому не прочь расстаться со смутным признаком будущих опасностей. Впереди Рим, его Рим, его аристократическая община, по отношению к которой он обязан соблюдать то, что выражается словом pietas – верность, благочестие. Да и жизнь Александра, огненным метеором пронесшегося над царствами и судьбами, не может не впечатлять. Так что лучше уж без сомнений.

– Ну, а ты-то избавлен от нелепых страхов? – Марк только сейчас вспомнил, что за время их с Юнием разговора Гней Себурий Марон не проронил ни слова.

– От любых.

Все в порядке, но Марк не зря числит себя в знатоках человеческой природы: светлые глаза Гнея вызывают у него непонятную тревогу. Что в этих глазах? Преданность идеалам и, понятно, готовность не пожалеть жизни ради этих идеалов – как же одно без другого? Но что-то остается неразгаданным, что-то ускользает.

А меж тем все очень просто. Гней Себурий Марон с удовольствием отправил бы к праотцам и Юния, посмевшего терзаться сомнениями, и Марка с его верой в высшее предназначение аристократии. Гней Себурий Марон – плоть от плоти и кровь от крови римской аристократии, но, по его убеждению, и аристократия – не более чем толпа, стадо, а Гней ненавидит толпу, из кого бы они ни состояла.

С точки зрения Гнея Себурия, то, что они проникли в тайну изготовления «белого железа» – стальных мечей, которыми индийцы легко перерубали македонские, – не самое главное. Главное он открыл для себя, наблюдая Македонца: историю лепят сильные личности, чей меч не знает разницы между шеями патриция и плебея. Еще вернутся времена полноправных римских властителей, вроде царя Тарквиния Гордого. Только во главе с личностью можно надеяться покорить мир. Только страх, уравнивающий всех, только пирамида с абсолютным тираном на вершине и множеством тиранов помельче, с гармонично убывающими возможностя-ми – основа мирового господства. Хвала богам, в Риме есть кому выслушать его и понять…

А ведь будущее закрыто для него. Он так никогда и не узнает, что родился слишком рано, – лишь через двести с лишним лет Рим окажется под властью единолично правящих рексов, которые растопчут, в конце концов, видимость республики и по примеру Македонца провозгласят себя богами.

И что бы они ни думали сейчас каждый в отдельности, они готовы выступить перед Римом как один человек. Внимательно выслушав их, Рим свернет на известную ныне во всех подробностях дорогу.

Пора собираться. Путь от Вавилона до портового города Тира, где верный человек устроит их на корабль, не близок. Но время их не подстегивает. Они даже не представляют, сколько у них времени. Восемьсот с лишним лет пройдет, прежде чем рухнет величие города Ромула на семи холмах…

Элогий третий

Перипатетики – означает «прогуливающиеся». Занятия со своими учениками и последователями Великий Аристотель Стагирит предпочитает вести, степенно прогуливаясь под сенью деревьев Ликейской рощи или на морском берегу. Новичок не мог об этом не слышать, но с непривычки ему трудно следовать устоявшемуся ритму прогулки: он то отстает, то опережает Стагирита. Он не может не замечать усмешек и оттого становится все более неуклюжим. Но Аристотель словно бы не видит его багровеющего лица, не слышит смешков. Поступь Великого Учителя плавна, речь ровна, столь же степенны и перипатетики: гармоничная картина высокоученого общества, подпорченная этим провинциалом, затесавшимся на свое несчастье. Перипатетики ждут, они все знают наперед и вслушиваются в журчание баритона Учителя с гурманским наслаждением.

– И наконец, – говорит Аристотель, – помимо чисто практических доказательств, нельзя забывать того, что Атлантида еще и просто-напросто выдумана Платоном для проповеди своих глубоко ошибочных философских и политических взглядов. При всем моем уважении к Платону, я отрицательно отношусь к его трудам на ниве лженауки. Лженаука вредна и опасна как раз тем, что растлевает неокрепшие умы. Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это потребовалось Платону. Посмотрим вокруг, вернись на землю – разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я был бы рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…

– …открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона. Я знаю.

Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит. Неужели Атлантида – лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?

– Обычно критики старались щадить Платона, – говорит провинциал. – Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами – Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.

– Я дорожу и Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.

– О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно знать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.

Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают.

Наглец сам лезет в ловушку – и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.

– На чем? – переспрашивает Аристотель. – На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?

Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно. Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.

А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.

– Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить, Учитель, – говорит провинци-ал. – Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.

– Я знаю, – говорит Аристотель. – Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?

Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.

– Пожалуй, – соглашается провинциал. – Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал. Но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой, Учитель, и с вами, почтенные перипатетики. Опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется много мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.

Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышать шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев – уверяют, что там, где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.

Берег моря покоен и свеж. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.

Великий Аристотель спокоен – его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное – создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.

Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой. Он – про себя – великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь, ловцом удачи, использовавшим счастливый слу-чай, – то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», – право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.

В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий возводимого здания, обязан с примерной твердостью устранять все вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Как-то он там, Александр? – приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.

Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца – скоро, очень скоро…

Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.

Элогий четвертый

– Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской – что я, для собственного удовольствия кувшины делаю? – и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну, о чем можно болтать весь вечер?

– Александр умер.

– Кожевник, что ли? Хромой?

– Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувелоне каком-то, что ли. Где такой?

– Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…

– В чем, гончарная твоя душа?

– Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра – храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил… Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи. Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города. Кто их видел, эти царства, города, драконов? Македония – вот она, не изменилась ни чуточки, те же бобы, те же горшки, те же звезды. Забор еще при моем отце покосился, так и стоит. Я тебе вот что скажу, старая: все врут. Был Александр – и ушел. Кто его знает, где он сгинул. А все, что о нем потом наплели – ложь. И Вувелона нет никакого.

Выдумки одни. Слушай больше!

1988

Как рыцарь средних лет собрался на дракона

Сколько душ, сколько тел!

Этот полз, тот – летел

В славе, в сраме, за платой,

Под плеть…

Зульфия

Маленькая кавалькада почти никакого внимания к себе не привлекала, будучи донельзя привычной для этого столетия и этих дорог. Рыцарь на сильном дорожном коне, слуга Адриан на гладкой лошадке, и в поводу у него боевой рыцарский жеребец, андалузский красавец с притороченным к седлу вооружением, которое рыцарю не было нужды надевать в дороге. Даже два огромных молосских дога в щетинившихся страшными шипами железных ошейниках никого не удивляли – мало ли сеньоров охотится?

И все же их неотступно сопровождала прилипчивая, как мирские соблазны и смертные грехи, молва, выражавшаяся в осторожных взглядах искоса да пересудах за спиной – мол, вот они поехали, те самые, что на дракона отправились. Молва скорее всего прицепилась к ним уже в пункте отправления – не было смысла хранить приготовления в особой тайне, – но она еще и возникала на пути в результате болтовни Адриана: уманивая на сеновал или в чулан смазливых служанок с постоялых дворов, он использовал цель их путешествия в качестве неотразимого аргумента. И надо сказать, аргумент действовал безотказно. Никак нельзя было отказать парню, отправлявшемуся вслед за своим сеньором дракону в зубы. Служанки перед ним млели, так что Адриан поутру вечно появлялся с перепачканными коленками.

Рыцарь же последние дни находился не в самом лучшем расположении духа. Небо было серое, по сторонам дороги тянулись серые перелески, копыта причавкивали, мешая грязь с навозом, и земле оставалось совсем немного до того, чтобы окончательно раскиснуть и залить рытвины вовсе уж жидкой грязью, дрянью неописуемой; дождик моросил с перерывами, снова капал, и эта неопределенность погоды то ли уныния прибавляла, то ли боевой злости, не сразу и поймешь.

Иногда ему казалось, что все зря, что его бессовестно надули. Провели, и человек, за кругленькую сумму продавший сведения о месте обитания дракона, поймал на свою удочку очередного простака и потешается теперь где-то далеко. Плохо, если так. Ибо неизвестно, что больше роняет в общественном мнении – то, что ты так и не решился никогда помериться силами с драконом, или неудачная поездка, безрезультатное шатание по глухим местам и возвращение украдкой. Второе, пожалуй, даже хуже. Поди докажи, что ты действительно приложил все силы к отысканию дракона, а не болтался для виду по постоялым дворам, мнимо горюя, что все никак не попадается чешуйчатый огнедышащий ужас. Докажешь как же…

– Адриан, – окликнул он хмуро.

– Что угодно сеньору? – Широкая плутовская рожа готова была принять соответствующее моменту и настроению хозяина выражение. Но – верен, по-настоящему.

– Я вот подумал, что папы римские по имени Адриан, все четыре, были сволочь порядочная.

– Должность такая, сеньор, – заключил Адриан.

– Ладно, заткнись…

Когда-то, в пору дерзкой, все и вся отрицающей юности, рыцарь думал даже, что никаких драконов не существует вообще. Что все эти «боевые трофеи» – подделка, ложь, обман. Говорили, что еврейские и ломбардские умельцы могут подделать все, что угодно, от мощей святых до останков драконов. Были бы покупатели. Одни верили этим россказням по молодости, другие из вполне зрелого стремления опорочить чужие подвиги, потому что сами совершить такие неспособны. Он-то верил по молодости…

Потом-то он убедился, что о подделках и речи быть не может, осмотрев и поковыряв пальцами драконьи головы, лапы, хвосты и другие части, красовавшиеся в замках. (Что хозяева охотно позволяли гостям и даже настаивали, чтобы гость чуть ли не на зуб попробовал.) Никакой подделки – настоящие останки взаправдашних чудовищ. Правда, драконы смертны, как и все божьи создания, а значит, кое-кто наверняка мог добыть голову не в честном бою, смелом поединке – а отрубив ее от мертвой туши, не успевшей разложиться. Но это уже другой вопрос. Главное – драконы существуют, вот только, похоже, их остается все меньше и меньше. Даже с поправкой на преувеличения авторов старинных хроник приходится признать, что во времена дедов и прадедов драконы встречались не в пример чаще, бродили едва ли не у городских стен и обочин больших дорог. Сейчас в поисках их приходится забираться в дикую глушь, где, как гласит пословица, и странствующий монах гуся не украдет – потому что и гусей нет.

Упомяни о черте… Постоялый двор был настолько захудалым, что паршивее некуда, едва ли не овечий загон, по неистребимой страсти к наживе кое-как приспособленный для ночлега путников. Может быть, он и в самом деле служил загоном еще римлянам. Но и здесь на крыльце в обществе пузатого кувшина угнездился монах, то ли пережидал здесь какие-то внутрицерковные распри, то ли собирал на восстановление отроду не существовавшего храма. А там и хозяин выскочил, стал суетиться вокруг путников. Как ни удивительно для такой глуши, где женщины обычно похожи на своих коров, рядом с ним суетилась более-менее смазливая толстушка, бог ведает, кто она ему там. Ну и местное наречие, конечно, – словно у них каша во рту, сразу и не разберешь слов.

С догов сняли на ночь шипастые ошейники, чтобы псы могли лечь. Они умостили тяжелые угловатые головы на лапы и равнодушно наблюдали, как Адриан подступает к толстушке со старой песней насчет драконоборцев. Ясно было, что и тут выгорит еще до темноты. Хмарь небесная понемногу рассеивалась, так что к утру могло и распогодиться.

Столом здесь служил отесанный длинный камень, вросший в землю неподалеку от крыльца, и рыцарь предпочел есть там – очень уж не понравилась хибара, где крыша могла в любой момент завалиться на голову. Он и ночевать решил под навесом, во дворе – не привыкать хлебнувшему походной жизни.

Ел он без всякого удовольствия, просто следовало, хочешь не хочешь, поплотнее набить живот, едучи на драку. Все эти дни он не прикасался к вину – не по какому-то там обету, просто из прихоти. А теперь потребовал кувшин, предусмотрительно, как путник с большим опытом странствий, пригрозив обрезать хозяину уши и еще что-нибудь, если проглотит с вином какое-нибудь насекомое. Хозяин заученно клялся всеми святыми, что никаких насекомых в его вине не встретится – в силу традиций семи поколений предков-гостеприимцев. Исчезновение Адриана с толстушкой его вроде бы и не волновало – то ли не способен был по возрасту служить святому. Стоятти, то ли закрывал глаза на такие вольности. В силу традиций семи поколений.

Мясо проваливалось в желудок тяжелыми комьями, словно бы глиняными. Темнело, сползшая к горизонту серая хмарь сливалась с серыми перелесками, вот горизонт уже исчез, отовсюду понемногу выползали загадочные тени, ночные звуки зароились в прохладном воздухе, набухали, наливались белым звезды, и где-то беззвучным галопом кружила на перекрестках дорог, подстерегала припозднившихся несчастливцев призрачная Дикая Охота. Покидала дневные убежища нечистая сила. Спят ли ночью драконы, или, глядя во тьму горящими глазами, наслаждаются короткими убогими мыслями о вреде, причиненному ими роду человеческому? Неужели дракон совсем близко?

– Уж это наверняка, – подтвердил незнакомый голос.

Рыцарь сообразил, что произнес последние слова вслух. Он поднял глаза на непринужденно усевшегося напротив монаха. Сердиться не было смысла – постоялый двор всегда на время размывает сословные различия, так уж повелось, все здесь одинаково гости, сведенные случаем, и некоторая доля вольности в общении присутствует. К тому же рыцарь, хоть и старинного рода, не мог похвастаться принадлежностью к влиятельному племени завсегдатаев королевского двора. Это сказалось.

– Почему ты думаешь, что дракон близко? – спросил рыцарь хмуро. – Ты что, его видел? Вас ведь куда только не заносит… Видел? Или слышал что-нибудь?

– Не было необходимости видеть своими глазами.

– Может быть, у тебя есть волшебная ветка, как у лохоходцев, только не на воду, а на дракона?

– Нету, – сказал монах. – А жаль. Хорошо бы можно было заработать. Хотя… Видишь ли, мессир, дракона не так уж трудно искать. Нужно всего лишь, где бы ты ни проходил, внимательно прислушиваться к рассказам обитателей тех мест о драконах. Чем дальше ты от логовища дракона, тем фантастичнее россказни о нем. Чем ты ближе, тем больше сведения о нем приближаются к истине.

– Какой? – тихо спросил рыцарь.

– А вот прежде чем познать истину, человек должен знать, что такое истина, или знать по крайней мере, какой он себе эту истину представляет, – сказал монах, лениво зевнул и с прихлюпом высосал из кувшина остатки вина. – Истина, к сожалению, многолика и не всегда похожа на наши представления о ней. То, что у меня кончилось вино, – истина. Но то, что у меня есть еще кувшин, – тоже истина. Является истиной и то, что во времена прадедов наших прадедов. Как гласят хроники, драконы встречались гораздо чаще. Может быть, этот, в здешних местах – последний в Европе. Очень похоже на то.

– Значит?..

– Да есть он, есть, я уверен. Итак, и это истина – то, что люди уничтожают драконов, оставшихся от седой древности, и вскоре, судя по всему, драконы исчезнут без следа. Но не значит ли это, что некогда придет кто-то новый и начнет уничтожать остатки нас? Кто-то другой, для кого мы – затерявшиеся в глухомани остатки ушедшего времени?

Шут толстобрюхий, подумал рыцарь. Они у себя в монастыре пьют без меры и без меры читают, пока то и другое, вместе взятое, не заставляет их свихнуться окончательно, и они тогда перебирают слова, как деревенский дурачок камушки – просто так, без цели смысла, потому лишь, что камушки поддаются, не протестуя.

Он встал и ушел под навес, закутался в тяжелый плащ, умостился в куче соломы. За перегородкой время от времени шумно вздыхали лошади. Истина…

Да где она наконец? В чем она для рыцаря не первой молодости? Уж, конечно, не в том, что грезится только что опоясанным юнцам…

Королевская служба, блеск двора. Потаенная беззвучная чехарда от злобного шепота очередного временщика до откровенного яда в бокале, несущие тебе смерть. Стройная пирамида вассальных взаимоотношений с королем наверху – нынче она лишь отголосок былой патриархальности и порядка, бледная их тень. Пирамида мало-помалу превращается в скопище спесивых гордецов, ни во что не ставящих сюзерена. Формально подчиняются все, и, когда король собирает войско, каждый рыцарь как полагается является с запасом провизии – он обязан служить королю, пока не кончатся у него съестные припасы. Но все чаще и чаще «запасы провизии» оказываются одним-единственным окороком, который не трудно слопать за пару дней, чтобы потом на законном основании убраться восвояси в свой замок. И к тому же войны все больше превращаются в скопище нескончаемых поединков, схваток рыцарей, стремящихся выбить из седла врага, такого же рыцаря, со всей возможной деликатностью, чтобы, не дай господи, не сломал шею – ведь с мертвого выкупа не возьмешь, кроме того, что на нем… Такие войны опасны тем, что выработанные в них правила и привычки въедаются в сознание и лишь мешают, когда битвы идут за пределами христианского мира, уже всерьез, – не потому ли так позорно закончился второй крестовый поход, Дамаск так и не пал? Турниры лишь способствуют воспитанию новых и новых алчных душонок, жадно взирающих на чужие доспехи и коней, – пусть турниры и сохраняют в глазах многих романтический ореол. Как-никак сложный красочный церемониал: развеваются полотнища с гербами, снуют герольды, смеются прекрасные дамы…

Прекрасные дамы… Которые с привычной легкостью и скукой изменяют мужьям с любовниками а любовникам с псарями и пажами. Ложь и непостоянство постепенно образуют второй кодекс, негласно существующий бок о бок с воспеваемым менестрелями и труверами, и уже непонятно, который из двух кодексов правит жизнью, и уже смешны ищущие постоянства и верности, и уже страшно иметь детей, зная, что они пройдут по тому же кругу с теми же мыслями.

Что-то неладно. Рыцарство, пленники собственной свободы, – в когтях болезни, возможно смертельной. Конечно, приятнее и легче ее отрицать, подавляя беспокойство. Но тем опаснее растущие словно на дрожжах города – там думают ос воем, пестуют свои идеи и истины, и скоро ли осмелится уже в полный голос отстаивать эти свои идеи и истины люд, на который пока принято смотреть свысока? Что, если совсем скоро? Что-то неладно. Мы больны…

Где же выход? Не потому ли столь долго предаются бродяжничеству ищущие Святой Грааль, что проведенное в поисках время насыщено смыслом и целью? Может быть, давно нашел некто чудесную чашу, искрящуюся, если верить преданиям, мириадами радужных лучей, – но тут же закопал вновь, еще глубже? Зная, что, привезенная на всеобщее почтительно-завистливое обозрение, она навсегда лишит чего-то важного нашедшего и всех остальных?

Хвала господу, дракон – это неподдельно. Скачка навстречу огненным языкам, рвущимся из смрадной глотки, битва, в которой возможны лишь два исхода. При удаче ты всем напряжением сил выходишь в бесспорные триумфаторы, при поражении тебя просто не станет, и, что бы ни существовало там, за порогом бытия, все земное перестанет волноваться. Не для разрешения ли мучительных раздумий над сложностью бытия бог и создан драконов?

Но вскоре его горькие и тревожные мысли незаметно перетекли в покойную дрему и он уснул без снов. Он никогда почти не видел снов и не сожалел об этом. И никогда ни с кем не делился своими мыслями, считая это уделом книжников – навязывать другим свои рассуждения и тревоги посредством проповедей, песен и пергамента.

Проснулся он до рассвета, лежал, глядя, как бледнеют, растворяются звезды и все четче проступает на фоне неба острая, как хребет заморенной коровы, крыша постоялого двора. И вновь прежде всего подумалось о драконах.

Все поголовно рыцари, познакомившись с «Песнью о Нибелунгах», дружно осуждали Зигфрида – не было особого геройства в том, чтобы, укрывшись в яме, пырнуть оттуда мечом в брюхо идущего на водопой дракона. Победа без поединка – победа наполовину. К сожалению, не удавалось обобщить и систематизировать опыт драконоборцев, создать писанное руководство для боя – как правило, о поединке и победе удачники рассказывали не иначе, как пьяными вдрызг, явно привирая и смешивая собственные впечатления с рассказами предшественников Впрочем, их можно было понять. Дело не только в том, что после такой победы они имели бесспорное право на беспробудное пьянство и беззастенчивое бахвальство. Совсем не в том дело. Просто рыцарь хорошо знал, что сплошь и рядом шалая горячка боя отшибает память напрочь, и поневоле после тщетных попыток вспомнить хоть что-то приходится безбожно врать…

Единственное, что привилось с легкой руки одного рыцаря ордена госпитальеров, – натаска на чучеле. Огромное чучело дракона, чьи члены приводились в движение хитро укрытыми слугами, шевелилось и клацало пастью, иногда даже ревело посредством потаенных труб, пускало огонь и дым. На нем приучали к схватке с чудовищем лошадей и собак. Рыцарь тоже изрядно потратился на чучело, месяц его боевой конь и молосские доги учились не пугаться страшилища. Это давало кое-какой шанс, но триумфа, разумеется, не гарантировало – триумф зависит лишь от тебя самого.

Двор был пуст, как душа ростовщика. Постукивали копытами в доски денника отдохнувшие и чуявшие дорогу кони, тучи исчезли. Оставляя в странной убежденности, что путешествие приблизилось к пределу, ристалище подготовлено к турниру, пусть и без зрителей, без герольдов. По-видимому, те же предчувствия испытывал возникший из-за угла конюшни Адриан с перепачканными коленками – он шагал с просветленным, важным лицом святого мученика, шествующего под пилы язычников. Рыцарь хмыкнул и поднялся на ноги, сильно встряхнул плащ, чтобы осыпались соломинки. Подскочили доги и заплясали вокруг него, тычась в ладони угловатыми мордами, влажными носами.

– Обойдемся без завтрака, – сказал рыцарь, хотя и не прочь был поесть. – Седлай коней. Ошейники псам, живо!

Вот и все, и постоялый двор остался позади, как сон, а отдохнувшие кони резво отсчитывают мили, а псы мечутся зигзагами по обе стороны короткой кавалькады, расширенными влажными ноздрями вбирая мириады недоступных человеку запахов. Среди этих запахов драконьего пока нет – псам он известен, у рыцаря есть клочок драконьей шкуры, раздобытой у старого друга отца, победившего дракона в молодости. Псы спокойны, резвятся посреди тихого утра. Дорога идет под уклон, слева зубчатая темно-синяя полоса далеких гор, за огромной пустошью справа – лес, выгибающийся впереди сарацинским клинком, обращенным острием от путников; и там, вдали, дорога уходит в этот лес, пересекая до того широкий ручей. И рыцарь вдруг понял, что видит место, в точности отвечающее описанию, тому самому, раздобытому за немалые деньги, – преддверие подвига, преддверие драконьего логова, победы или смерти. Адриан бледен – он тоже вспомнил и понял.

И все-таки рыцарь не торопился надевать доспехи, он ехал шагом, и предчувствие несомненной опасности хмельно разбегалось по жилам и жилочкам, до кончиков пальцев, стиснувших широкие, шитые шелками и золотом поводья. И он не смог бы описать свои ощущения, когда один из догов вдруг опустил морду к земле, шерсть на его загривке встала дыбом, щеткой, и клокочущее рычание, злобное и чуточку жалобное, рванулось из его глотки.

На берегу ручья во влажную землю был впечатан неправдоподобно четкий, огромный, страшный четырехпалый след. Оставившая его лапа, должно быть, походила на куриную, но размеры, когти!

Доги исходили бухающим лаем, метались над ручьем. Обладавший большим охотничьим опытом рыцарь видел, что след свежий, и на них, вполне возможно, смотря сейчас из недалекого леса огненные глаза. Ручей словно отсекает прошлое, все предшествовавшее отсекает от этого мига, и боевые трубы ревут в ушах, и сладость достижения цели ласкает сердце.

– Доспехи! – сказал рыцарь страшным голосом. – Живо!

Адриан двигался деревянно, как марионетка на ваге бродячего кукольника, но резво. Живая плоть быстро исчезала под стальной скорлупой. Рыцарь сидел на коне в полном вооружении, но без шлема, держа его перед собой на луке седла – тому были причины. Теперь он видел, что следов множество, есть, кроме больших, и значительно меньшие – детеныши?

– Ну, смотри! – сказал он Адриану бешено. – Попробуй только сбежать или отстать! Сам напросился!

Коротко скомандовал догам, и псы, уткнув носы в землю, двинулись по следам, распутывая их невидимое кружево. Вскоре они, отлично натасканные звероловы, устремились к лесу и шумно вломились в переплетение ветвей. Рыцарь достал медную трубку со стеклами с обеих сторон, приставил ее к глазу, зажмурив другой.

Он привез это из Палестины. Небольшая случайная услуга старому сарацинскому звездочету, чрезвычайно высокого тем оцененная, – и в руках у рыцаря оказалось наверняка единственное в Европе приспособление, делавшее далекое расстояние близким для глаза. В свое время он собирался было преподнести трубку королю, но что-то подтолкнуло укрыть. И правильно сделал – интересно было ночами наблюдать с башни звезды, а днем окрестности. Не говоря уж о том, как полезна эта вещь на охоте.

Там, впереди, далеко, но близко для глаза… Длинное, низкое, буро-зеленое тело мелькнуло меж мшистых стволов и с пугающей быстротой заскользило по пустоши в сторону гор, и два таких же существа, только меньше, гораздо меньше, с крупную собаку величиной, помчались следом, а вдогонку с лаем неслись доги. Рыцарь ощутил укол досады и облегчение одновременно – дракон огромен, но не устрашающ и больше всего напоминает увеличенную во много раз ящерицу из тех, что он мальчишкой ловил в заболоченном рву отцовского замка, давно уже ставшего его замком.

Он нахлобучил шлем и поскакал следом, во весь голос выкрикивая фамильный девиз. Дракон мчался быстро, но конь несся быстрее, и расстояние меж ними сокращалось, доги настигли детенышей, вцепились в них, и по земле покатились два рычащих и шипящих клубка. Рыцарь проскакал мимо них, клоня к земле трехгранный наконечник копья. Дракон остановился с маху, пробороздил задними ногами землю, повернулся – наверное, спасать детенышей. Он и рыцарь оказались друг против друга.

Сейчас ощеренная пасть изрыгает огонь, и нужно изловчиться, подставить коня, загородясь его грудью и щитом…

Но не было огня, и рыцарь с налета ударил, целя копьем в пасть, усеянную не страшными клыками, а довольно мелкими зубками. В последний миг дракон успел увернуться, и трехгранное острие вошло ему в шею – легко, словно в мешок с пухом, а в следующий миг добротно просушенное древко с хрустом переломилось, конь пронес рыцаря мимо, но он тут же развернулся, вытащил меч, занес его…

И тут же натянул поводья. Дракон бился на земле, перекатываясь и выгибаясь, шипя и вереща мерзко, громко, жалобно, темная кровь сгустками брызгала во все стороны, хлестал хвост, шипение сменилось хрипом, и рыцарь рванул коня в сторону. Чтобы случайный удар хвоста не переломал благородному животному ноги. Дракон барахтался все медленнее, а там и вовсе завалился на спину, показав грязно-желтое, совсем как у тех, маленьких ящериц из рва, брюхо. Четырехпалые лапы еще дрыгались, ощущение страшного обмана, бесцельности и бесполезности предприятия пронзило рыцаря, движения агонизирующего чудовища, которое вовсе не было чудовищем, становились все более вялыми, и, спасая что-то в себе, рыцарь соскочил с седла, подбежал, обеими руками вскинул меч и опустил его со всей силой, на какую был способен.

Снеся голову, лезвие косо ушло в землю, рыцарь схватился за рукоять сильнее, едва удержав равновесие. Хлынувшая кровь испачкала его с ног до головы. Вот так просто? И все? Но…

Он выпустил рукоять и стащил шлем, превозмогая истерический хохот. Оглянулся. Доги рвали неподвижных детенышей, шагом приближался Адриан с коротким мечом в опущенной руке, и лицо у него было словно бы мертвым, пустым. Рыцарь знал, что у него самого точно такое же лицо, не отражающее ни радости, ни даже безмерной опустошенности. Потому что к такому вот повороту событий он, победитель последнего в Европе дракона, никак не был готов. Можно и не вспарывать брюхо этой твари, оказавшейся столь беззащитной, – наверняка там не окажется ничего, кроме листьев, ветвей, травы да мышей, быть может. Какие там останки предшественников…

Никаких сомнений – эта голова, эти лапы, этот хвост как две капли воды походили на красовавшиеся во многих замках, и такая же в точности шкура пошла на конские чепраки и носимые поверх доспехов плащи. Другого рода драконов не существовало в природе, следовательно, все прошлые победы были столь же молниеносными и легкими. Дикий кабан не в пример опаснее…

Один из мифов, на которых покоилась слава рыцарства, рассыпался для него прахом, как для всех его предшественников. Такой вот дракон такое вот заблудившееся в настоящем порождение прошлого. И впереди лишь два пути – разоблачить все, выступить против всего рыцарства, столкнувшись при этом с таким жестоким клубком ущемленных интересов, развенчанной славы, обид и злости, что при одной мысли об этом хочется выть. Или – оставить все, как есть, презирая себя, но не вызвав презрения окружающих и предшественников в качестве предателя рыцарского сословия. Два пути, две дороги. «О да, графиня, это была тяжелая работа, сначала из смрадной пасти вырвалось пламя, но мой щит был прочен, а меч остер…» Теперь не грех и отправиться ко двору, теперь гордая Бланка… Теперь он – победитель дракона, что влечет…

Господи, стоном хлынуло из горла, из сердца, из души, ну объясни же, зачем ты затеял все это?! Или, что еще страшнее, ни ты, ни дьявол здесь абсолютно ни при чем, и наш выбор – исключительно наш выбор?

Он застыл, как аляповатая статуя, – герой, и у его ног поверженный дракон. Доги недоуменно ластились к нему, тычась окровавленными мордами.

Не хотелось жить. Он был несчастен – его мечты сбылись.

1988

Костер на сером берегу

Дерзновенны наши речи,

Но на смерть осуждены

Слишком ранние предтечи

Слишком медленной весны.

Д. Мережковский

Как оно порой и получается – минутное утреннее раздражение, приступ недовольства влекут за собой новые, одно цепляется за другое, накапливается, и в конце концов тебя уже начинает злить каждая мелочь, все, что происходит вокруг, приводит в ярость. Жермена захворала женским и отказала, шпорой порвал почти новый плащ, под ложечкой покалывало от чересчур жирного жаркого, вино кончилось, ехавший слева отец Зоффруа сидел в седле, как собака на заборе, а капитан Бонвалет, прихваченный как знаток всего, что имеет отношение к морю, раза два пробовал завязать разговор, и пришлось громко послать подальше этого широкомордого пропойцу, родившегося наверняка в какой-нибудь канаве, без плаща было зябко, поговаривали, что скоро начнется новый поход во Фландрию, что означает новые расходы при весьма зыбких надеждах на добычу – что-то все фландрские походы кончаются в последнее время плохо… Словом, де Гонвиль чувствовал себя премерзко. Сидеть бы у огня, прихлебывая подогретое вино, да ничего не подела-ешь – королевская служба. Этот участок побережья был в его ведении, и каждое происшествие требовало его личного присутствия. Приказ. Напряженные отношения с Англией, в связи с чем предписываются повышенная бдительность и неустанное наблюдение. Приказы не обсуждаются, а то, что отношения с Англией вечно напряженные, что при серьезном вторжении, произойди оно здесь, де Гонвиля с его людьми втопчут в песок, ничего они не сделают и никого не успеют предупредить – такие мелочи не заботят тех, кто отдает приказы. Хорошо еще, что де Гонвиль обладал правом своей властью наказывать подчиненных. И если дело снова не стоит выеденного яйца – быть арбалетчикам поротыми. В интересах повышенной бдительности, чтобы не путали таковую с глупой подозрительностью. Если снова что-то вроде давешней лодки с рыбаками-пьянчужками, которых только недоумок Пуэн-Мари мог принять за английских шпионов, – долго чьим-то задницам не общаться с лавками. Де Гонвиль заранее настраивал себя на ругань, благо долго стараться не было нужды, он и так почти кипел, косясь на отца Жоффруа – того бы он выпорол с отменным удовольствием и самолично. Хорошо, что даже святая инквизиция не способна проникать в мысли на тысяча триста семнадцатом году от рождества Христова…

Всадники проехали меж холмов, и перед ними открылся песчаный берег, за которым до горизонта катились серые низкие волны Английского канала. И небо было – сплошная серая хмарь. Иногда де Гонвилю приходило в голову, что в аду нет ни огня, ни котлов с кипящей смолой – и только бесконечные дюны, серая пелена вместо неба, серое море, серый воздух и Вечность. После долгой службы на этом паршивом побережье ничего в таких мыслях удивительного нет. Просто ничего более отвратительного человек уже не в состоянии представить себе, и грех его за это осуждать, попробовали бы сами послужить здесь…

Капитан Бонвалет присвистнул, и де Гонвиль уже с явным интересом натянул поводья. Кажется, порку придется отложить…

Очень длинная лодка непривычного вида наполовину вытащена на берег, и несколько трупов разметались в разных позах там, где их застигла смерть. Их объединяло одно – они лежали как-то нелепо. Неожиданно застигнутый смертью человек всегда выглядит нелепо. Вокруг бродили арбалетчики, перебирали что-то в лодке, переругивались, доносился их бессмысленный хохот. И вдруг все стихло. Пуэн-Мари заметил всадников, побежал навстречу своему начальнику.

Де Гонвиль спрыгнул с коня и пошел к нему, расшвыривая сапогами песок. Следом косолапо поспешал морской побродяжка и пылил подолом рясы отец Жоффруа – де Гонвиль начал подозревать, что инквизитору доложили о случившемся даже быстрее, чем ему самому. Кто из людей де Гонвиля, интересно? Воронье… Среди казненных несколько лет назад тамплиеров был родственник де Гонвиля, дальний, с которым он редко виделся и уж никак не дружил но кто знает, не отложилось ли наличие такого родства в памяти черного воронья – порядка ради, на черный день, как припасы в кладовке…

Они встретились на полпути от лошадей к лодке и трупам. По хитреньким глазкам Пуэна-Мари видно было: чует, что на сей раз обойдется без выволочки. Гнусавя и помогая себе жестами, он рассказывал что к ним прибежал рыбак Косорылый Жеан и рассказал о приставшей к берегу лодке с несомненными чужаками, и они с арбалетчиками залегли за дюнами и наблюдали, как явно утомленные длинным путем чужаки, числом девять человек мужского пола, буйно выражали радость, а потом стали творить действо, смысл коего сразу стал ясен столь опытному человеку и старому солдату, каковым является Амиас Пуэн-Мари, – он быстро сообразил, что прибывшие объявляют открытую ими землю неотъемлемым и безраздельным владением своего неизвестного, но несомненно нечестивого монарха – точь-в-точь как это делают, достигнув земель язычников, христианские мореходы. Такого нахальства никак не могла вынести благонамеренная и верноподданная душа слуги короля и господа бога Амиаса Пуэна-Мари, и он приказал арбалетчикам стрелять. Что было незамедлительно исполнено и повлекло за собой молниеносное и поголовное уничтожение противника, о чем Пуэн-Мари имеет счастье доложить, и да послужит это к вящей славе его христианнейшего величества Филиппа V…

– Значит, объявляли владением?

– Именно так, мессир, их жесты свидетельствовали…

– Насколько я помню, из всех существующих на свете жестов тебе понятен лишь поднесенный к носу кулак, – хмуро сказал де Гонвиль, ничуть не сердясь, впрочем. – Ну, пойдем посмотрим.

Он присел на корточки над ближайшим трупом, пробитым тремя арбалетными стрелами, отметил странный медно-красный цвет лица и тела, яркие перья неизвестных птиц в волосах, пестротканую накидку в ярких узорах. Не вставая с корточек, де Гонвиль вырвал у арбалетчика шнурок со странными украшениями, костяными, ракушечными и матерчатыми, явно снятый с убитого. Повертел, бросил рядом с трупом и отер перчатки о голенище. Мощного сложения люди, хотя изрядно исхудавшие, воины из них получились бы неплохие. Он встал и заглянул в лодку. Ничего особо интересного там не оказалось – обломок мачты, весла, какие-то сосуды, лук, пестрое тряпье.

Он вопросительно глянул на морехода, и тот верно расценил это как приказ высказать свое мнение:

– Да все тут ясно, мессир. Мне, во всяком случае. Унесло из далеко в море от какого-то берега, сломало мачту, болтались по волнам черт знает сколько, пока сюда не пристали. Всего и делов. Лодка не морская, прибрежная…

– Да, – сказал де Гонвиль. – Только откуда их могло принести? В Африке живут черные, в Китае – желтые. Никто никогда нигде не видел краснокожих.

– Море приносит много загадок, мессир, – сказал капитан Бонвалет. – Когда мы ходили на Азоры, вылавливали стволы неизвестных деревьев. И ветки со странными ягодами. Другие тоже. Говорят, то ли Пьеру Одноухому, то ли Божьему Любимчику попадались странные утопленники, вроде бы даже и краснокожие.

– Многое можно выловить в чарке, – тихо заметил отец Жоффруа.

– Ветки с ягодами я сам видел. Говорят, встречались в открытом море и лодки с людьми, каких никто до того…

Де Гонвилю стало еще холоднее, когда его взгляд натолкнулся на взгляд монаха. Захотелось оказаться где-нибудь подальше, потому что густой дым с отвратительным запахом щекотал ноздри, откуда его несло – с острова Ситэ, где сгорели тамплиеры, или откуда-нибудь еще, из Лангедока, из Наварры? Будь проклят этот серый берег…

– Я поясню свою мысль, чтобы она легче дошла до сознания этого имеющего печальную склонность к преувеличениям, как все моряки, человека, – тихо, совсем тихонечко говорил отец Жоффруа. – Я напомню этому человеку, что мы живем на плоской земле, омываемой безбрежным океаном, сотворенной господом богом и осененной его благодатью. Будь за пределами нашего мира другие земли и населяющие их народы, мы знали бы об этом из Святой Библии, хранящей божественную мудрость и ответы на все вопросы. В противном случае нам пришлось бы допустить еретическую мысль – будто существуют иные земли, сотворенные не господом, а кем-то другим, народы, происшедшие на свет не от потомков Адама, а от кого-то другого. Это ты хочешь сказать, капитан Бонвалет, – что есть вещи, неизвестные Библии? Что есть земли и народы, сотворенные не господом?

– Те, кто ходил на Азоры, взять Пьера Одноухого… – забубнил было свое просоленный болван, а де Гонвиль, охваченный ужасом и – вот странное дело! – ощутив вдруг, что Бонвалет близок ему в чем-то, чего не выразить словами, заорал:

– Заткнись, болван, ты же пьян с утра!

Арбалетчики заинтересованно придвинулись было, но де Гонвиль яростно махнул рукой, и они шарахнулись на почтительное расстояние.

– Тебе разве не знакомы козни, на которые пускается враг рода человеческого, их изощренность и разнообразие? – ласково спросил капитан отец Жоффруа. – Для чего же тогда существуют проповеди и духовные наставники? Может быть, ты нуждаешься в подробных и долгих наставлениях специфического характера?

Жирный дым щекотал ноздри, и де Гонвиль, презирая себя, слушал собственный севший голос:

– Отец мой, этот человек туп и пьян, и требуется известное время, чтобы он понял. Но ты ведь понял, правда?

– Я… это… – Капитан шумно высморкался на песок. – Чего ж тут непонятного, духовные наставники, конечно… Святая Библия, она на все вопросы… Свечу я всегда ставлю после плавания, и на храм жертвую, святой отец…

– Я рад, – сказал отец Жоффруа. – В таком случае ты понял – как только огонь уничтожит следы дьявольского наваждения, ты забудешь о них и об этом огне. И храни тебя бог…

Капитан Бонвалет часто кивал, не поднимая глаз. Лица на нем не было.

– Иди, – сказал ему отец Жоффруа, и капитан побрел прочь, загребая песок косолапыми ступнями. Арбалетчики недоуменно пялились ему вслед. – Мессир де Гонвиль, вы лучше знаете своих солдат и умеете с ними разговаривать. Любой, кто заикнется, любой, когда бы то ни было, даже не святой исповеди… Не должно остаться ни малейшего следа. Вам всем приснился сон из тех, о которых не рассказывают…

Он сжал худыми сильными пальцами локоть де Гонвиля, ободряюще покивал и вдруг произнес непонятные слова: «Неужели Атлантида?» – так, словно спрашивал кого-то, кого не было здесь. Тут же в его глазах мелькнул страх, глаза были умные и грустные, отец Жоффруа отвернулся, и ровным счетом ничего не понявший де Гонвиль подумал: а что, если и за отцом Жоффруа следит кто-то в рясе или мирской одежде, и за тем, следящим, следят, и за ними. где конец этой цепочки, есть ли кто-то, свободный от взгляда? Его святейшество папа? Или и…

Отец Жоффруа пошел вдоль берега, перебирая четки. Ряса его оставляла на песке змеистый след. Люди де Гонвиля заметались, как шевелящие грешные души черти, и вскоре над серым берегом и серой водой затрещало пламя. Солдаты пялились на него с тупым раздражением и любопытством, с непонятным выражением смотрел в море отец Зоффруа, капитан Бонвалет сидел на песке, свесив голову меж колен, отвернувшись и от моря, и от пламени. А де Гонвиль словно плыл куда-то через безбрежный океан. Впереди вставали неразличимые яркие миражи, и при попытках представить себе необозримые расстояния, многоцветные берега, чужие причудливые города, неизвестные ароматы диковинных цветов сердце ухало в сладкий ужас, это было слишком страшно. И он гнал искушающие мысли прочь, насильно возвращал себя к скучным дюнам, низким тяжелым волнам, серой хмари облаков, миру без четких теней, серому ленивому прибою, шлепающему в берега Английского канала, долгим моросящим дождям.

Как звучит прибой, омывающий Азорские острова?

1986

Домой, где римская дорога

А на войне, как на войне.

А до войны, как до войны —

везде, во всей Вселенной.

Он лихо ездил на коне…

В. Высоцкий

Он сидел за столом, сколоченным из толстенных плах. Исхудавший, заросший густой щетиной. Жареная курица дергалась в его ладонях, как живая, он вонзал зубы в мясо и резко дергал головой назад, отрывая куски глотал, не прожевав толком, торопливо отхлебывал эль, давился, кашлял. Справа стояло набитое наспех обглоданными костями блюдо, слева стояли рядком кувшины. Парочка зажиточных йоменов, оборванный монах, важничавший писец, белобрысый клирик и несколько крепко пахнущих селедкой рыбаков теснились поближе к двери – на всякий случай. За окном было густо-синее кентское небо, скучные холмы и старая римская дорога, пережившая не одну династию английских королей.

Он отшвырнул пригоршню куриных костей и схватил кувшин. Запрокинул голову, эль потек на грязную старую кольчугу, на худые колени. Допив, размахнулся и грохнул кувшин об стену. Брызнули мокрые черепки.

– Вот такие-то дела, – со вздохом сказал в пространство трактирщик. Бесхитростное на первый взгляд замечание имело массу оттенков и сейчас вполне сошло бы за попытку начать разговор.

– Песок, – сказал рыцарь, ни на кого не глядя. – И снова песок. И сто раз песок, болваны…

Он поднял обеими руками меч и с силой воткнул его в пол, целя в некстати прошмыгнувшую кошку, но промазал.

– Там нет кошек, – сказал он вдруг. – И ничего там нет, кроме песка. Песок взметается пыльными бурями, а из бурь налетают сарацины. Господи, ну почему? Почему все оказалось так непохоже на саги и эпосы? Когда мы высадились в Алеппо, каждый был Тэйллефером или уж Роландом по крайней мере. Мы грезили снами о смуглых красавицах, набитых драгоценностями подвалах и блистательных поединках на глазах у короля. А ничего этого нет. – Он сгреб пустой кувшин и шваркнул им в монаха, снесшего это с христианским смирением. – Ристалища обернулись нудными каждодневными рубками, божественные красавицы – толстыми скучными шлюхами, а Гроб Господень – просто щербатая и пыльная каменная плита. А султан Саладин никак не желает покориться, прах его побери…

– Но пряности… – осторожно сказал трактирщик, стоя так, чтобы при необходимости нырнуть за дверь. Совсем мальчишка, подумал он жалеючи.

– Пряности… – Глаза рыцаря были трезвыми и стеклянными. – Подумаешь, достижение – привезли сотню мешков с приправами для супа… Где зачарованные принцессы, я тебя спрашиваю? Где волшебные самоцветы? Где колдуны? Где драконы? Будь они все прокляты – и Ричард Львиное Сердце, и Болдуин, и остальные! Они отравили нам души. Они обманули нас. Они обещали небывалые приключения, прекрасные чужие страны, похожие на миражи, а привели в преисподнюю – чахлые пальмы, верблюжий навоз и грязные лачуги, над которыми глупо вздымается крепость Крак…

Окно выходило на юг. На юге лежала та далекая земля, откуда он приплыл вчера. Он скривил губы, отвернулся и звонко плюнул на пол. Беззвучно подкравшийся трактирщик ловко поставил рядом с его обтянутым дырявой кольчугой локтем полный кувшин.

– Я и смотреть не хочу в ту сторону, – громко объявил рыцарь. – Той стороны света для меня не существует. Есть только север, запад и восток – и никакого юга с сопутствующими румбами. Там смешались с песком глупые иллюзии несчастных юнцов. Там рассыпались прахом честолюбивые мечты о подвигах, позволивших бы нам превзойти Нибелунгов, Роланда и Ланселота, поставивших бы нас выше рыцарей короля логров. А у меня даже Изольды нет. И Дюрандаля нет. – Он допил эль и утер губы кольчужным рукавом, оцарапав их до крови.

– Что же, все вернулись? – тихо поинтересовался трактирщик.

Рыцарь мутно посмотрел на него, захохотал, махнул рукой:

– Какое там, старина… Это я один вернулся. А эти болваны по-прежнему барахтаются в песках. Через неделю штурм Иерусалима, будут реветь трубы, будут трещать копья, и кучка упрямых идиотов усердно станет притворяться, что за их спинами – Ронсеваль… Ну и пусть. Сколько угодно. Только без меня. В этом мире нет ничего среднего. Либо подвиг, либо скучная возня. И третьего не дано. А они там четвертый год играют в кошки-мышки с сарацинскими разъездами, жрут самогон из фиников и притворяются, что обрели желаемое, что именно к этому и стремились. И ни у кого не хватает смелости признаться, что ошиблись и обрели не то, что искали, гонор не позволяет им вернуться, упрямство заставляет ломать комедию дальше, дальше… Ну и черт с ними. Никогда не поздно прозреть и поумнеть. Плевал я на их проклятый песок… Держи.

Он швырнул на стол горсть диковинных монет. Рисунок на них был странный, чужой, невиданный, но трактирщик попробовал одну на зуб и успокоился – настоящее полновесное золото. Рыцарь сгреб в охапку меч, шлем щит, узел с чем-то тяжелым и направился к двери, роняя то одно, то другое, подбирая с чертыханиями. Все молча смотрели ему вслед.

Трактирщик, кланяясь, подвел худого рыжего коня, помог приторочить к седлу доспехи и узел с добычей. Над ними было густо-синее кентское небо, вдали белела старая римская дорога, зеленели сглаженные временем холмы.

Рыцарь не сразу взобрался на коня. Он стоял, пошатываясь, положил руку на седло, смотрел на юг, и в глазах у него была смертная тоска.

1984

Примечания

1

до бесконечности (лат.)


на главную | моя полка | | Кошка в светлой комнате (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 14
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу